Текст книги "Семейная хроника Уопшотов"
Автор книги: Джон Чивер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Затем под покрытым глянцевитыми волосами черепом Беджера начали расти как грибы целые храмы Афины Паллады, города и виллы молодого мира, по дороге од пребывал в самом радужном настроении. Но, сидя за первой чашкой кофе у себя в норе, Беджер понял, что его беломраморные цивилизации были беззащитны перед захватчиками. Эти белоснежные, с высокими сводами строения, олицетворявшие принципиальность, мораль и веру, – эти дворцы и памятники кишели толпами испускавших боевой клич полуголых людей в накинутых на плечи вонючих звериных шкурах. Они врывались через северные ворота, и Беджер, который, сгорбившись, сидел над своей чашкой, видел, как один за другим исчезали его храмы и дворцы. Через южные ворота варвары выходили, не оставив бедному Беджеру в утешение даже сознания несчастья, оставив его ни с чем, со своей собственной сущностью, которая никогда не была хоть сколько-нибудь лучше аромата увядшей лесной фиалки.
– Mamma e Papa Confettiere arrivan' domani sera [мама и папа Конфеттьере приедут завтра вечером (итал.)], – сказал Джакомо.
Он опять вкручивал электрические лампочки в патроны, висевшие на длинной проволоке среди деревьев подъездной аллеи. Мелиса ласково встретила Мозеса у дверей, как в тот раз, когда он впервые появился здесь, и сказала ему, что завтра вечером приезжают старые друзья Джустины. Миссис Эндерби была в кабинете и передавала по телефону приглашения, а д'Альба бегал в переднике по залу и командовал дюжиной горничных, которых Мозес раньше никогда не видел. В доме все было вверх дном. Двери в гостиные, пахнущие летучими мышами, стояли раскрытые настежь, и Джакомо вытаскивал подушки из разбитых окон зимнего сада, куда вносила привезенные на грузовике пальмы и кусты роз. Сесть было некуда, и они закусили бутербродами и выпили вина в зале, где музыканты (восемь женщин) скаддонвилского симфонического оркестра снимали с арфы потрескавшийся прорезиненный чехол и настраивали инструменты. Веселье старого дворца, полного суматохи в канун приема гостей, пробудило в Мозесе воспоминания о Западной ферме, словно этот дом, подобно тому, другому, глубоко запал в сознание его обитателей, даже снился этим склонным к ночным похождениям горничным, которые возвращали из забвения и начищали старые комнаты, как бы набираясь ума-разума. В больших подвальных кухнях оказались летучие мыши, и две девушки с визгом взбежали по лестнице с посудными полотенцами на голове, но это небольшое приключение никого не испугало, а только усилило причудливость обстановки, ибо кто в наши дни настолько богат, чтобы в его кухне водились летучие мыши! Огромные ящики в погребе были наполнены мясом, и вином, и цветами, все фонтаны в парке били, вода выливалась из позеленевших львиных пастей в бассейн, тысяча ламп горела в доме, подъездная аллея сверкала огнями, как деревенская ярмарка, в саду тут и там, одинокие и ничем не затененные, как в прихожих меблированных комнат, горели лампочки; все это, вместе с открытыми в десять-одиннадцать часов вечера дверьми и окнами, неожиданно холодным ночным воздухом и узким серпом луны в небе над широкими лужайками, напомнило Мозесу о каком-то загородном доме в военное время, о горечи приезда в отпуск и расставаний, об афишах и прощальных танцах в разгульных портовых городах вроде Норфолка и Сан-Франциско, где темные корабли ждали на рейде спавших в своих постелях любовников, и все это могло никогда не повториться вновь.
А кто такие мама и папа Конфеттьере? Это Луиджи и Паула Беламонте, последние представители haut monde [высшего света (фр.)] среди владельцев prezzo unico botteghe [магазины стандартных цен (итал.)]. Она была дочерью калабрийского крестьянина, а Луиджи родился в задней комнате римской парикмахерской, пропахшей фиалками и состриженными волосами, но к восемнадцати годам скопил достаточно денег, чтобы открыть магазин prezzo unico. Он был итальянским Вулвортом, Крессом, Дж.П.Скаддоном и в тридцатилетнем возрасте сделался миллионером, с виллами на юге и замками на севере. После пятидесяти лет он отошел от дел и последние два десятилетия путешествовал с женой в "даймлере" по Италии, бросая из окна машины леденцы попадавшимся на улицах детям.
Они выехали из Рима после пасхи; о дне их отъезда сообщалось в газетах и по радио, так что у ворот их дома собралась толпа в ожидании первых в этом году бесплатных конфет. Они поехали на север, к Чивитавеккье, разбрасывая конфеты налево и направо – сотню фунтов здесь, триста фунтов там, – оставив в стороне Чивитавеккью и все более крупные города, лежавшие на их пути, так как однажды в Милане толпа в двадцать тысяч детей чуть не разорвала их на части, а в Турине и Ливорно произошли серьезные беспорядки. Их видели в Пьемонте и Ломбардии, а затем они двинулись к югу через Портомаджоре, Луго, Имолу, Червию, Чезену, Римини и Пезаро, раскидывая пригоршнями лимонные драже, мятные лепешки, лакричные палочки, анисовые драже, круглые леденцы, вишневые леденцы на палочке. Улицы, по которым они проезжали после того, как поднялись на Монте-Сант-Анджело и спустились к заливу Манфредония, уже стали покрываться опавшими листьями. Когда они проезжали Остию, там все было закрыто, как были закрыты отели в Лидо-ди-Рома, где они выбросили остатки своих конфетных запасов детям рыбаков и сторожей, после чего повернули к северу и возвратились домой под чудесные небеса зимнего Рима.
Утром Мозес захватил с собой на работу небольшой плоский чемодан и во время перерыва на ленч взял напрокат фрак. Поздними летними сумерками, когда в воздухе уже пахло осенью, он шел от станции к замку. Вскоре в рано наступившей темноте он увидел "Светлый приют", все окна которого светились в честь мамы и папы Конфеттьере. Зрелище было веселое, и, войдя в дом через террасу, он обрадовался, увидев, в какой порядок все было приведено, как все сияло чистотой и дышало покоем. Горничная, проходившая через холл с какой-то серебряной посудой на подносе, ступала бесшумно, в только звуки фонтана в зимнем саду и гул воды, поднимающейся по спрятанным в стенах трубам, нарушали тишину дома.
Мелиса была уже одета, и они выпили по бокалу вина. Мозес стоял под душем, когда повсюду погас свет. Теперь в этом прежде беззвучном доме зазвучали испуганные и тревожные голоса, а кто-то, застрявший в старом лифте, принялся стучать в стены кабины. Мелиса принесла в ванную зажженную свечу; Мозес натягивал брюки, как вдруг свет загорелся. Джакомо был где-то поблизости. Они выпили еще по бокалу вина, сидя на балконе и наблюдая за подъезжавшими автомобилями. Джакомо указывал им место стоянки на лужайках. Одному богу известно, откуда миссис Эндерби набрала гостей, но она набрала их достаточно, и шум разговоров даже с третьего этажа звучал как октябрьский океан в Травертине.
В зале было, вероятно, человек сто, когда Мозес и Мелиса сошли вниз. Д'Альба находился в одном конце, а миссис Эндерби – в другом, и они направляли слуг к тем, у кого бокалы были пустые, а Джустина стояла у камина рядом с почтенной итальянской четой. Супруги были смуглые, яйцеобразные, веселые и не знали, как обнаружил Мозес, здороваясь с ними, ни слова по-английски. Обед был великолепный, с тремя сортами вин, сигарами и бренди на террасе по его окончании. Затем скаддонвилский симфонический оркестр заиграл "Поцелуй в темноте", и все пошли в дом танцевать.
Беджер, хотя и не получил приглашения, был тоже здесь. Он пришел со станции после обеда и, слегка подвыпивший, слонялся вдоль стен зала, где шли танцы. Он и сам не мог бы сказать, зачем приехал. Джустина заметила его, и колкий взгляд, которым она его окинула, и то, что на ней не было никаких драгоценностей, напомнили Беджеру о его намерении. В этот вечер он испытывал чувство человека, встретившегося со своей судьбой и преклонившегося перед пей. Это был чудеснейший час в его жизни. Он поднялся по лестнице и снова отправился в путь по тем крышам (вдалеке слышалась музыка), по которым когда-то довольно часто лазил во имя любви, а теперь лез с гораздо более серьезной целью. Он направился к балкону Джустины в северном конце дома и вошел в ее огромную комнату со сводчатым потолком и массивной кроватью. (Джустина на ней никогда не спала; она спала на маленькой походной кровати за ширмой.) Решение не надевать драгоценностей, очевидно, было принято внезапно, так как все они кучей валялись на ее потрескавшемся и облупленном туалетном столе. В стенном шкафу Беджер нашел бумажный мешок – Джустина собирала бумагу и веревки – и сложил в него драгоценности. Затем, надеясь на божий промысел, он смело вышел в дверь, спустился по лестнице, прошел лужайки, где музыка слышалась все тише и тише, и поездом одиннадцать семнадцать уехал в город.
Садясь в поезд, Беджер не имел еще никакого представления о том, что он сделает с драгоценностями. Возможно, он предполагал вынуть некоторые камни из оправы и продать их. Поезд был местный – последний, – увозивший обратно в город тех, кто гостил у друзей и родственников. Все они казались утомленными; некоторые были пьяны; потные, они урывками спали в душном вагоне, и Беджеру чудилось, что все они принадлежали к одному великому братству близких по духу усталых людей. Почти все мужчины сняли шляпы, но примятые волосы лежали неровно. На женщинах были нарядные платья, сидевшие, однако, криво, а локоны уже начали развиваться. Многие женщины спали, положив голову на плечо мужа. Запахи и расслабленное выражение большинства лиц вызывали у Беджера такое ощущение, словно вагон был огромной кроватью или колыбелью, в которой все они лежали вповалку в состоянии необыкновенной невинности. Все они терпеливо сносили одни и те же вагонные неудобства, все они ехали в одно и то же место, и Беджеру казалось, что, несмотря на внешнее убожество и усталость, они отличались одинаковой красотой души и намерений; глядя на крашеные рыжие волосы женщины, сидевшей напротив, он приписывал ей способность создавать отыскивая их где-то чуть ниже порога сознания – такие прекрасные и грандиозные образы, которые не уступали разрушенным величественным статуям Афины Паллады, возникшим в его воображении.
Он всех их любил – Беджер всех их любил, – и то, что он сделал, он сделал ради них, так как они терпели неудачу лишь из-за неспособности помогать друг другу, а украв драгоценности Джустины, он совершил нечто, что могло смягчить эту неудачу. Рыжеволосая женщина на скамейке напротив пробудила в Беджере чувство любви, влюбленности и жалости; она прикасалась к своим локонам так часто и с таким простодушным тщеславием, что Беджер без труда догадался, что волосы она покрасила совсем недавно. И это тоже тронуло его, как тронул бы вид милого ребенка, обрывающего лепестки маргаритки. Вдруг рыжеволосая женщина выпрямилась и спросила хриплым голосом:
– Сколько времени, сколько времени?
Сидевшие перед ней, к которым был обращен этот вопрос, не пошевелились, а Беджер наклонился вперед и сказал, что сейчас без нескольких минут двенадцать.
– Спасибо, спасибо, – горячо поблагодарила она. – Вот вы жемпльмен что надо. – Она махнула рукой в сторону других. – Не желают даже сказать мне, который час, потому как думают, что я пьяна. Маненько случилась авария. Она указала на осколки стекла и лужу на полу там, где она, видимо, уронила бутылку. – Всего-навсего из-за того, что у меня маненько случилась авария и я пролила свое доброе виски, никто из этих сукиных сынов не желает сказать мне время. Вот вы жемпльмен, вот вы жемпльмен, и, кабы у меня не случилась маненько авария и я не пролила свое виски, я бы дала вам выпить.
Затем покачивание беджеровской колыбели подействовало на нее и она заснула.
Миссис Эндерби подняла тревогу через двадцать минут после кражи, и двое сыщиков вместе с агентом страхового общества поджидали Беджера, когда он сошел с поезда на Центральном вокзале. Во фраке и с бумажным мешком, явно наполненным металлическими изделиями, его нетрудно было опознать. Они пошли за ним, рассчитывая, что он наведет их на след шайки. Беджер торжественно шагал вверх по Парк-авеню к церкви святого Варфоломея и попытался войти в нее, но двери оказались запертыми. Тогда он перешел на другую сторону Парк-авеню, пересек Мэдисон-сквер и пошел вверх по Пятой авеню до церкви святого Патрика, где двери были еще открыты и многочисленные уборщицы мыли швабрами пол. Он направился прямо к главному алтарю, опустился на колени и произнес молитву. Затем – преграды все были отброшены, и он был слишком взволнован, чтобы подумать о том, что может навлечь на себя подозрения, – он прошел в глубь церкви и высыпал содержимое бумажного мешка на алтарь. Сыщики схватили его, когда он выходил из собора.
Еще не было и часа ночи, когда из полицейского управления позвонили в "Светлый приют" и сообщили Джустине, что ее драгоценности у них. Она принялась сличать полицейский перечень с отпечатанным на машинке списком, который был приклеен к крышке ее шкатулки для драгоценностей. "Один браслет с бриллиантами, два браслета с бриллиантами и ониксами, один браслет с бриллиантами и изумрудами" и т.д. Она злоупотребила терпением полицейского, попросив его сосчитать жемчужины в ее ожерелье, но он сделал это. Потом папа Конфеттьере потребовал музыки и вина.
– Танца, пенья! – кричал он и дал женскому оркестру стодолларовую бумажку. Оркестр заиграл вальс, и тут второй раз за вечер перегорели предохранители.
Мозес знал, что Джакомо где-то поблизости – он видел его в коридорах, но все же пошел к двери подвала. Вокруг стоял какой-то странный запах, но он по задумался над этим и не обратил внимания на то, что весь покрылся потом, проходя по коридору в задней части дома. Он открыл дверь в подвал в огненную преисподнюю, и вихрь горячего воздуха опалил все волосы на его лице и чуть не сбил его с ног. Шатаясь, он дошел по коридору до кухни, где горничные кончали мыть последние тарелки, и спросил у мажордома, есть ли кто-нибудь наверху. Тот сосчитал своих подчиненных и ответил, что никого нет. Тогда Мозес сказал всем, чтобы они уходили, ибо дом объят пламенем. (Как была бы разочарована миссис Уопшот такой прямой констатацией факта! Как ловко она вывела бы гостей и слуг на лужайку полюбоваться молодой луной!)
Затем Мозес из кухни позвонил по телефону в пожарную часть; снимая трубку, он заметил на правой руке сильный ожог, причиненный ручкой двери подвала. Губы у него распухли от повышенного выделения адреналина, но он чувствовал необыкновенное спокойствие. Затем он побежал в зал, где гости все еще танцевали вальс, и сказал Джустине, что ее дом горит. Она сохранила полное хладнокровие и, как только Мозес остановил музыку, попросила гостей выйти в сад. Они слышали, как в деревне затрубили в бычий рог. На террасу вело много дверей, и когда гости столпились на лужайке перед домом, куда не достигал свет из окон зала, они очутились в розовом зареве пожара; пламя уже бушевало над башней с часами, и, хотя в зале огня еще не было видно, башня пылала как факел. Затем все услышали шум пожарных машин, мчавшихся по шоссе к подъездной аллее, и Джустина вышла в холл, чтобы встретить их у парадных дверей, как в былые времена встречала Дж.К.Пенни [американский коммерсант и филантроп (1875-1971)], Герберта Гувера и принца Уэльского; но, когда она вышла в холл, какая-то балка в башне, обгорев, вывалилась из своих гнезд, пробила потолок ротонды, и тут все лампочки в доме мигнули и погасли.
Мелиса в темноте окликнула свою опекуншу, старуха подошла к ним теперь она как бы сгорбилась – и, сопровождаемая ими, вышла на террасу, где д'Альба и миссис Эндерби взяли ее под руки. Мозес выбежал на лужайку перед домом, чтобы отогнать подальше автомобили гостей. Только их как будто и стоило спасать.
– Вот уже шесть ночей, как я пытаюсь выполнить свои супружеские обязанности, – сказал один из пожарных, – и каждый раз, как я начинал, этот проклятый бычий рог...
Мозес столкнул по траве в безопасное место с дюжину машин и затем протискался сквозь толпу, разыскивая жену. Она была в саду, где находилась большая часть гостей, и он сел рядом с ней у бассейна и опустил в воду обожженную ладонь. Теперь пожар был виден, вероятно, за много миль, так как толпы мужчин, женщин и детей перелезали через садовую ограду и входили во все ворота. Затем загорелась венецианская комната; пропитанная солями Адриатического моря, она вспыхнула, как бумага, а металлические части старых часов, колокола и зубчатые колеса с грохотом падали вниз сквозь остатки башни. Свежий ветер относил пламя далеко на северо-запад, и сад вместе со всей долиной стал постепенно наполняться едким дымом. Дом горел до восхода солнца, и в утреннем свете, когда от него остались только дымоходы, был похож на остов речного парохода.
К концу следующего дня Джустина, миссис Эндерби и граф улетели в Афины, а Мозес и Мелиса с радостью уехали в Нью-Йорк.
Но еще задолго до этого вернулась Бетси. Как-то вечером, придя домой, Каверли увидел, что его дом освещен и сверкает чистотой, а в нем была его Венера с бантом в волосах. (Она жила с подругой в Атланте и разочаровалась.) Много позже в ту ночь, лежа в постели, они услышали шум дождя, и тогда Каверли надел трусы, вышел через черный ход, прошел дворы Фраскати и Гейлинов и очутился в саду Харроу, где мистер Харроу посадил на небольшой изогнутой рабатке несколько кустов роз. Было поздно, и все дома стояли темные. В саду Харроу Каверли сорвал розу и пошел назад через дворы Гейлинов и Фраскати к себе домой. Он положил цветок между ногами Бетси там, где она раздваивалась, – так как она опять была его пончиком, бутончиком, симпомпончиком, его маленькой, маленькой белочкой.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
36
В начале лета Бетси и Мелиса родили по сыну, и Гонора полностью, даже больше чем полностью, сдержала свое слово. Представитель Эплтонского банка сообщил эту приятную новость Каверли и Мозесу, и те согласились продолжать выплату установленных Гонорой взносов на содержание Дома моряков и Института слепых. Старая дама больше не желала иметь дела с этими деньгами. Каверли приехал из Ремзен-Парка в Нью-Йорк, и они с Мозесом собирались провести уик-энд в Сент-Ботолфсе. На деньги Гоноры они решили прежде всего купить Лиэндеру пароход, и Каверли написал отцу о скором приезде.
Лиэндер ушел с фабрики столового серебра, заявив, что возвращается на море. В субботу утром он проснулся рано с намерением пойти на рыбалку. Еще до восхода солнца, пытаясь натянуть резиновые сапоги, он подумал о том, как износилось его снаряжение, подразумевая под этим свое собственное тело. Он неудачно повернул колено, и резкая боль, расходясь в разные стороны, пронзила все его тело. Он взял удочку для форели, прошел полями и начал рыбачить в заводи, где Мозес когда-то увидел Розали. Он был поглощен своими ухищрениями, попытками обмануть рыбу с помощью птичьего пера и обрезка конского волоса. Листва была густая и испускала острый запах, а на дубах галдел вороний парламент. Много больших деревьев в лесу свалилось или было срублено на протяжении его жизни, но река осталась все такой же красивой. Когда Лиэндер стоял в глубокой заводи и солнечные лучи, проникая сквозь ветви деревьев, освещали камешки на дне, она казалась ему чем-то вроде входа в Аид, тончайшей пеленой света отделенный от того мира, где солнце согревало его руки, где вороны галдели и пререкались о налогах и где слышался шум ветра; и когда он увидел форель, она показалась ему тенью – призраком смерти, – и он подумал о своих ныне умерших компаньонах по рыбной ловле, память о которых он бодро отмечал тем, что брел сейчас по воде. Закидывая удочку, подтягивая леску, отцепляя мушки от коряг и разговаривая сам с собой, он чувствовал себя занятым и счастливым; он думал о своих сыновьях, о том, что они ушли в широкий мир и оправдали возложенные на них надежды, нашли себе жен, и будут теперь богатыми и скромными, и будут заботиться о благополучии удалившихся на покой моряков и слепых, и у них будет много сыновей, которые продолжат их род.
Этой ночью Лиэндеру снилось, что он находится в какой-то незнакомой стране. Он не видел огня и не ощущал запаха серы, но все же думал, что ходит один по аду. Ландшафт напоминал какой-то уголок близ моря с грудами обломков разрушенной горной породы, но на протяжении многих миль, что прошел Лиэндер, никаких следов воды он не заметил. Ветер был сухой и теплый, а небу недоставало той яркости, какую наблюдаешь над водой, даже издалека. Он ни разу не услышал шума прибоя и не увидел маяка, хотя берега этой страны не могли быть освещены. Тысячи, миллионы людей, мимо которых он шел, были все, за исключением одного старика, обутого в башмаки, босы и голы. Острая галька до крови колола им ноги. Ветер, и дождь, и холод, и все другие мучения, выпавшие на их долю, не ослабили восприимчивости их плоти. Они были охвачены либо стыдом, либо вожделением. На тропинке он увидел молодую женщину, но, когда улыбнулся ей, она закрылась руками, и лицо ее было мрачно от горя. У следующего поворота тропинки он увидел старуху, распростертую на сланцеватой глине. Волосы у нее были крашеные, тело тучное, и какой-то мужчина, такой же старый, как она, сосал ее грудь. Он видел мужчин и женщин, которые на глазах у всех предавались любви, причем молодые, красивые и полные сил казались более сдержанными, чем пожилые, и во многих местах он видел молодых людей, спокойно лежавших рядом, словно плотские утехи в этой незнакомой стране были по преимуществу развлечением старости. На другом повороте тропинки мужчина – сверстник Лиэндера, – чье тело поросло пестрыми волосами, в крайнем эротическом возбуждении приблизился к нему. "Это начало всей мудрости, – сказал он Лиэндеру, показывая на свой фаллос. – Это начало всего". Он удалился по глинистой тропинке, подняв кверху указательный палец, и Лиэндер проснулся, чтобы услышать нежный шум южного ветра и увидеть ласковое летнее утро. Освободившись от сна, он с отвращением вспоминал о его гнусности и был благодарен свету и звукам наступившего дня.
В это утро Сара сказала, что слишком устала и не пойдет в церковь. Лиэндер всех поразил, заявив, что пойдет один. Это будет зрелище, сказал он, при виде которого ангелы на небесах замашут крыльями. Веселый, он пошел к ранней обедне, не вполне убежденный в ценности своих молитв, но довольный тем, что, стоя на коленях в церкви Христа Спасителя, он находился больше, чем где бы то ни было на свете, лицом к лицу с простым фактом своей причастности к человеческому роду.
– Восхваляем тебя, благословляем тебя, поклоняемся тебе, славим тебя, громко повторял он, не переставая одновременно спрашивать себя, чей это баритон по ту сторону прохода и кто эта хорошенькая женщина справа, от которой пахло яблоневым цветом. Его прошиб пот, и у него даже засвербило где-то в нижней части живота, и, когда за свиной скрипнула дверь, он подумал, кто бы это мог так поздно прийти. Теофилес Гейтс? Мерли Старджис? Даже когда служба дошла до кульминации и началось причащение, Лиэндер отметил, что плюшевая подушка псаломщиков прибита к полу и что на алтарном покрове вышиты тюльпаны. Стоя на коленях перед решеткой, он заметил также, что на церковном вонючем ковре валялось несколько сосновых или еловых игл, пролежавших там много месяцев, с самого рождества, и это развеселило его, как будто горсточка сухих игл давным-давно упала с древа жизни и напомнила о его благоухании и живучести.
В понедельник около одиннадцати утра ветер задул с востока, и Лиэндер, поспешно захватив бинокль а плавки и приготовив себе бутерброд, сел на травертинский автобус и поехал на пляж. Он разделся за дюной и был разочарован, увидев, что миссис Старджис и миссис Гейтс собираются приятно провести время там, где он сам хотел поплавать и погреться на солнце. Он был разочарован также тем, что вид этих старых дам, рассуждавших о консервах и о неблагодарности своих невесток, будет портить ему настроение, между тем как прибой громким голосом говорил о кораблекрушениях и путешествиях и о сходстве всего сущего, потому что у дохлой рыбы были такие же полосы, как у кошки, а на небе были такие же полосы, как на рыбе, и у раковины был такой же завиток, как в человеческом ухе, и берег был в таких же складках, как собачья морда, и приносимые волнами камни в полосе прибоя разбивались и рушились с таким же шумом, как стены Иерихона. Он брел по воде, пока она не дошла ему до колен, потом намочил запястья и лоб, чтобы подготовить кровообращение к шоку от холодной воды и тем избежать сердечного приступа. Издали казалось, что он перекрестился. Затем он поплыл на боку, погрузив лицо до половины в воду и выбрасывая правую руку, как крыло ветряной мельницы, – и больше его не видели.
37
Так, вернувшись домой, чтобы подарить Лиэндеру пароход, его сыновья услышали молитву, произносимую за упокой тех, кто утонул в море. Мозес и Каверли приехали в автомобиле из Нью-Йорка без жен и добрались до поселка поздним утром в день похорон. Сара заплакала лишь тогда, когда увидела сыновей и простерла к ним руки, чтобы они ее поцеловали; отношение жителей поселка и их разговоры помогали ей держаться.
– Мы прожили вместе так долго, – сказала она.
Они сидели в гостиной и пили виски, когда пришла Гонора, поцеловала племянников и тоже выпила.
– Мне кажется, вы делаете большую ошибку, устраивая службу в церкви, сказала она Саре. – Все его друзья умерли. Кроме нас, никого не будет. Лучше было бы устроить ее здесь. И еще одно. Он хотел, чтобы над его могилой произнесли монолог Просперо. Я думаю, вам, мальчики, надо бы пойти в церковь и поговорить со священником. Поговорите с ним, нельзя ли, чтобы служба происходила в маленькой часовне, и скажите ему относительно монолога.
Мозес и Каверли поехали в церковь Христа Спасителя и вошли в контору, где священник пытался работать на арифмометре. Он казался недовольным той незначительной помощью, какую божественное провидение оказывало ему в практических делах. Просьбы Гоноры он вежливо, но твердо отверг. Часовню красили, и ею нельзя было пользоваться, и он не мог одобрить привлечение Шекспира к церковной службе. Гонора была разочарована, услышав о часовне. Ее горе как бы вылилось в тревогу по поводу пустой церкви.
В этот день она с ее осунувшимся львиным лицом казалась старой и растерянной. Она взяла ножницы я пошла в поле срезать цветы для Лиэндера васильки, лютики и маргаритки. В течение всего ленча она беспокоилась по поводу пустой церкви. Подымаясь по церковным ступеням, она оперлась на руку Каверли – она вцепилась в нее, словно чувствовала себя усталой или больной, – а когда двери открылись и она увидела толпу, она остановилась как вкопанная на пороге и громко спросила:
– Что делают здесь эти люди? Что это за люди?
Там были мясник, булочник, мальчик, продававший Лиэндеру газеты, и водитель травертинского автобуса, там были Бентли и Спинет, библиотекарь, начальник пожарной команды, инспектор рыбоохраны, продавщица из булочной Граймса, кассир кинотеатра в Травертине, человек, крутивший карусель в Нангасаките, начальник почтового отделения, торговец молоком, начальник железнодорожной станции, старик, который точил пилы, и другой старик, который чинил часы. Все скамьи были заняты, и люди стояли позади. Церковь Христа Спасителя с пасхи не видела такого стечения народу.
Во время службы Гонора лишь раз подала голос, когда священник начал читать из Евангелия от Иоанна.
– О нет, – громко сказала она. – У нас всегда читали "Послание к коринфянам".
Священник открыл Евангелие в другом месте, и вмешательство Гоноры не показалось невежливым, так как ото была ее манера, до некоторой степени манера ее семьи, а хоронили ведь Уопшота. Кладбище примыкало к церкви, и все шли парами за Лиэндером вверх по холму к фамильному участку; они шли в том горестном оцепенении, с каким мы провожаем наших покойников к их могилам. Когда молитвы были закопчены и священник закрыл свою книгу, Гонора подтолкнула Каверли:
– Скажи монолог, Каверли. Скажи то, что он хотел.
Тогда Каверли подошел к краю отцовской могилы и, хотя из глаз его лились слезы, произнес ясным голосом:
Теперь забавы наши
Окончены. Как я уже сказал,
Ты духов видел здесь моих покорных;
Они теперь исчезли в высоте
И в воздухе чистейшем утонули.
..............................
Из вещества того же, как и сон,
Мы созданы. И жизнь на сон похожа,
И наша жизнь лишь сном окружена.
После похорон сыновья простились с матерью, расцеловав ее и пообещав скоро вернуться. Это будет первая поездка, которую они совершат. Четвертого июля Каверли действительно возвратился, с Бетси и с сыном Уильямом, полюбоваться праздничной процессией, Сара надолго закрыла свой плавучий магазин подарков, чтобы еще раз появиться на колеснице Женского клуба. Волосы ее поседели, и в живых остались только два члена-учредителя, но ее жесты, ее печальная улыбка и вид, с каким она пила воду из стакана, стоявшего на высоком столике, словно та пахла рутой, – все было прежнее. Многие, наверно, вспоминали День независимости, когда какой-то хулиган поджег хлопушку под хвостом кобылы мистера Пинчера.
Гонора на празднестве не присутствовала. А когда по окончании процессии Каверли позвонил ей, чтобы узнать, может ли он приехать на Бот-стрит с Бетси и младенцем, Гонора попросила отложить посещение. Он был разочарован, но не удивился.
– Как-нибудь в другой раз, Каверли, дорогой, – сказала она. – Я опаздываю.
Человек, не бывший в курсе ее дел, мог бы подумать, что она опаздывала на урок музыки, но, едва выучив "Веселого мельника", она захлопнула крышку рояля и стала болельщицей бейсбола. И теперь она опаздывала на игру в Фенуэй-Парке. Она договорилась с водителем такси в поселке, чтобы тот раз или два в неделю, когда в Бостон приезжала команда "Ред Сокс", отвозил ее на матч и привозил обратно.
На матч она надевает свою треугольную шляпу и черный костюм и с одержимостью пилигрима взбирается по ступенькам к своему месту на трибуне. Подъем длинный, и она останавливается на повороте перевести дух. Одну руку с растопыренными пальцами она прижимает к груди, из которой вырывается хриплое дыхание.
– Не могу ли я вам чем-нибудь помочь? – спрашивает какой-то незнакомец, думая, что ей нехорошо. – Не могу ли я чем-нибудь помочь вам, леди?
Но эта бесстрашная и нелепая старуха делает вид, что не слышит. Она садится на свое место, кладет рядом программу и таблицу результатов и палкой прикасается к плечу католического священника, сидящего поблизости.
– Вы меня простите, отец, – говорит она, – если я покажусь вам несдержанной в выражениях, но я всегда так увлекаюсь...