Текст книги "Ангел на мосту (рассказы) (-)"
Автор книги: Джон Чивер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
* Подвигается, подвигается (фр.).
Окончив свою работу, Джорджи поднялся в спальню, подошел к Джил и слегка взлохматил ей волосы рукой.
– Погоди, – сказала она, – я хочу кончить абзац.
Она слышала, как он принимал душ, как прошел босиком по ковру и безмятежно плюхнулся в кровать. Движимая чувством долга и собственным желанием, она прошла в ванную, вымылась, надушилась и улеглась рядом в широкую супружескую постель. Чистые, душистые простыни и два кружка света, льющегося на них с обеих сторон, превращали кровать в настоящую беседку. "Bosquet, – подумала она, – brume, bruit"*. И, не высвобождаясь из его объятий, она поднялась в постели и продекламировала:
"Elle avait lu "Paul et Virgine" et elle avait reve la maisonnette de bambous, le negre Domingo, le chien Fidele, mais surtout 1'amitie douce de quelque bon petit frere, qui va chercher pour vous des fruits rouges dans des grands arbres plus hauls que des clochers, ou qui court pieds nus sur le sable, vous apportant un nid d'oiseau..."**
* Роща... туман, гул (фр.).
** У нее была книга "Поль и Виргиния", и она мечтала о бамбуковом домике, о негре Доминго, о собаке Фидель, но больше всего о нежной дружбе братца, который рвал бы для нее красные плоды с огромных, выше колокольни деревьев или бежал бы к ней босиком по песку, неся в руках птичьи гнезда... (фр.) (Г. Флобер. "Госпожа Бовари".)
– К черту! – вскричал он. Переполнявшая его душу горечь била через край. Он слез с постели, извлек из стенного шкафа одеяло и пошел спать в гостиную.
Она плакала. Он завидовал ее уму – конечно, все дело в этом! Но что же ей было делать? Не притворяться же в угоду мужу слабоумной? Почему несколько слов, произнесенных по-французски, должны были довести его до исступления? Ведь вот уже, по крайней мере, сто лет, как перестали считать ум, знания, все блага образования исключительными привилегиями мужской части человечества. Нет, ее сердце не может больше выдержать всей этой жестокости. Что-то оборвалось в этом органе, он разошелся по краям, как бочонок, переполненный печалью, рассохся, как ветхая шкатулка, в которой сложены сокровища детства. "Интеллект" – она все время возвращалась к этому понятию, – решалась судьба интеллекта. Но отчего с этим словом связано так много всякой всячины? Ведь речь шла всего лишь об интеллекте, о разуме отчего же вдруг в этот ночной час абстрактное понятие словно облеклось в живую, трепетную плоть? Боль – обнаженную боль, чистую, как вываренная в бульоне и обглоданная псами кость, – вот что она ощущала, произнося про себя это слово. В нем был привкус смертельной отравы. И она долго плакала и так и уснула в слезах.
Громкий треск разбудил ее среди ночи. Она проснулась в испуге. Может, он хочет ее убить? Или что-то случилось со сложными механизмами, которыми оснащен их старинный дом? Воры? Пожар? Шум исходил из ванной комнаты. Там Джил его и застала. Голый, он стоял на четвереньках на кафельном полу. Голова его приходилась под раковиной. Джил быстро подошла к нему и помогла ему подняться. "Я в полном порядке, – сказал он, – просто чертовски пьян". Она помогла ему добраться до кровати, и он сразу уснул.
* * *
Несколько дней спустя они пригласили гостей к обеду. Пошло в ход серебро, почищенное Джорджи. Вечер прошел гладко. Один из гостей, юрист по профессии, рассказал возмутительную историю. Администрация и местные власти поддержали проект строительства шоссе протяженностью в четыре мили. Шоссе должно было обойтись в три миллиона долларов. И эту сумму решено было предоставить подрядчику по фамилии Феличи. Новая дорога разрушила бы большой сад и парк, вот уже полстолетия являвшиеся общественным достоянием. Владелец парка, восьмидесятилетний старик, проживающий в Сан-Франциско, то ли не мог, то ли не хотел протестовать, а быть может, возмущение, которое он испытывал, лишило его последних сил. Запланированный отрезок шоссе не был нужен никому; сколько ни изучали схему движения в этих местах, никто не мог доказать его необходимость. Прекрасный парк и кругленькая сумма из кармана налогоплательщиков должны были перейти в руки бессовестного и хищного подрядчика.
Джил встрепенулась – такие истории по ее части. Глаза ее засверкали, щеки разрумянились. Джорджи смотрел на нее со смешанным чувством тревоги и гордости: ее гражданский пыл разбужен, и он знал, что Джил этого так не оставит. Перчатка брошена, и Джил с восторгом ее поднимет. Счастье, охватившее ее, распространилось на дом, на мужа, на весь их жизненный уклад.
В понедельник, с утра, она открыла атаку на все комиссии, ведающие дорожным строительством, и проверила сообщенные ей сведения. Затем образовала комитет и пустила петицию для подписей. Для Биббера нашли старушку, миссис Хейни, а по вечерам к нему еще приходила читать девочка-старшеклассница. Джил с головой окунулась в новое предприятие и ходила сияющая и возбужденная.
Дело было в декабре. Как-то под вечер Джорджи покинул свой рабочий кабинет в Бруклине и отправился в город за покупками. Небоскребы в центре города были наполовину скрыты дождевыми тучами, но Джорджи все равно ощущал их присутствие, как ощущаешь вершины горной цепи, когда живешь у ее подножия. Джорджи промочил ноги и чувствовал, как у него засвербило в горле. На улицах было много народу, а вывески висели под таким углом, что прочитать их было невозможно. Гирлянды лампочек над магазином "Лорд и Тейлорс" были еще видны, но от поющих ангелов, изображенных на плакате, покрывающем весь фасад магазина Сакса, виднелись только развевающиеся одежды и подбородки. Сквозь дождь доносились обрывки гимнов. Джорджи попал ногой в лужу. Вечер, и без того темный, от обилия зажженных фонарей казался еще темнее. Он вошел в магазин Сакса и, очутившись внутри, встал как вкопанный от зрелища нарядного, залитого светом полчища мародеров и мародерок. Он посторонился, чтобы не быть растерзанным входящими и выходящими толпами. Все симптомы неотвратимой простуды дали о себе знать. Женщина в черной норковой шубке уронила к его ногам сверток. Он нагнулся и поднял его. У нее было приятное выражение лица. Когда Джорджи наклонился, чтобы поднять пакет, он заметил, что туфли у нее промокли еще больше, чем у него. Она его поблагодарила; он спросил, намерена ли она штурмовать прилавки.
– Я собиралась, – сказала она, – но, пожалуй, не стану. У меня промокли ноги, и мне кажется, что я заболеваю.
– Вот и у меня точно такое чувство, – сказал он. – Зайдемте куда-нибудь в тихое место, выпьем чего-нибудь, чтобы согреться!
– Ах, что вы!
– Почему бы нет? – спросил он. – Сейчас ведь праздники.
Произнесенное им слово "праздники", казалось, вдруг определило этот темный вечер. Огни и пение сразу обрели смысл.
– Ах, я об этом не подумала! – сказала она.
– Идемте, – сказал он, взял ее под руку, вышел с ней на улицу и повел к одному из немноголюдных баров. Он заказал два коктейля и чихнул.
– Вы должны непременно принять горячую ванну и лечь в постель, сказала она с чисто материнской заботливостью.
Он назвал ей свое имя. Ее звали Бетти Ландерс. Она замужем за врачом. Двое детей – замужняя дочь и сын, студент последнего курса Корнелльского университета. Ей приходилось много времени проводить в одиночестве, и с недавних пор она начала заниматься живописью. Три раза в неделю она посещает Лигу начинающих художников, а в Гринвич-Виллидж у нее своя студия. После третьего или четвертого коктейля они сели в такси и поехали к ней в студию.
Не совсем такой представлял он себе мастерскую художника. Двухкомнатная квартира в одном из недавно отстроенных домов, которую она занимала под студию, походила больше на гнездышко незамужней женщины. Миссис Ландерс показала свои сокровища, как она называла письменный стол, приобретенный в Англии, стул, купленный во Франции, и литографию Матисса, подписанную им самим. У нее были темные волосы и брови, узкое лицо, и ее легко можно было бы принять за старую деву. Она налила ему виски с содовой и скромно отклонила его просьбу показать работы, которые, впрочем, ему суждено было увидеть несколько позднее в углу ванной, где они были составлены вместе с мольбертом и прочими художественными принадлежностями. Почему они вдруг сблизились? Как могло случиться, что он отбросил стыд и разделся в присутствии этой незнакомой ему женщины? Он сам не знал. У нее были узловатые, корявые локти и колени, словно у дальней родственницы Дафны, которая, казалось, того и гляди обратится не в цветущий куст, разумеется, а в какое-нибудь очень обыкновенное, видавшее виды дерево.
Они стали встречаться раза два-три в неделю. Он так больше почти ничего о ней и не выведал, кроме того, что дом ее находится на Парк-авеню и что она подолгу остается одна. Она заботливо относилась к его гардеробу и всегда была в курсе дешевых распродаж. Это, собственно, было главным предметом ее разговоров. Сидя у него на коленях, она рассказывала, что у Сакса – распродажа галстуков, у Брукса – обуви, а у Альтмана – мужских сорочек. Джил между тем была так поглощена своими военными действиями, что почти не замечала его уходов и приходов. Но однажды вечером, когда он сидел в гостиной, прислушиваясь к тому, как Джил говорит наверху по телефону, ему вдруг почему-то пришло в голову, что его поведение недостойно. Он почувствовал, что настало время кончить эту интрижку, затеянную в темный вечер накануне Рождества. И, взяв лист бумаги, он написал Бетти:
"Милая, сегодня вечером я еду в Сан-Франциско и задержусь там месяца на полтора. Я думаю, ты и сама понимаешь, что нам лучше больше не встречаться".
Затем он переписал письмо, заменив Сан-Франциско Римом, и послал его на адрес студии в Гринвич-Виллидж.
На следующий вечер, когда он вернулся домой, Джил продолжала руководить военными действиями по телефону. У Биббера сидела Матильда и читала ему вслух. Джорджи поговорил с мальчиком и спустился в буфет налить себе виски. Он услышал, как по ступенькам застучали каблучки Джил. Ему показалось, что они выстукивают резкую, мстительную дробь, а когда его жена появилась в двери буфетной, он увидел бледное, осунувшееся лицо. Руки ее дрожали, в одной из них она держала черновик его письма к Бетти Ландерс.
– Что это значит? – спросила она.
– Где ты это нашла?
– В корзинке для бумаг.
– Хорошо. Сейчас объясню, – сказал он. – Сядь. Сядь на минутку, и я тебе все объясню.
– Садиться обязательно? А то мне очень некогда.
– Можешь не садиться, только закрой дверь. А то Матильда услышит.
– Неужели ты имеешь сообщить мне нечто такое, чего нельзя сказать при открытой двери?
– Я имею сказать вот что.
Джорджи подошел к двери и закрыл ее сам.
– В декабре, перед самым Рождеством, я вступил в любовную связь с одной женщиной, страдающей от одиночества. Сам не знаю, почему именно с ней. Может, оттого, что у нее была своя квартира. Она и не молода и не красива. У нее уже взрослые дети. Муж ее врач, и они живут на Парк-авеню.
– Господи! – сказала Джил. – На Парк-авеню!
И засмеялась.
– Нет, что меня особенно умиляет во всей этой истории, так это то, что она живет на Парк-авеню. Можно было знать заранее, что если ты захочешь придумать себе любовницу, ты непременно поселишь ее именно на Парк-авеню. Ты ведь всегда был простофилей и деревенщиной.
– Ты в самом деле считаешь, что я все выдумал?
– Еще бы! Я убеждена, что это выдумка и притом, омерзительная. Но расскажи мне Бога ради еще что-нибудь об этой своей мадам с Парк-авеню.
– Мне больше нечего прибавить.
– Тебе нечего прибавить, потому что у тебя истощилась фантазия. Верно ведь? Так вот тебе мой совет, старик: никогда не затевай ничего такого, что требовало бы некоторого напряжения фантазии. Это – не самая твоя сильная сторона.
– Ты мне не веришь?
– Не верю. А если бы и поверила, то не стала бы ревновать. Женщина моего типа никогда не ревнует. У нее бывают дела поважнее.
* * *
На этой стадии супружеской жизни шоссейная битва, в которой участвовала Джил, служила им как бы подвесным мостом, по которому они могли ходить, на котором могли встречаться, беседовать, вместе обедать. Мост этот висел над бурным потоком их эмоций. Джил добивалась публичного обсуждения и готовилась выступить перед комиссией с собранными ею петициями и документами, которые доказывали всю важность поднятого ею вопроса и показывали, какое горячее участие в нем принимает ряд привлеченных ею влиятельных лиц. Как на беду в эту пору Биббер сильно простудился, и родители никак не могли найти для него сиделку. Изредка приходила миссис Хейни, да иной раз вечером забегала Матильда и садилась возле его кроватки с книгой. Однажды, когда Джил понадобилось ехать в Олбани, Джордж не пошел на работу и провел дома весь день, чтобы Джил могла спокойно ехать.
И в другой раз, когда у Джил было назначено важное свидание, а миссис Хейни была занята, он не пошел на работу. Джил была искренне признательна ему за эти жертвы, а Джорджи не менее искренне восхищался ее умом и настойчивостью. Ему было далеко до ее организаторских способностей и искусства отстаивать свою точку зрения. Доклад ее перед комиссией был назначен на пятницу, и Джорджи с облегчением подумал о том, что после этого дня большая часть борьбы будет уже позади. В пятницу он вернулся домой часам к шести. "Джил! – позвал он входя. – Матильда! Миссис Хейни!" Никто не ответил, и, скинув пальто и шляпу, он бросился наверх, к Бибберу. В комнате горел свет, но мальчик был один и, по всей видимости, спал. К его подушке была приколота записка: "Дорогая миссис Медисон, к нам приехали тетя с дядей, и я должна помочь маме. Биббер спит, так что он не почувствует, что меня нет. Простите! Матильда". На подушке, рядом с запиской, Джорджи увидел темное пятно запекшейся крови. Он притронулся ко лбу мальчика – лоб пылал... Он сделал попытку разбудить Биббера, но Биббер не спал: он был без сознания.
Джорджи смочил губы мальчика водой, и Биббер на минуту пришел в себя и обнял отца обеими руками. Щемящая жалость к этому юному, невинному существу, на которое обрушился тяжкий и, быть может, смертельный недуг, охватила Джорджи. Он не выдержал и заплакал. Любовь, которую он сейчас испытывал к сыну, была такой огромной и бурной, что, казалось, ей не уместиться в маленькой спаленке, и Джорджи пытался умерить свое чувство, чтобы не повредить мальчику своими чересчур крепкими объятиями. Отец и сын судорожно прижимались друг к другу. Джорджи позвонил врачу. Десять раз подряд набрал его телефон и десять раз подряд услышал в ответ идиотский и обескураживающий сигнал: "занято". Наконец, он позвонил в больницу и попросил прислать "скорую помощь". Затем завернул Биббера в одеяло и понес его по лестнице вниз. Он был рад, что надо что-то делать. "Скорая помощь" прибыла через несколько минут.
Джил немного задержалась, чтобы выпить с кем-то из своих единомышленников по коктейлю, и прибыла домой через полчаса. "Победа! Победа! – закричала она, входя в опустевший дом. – Общественность с нами, и эти мерзавцы засуетились. Сам Феличи был, казалось, тронут моим красноречием, а Картер сказал, что мне следовало быть адвокатом. Я была просто великолепна".
* * *
"МЕЖДУНАРОДНАЯ ФЛОРЕНЦИЯ ВИА РСА 22 23 9: 35 АМЕКСКО ДЛЯ ЭМИЛИИ ФЕКСОН ЧИДЧЕСТЕР: БИББЕР СКОНЧАЛСЯ ПНЕВМОНИИ ЧЕТВЕРГ ТЧК ТЕЛЕГРАФИРУЙ ВОЗМОЖНОСТЬ ПРИЕЗДА ИЛИ МОЕГО ВЫЛЕТА ТЕБЕ ЦЕЛУЮ ДЖИЛ".
Эмилия Фексон Чидчестер гостила в Фьезоле у своей старинной приятельницы Луизы Трефальди. Двадцать третьего января, под вечер, она отправилась на велосипеде во Флоренцию. Велосипед фирмы Дютейль был старой конструкции, с высокой рамой, что позволяло миссис Чидчестер смотреть на проезжавшие мимо маленькие автомобили сверху вниз. Она невозмутимо колыхалась в своем высоком седле среди самого хаотичного уличного движения.
"Бедная моя девочка, – писала она в тот же вечер в письме. – Ужасно грустно было получить твою трагическую весточку. Мне остается только благодарить Бога за то, что я так мало знала мальчика. Впрочем, в делах подобного рода у меня достаточно богатый опыт, притом что сама я достигла возраста, когда не очень хочется думать о переходе в мир иной. Здесь нет такой улицы, нет такого здания или картины, которые бы не напоминали мне о Беренсоне, о моем драгоценном Беренсоне. В последний раз, когда я его видела, я сидела у его ног на полу и спросила его, куда бы он полетел, если бы у него был ковер-самолет? Не задумываясь ни минуты, он ответил: "В Эрмитаж, к Мадонне Рафаэля". Вернуться мне нет никакой возможности. Правды не скроешь, а заключается она в том, что я не люблю своих соотечественников. Что касается твоего приезда сюда, то я живу у моей дорогой Луизы, а она, как ты знаешь, не выдержала бы присутствия третьего человека в доме. Быть может, к осени, когда ты будешь ощущать свою утрату менее остро, чем сейчас, мы с тобой съедемся в Париже и проведем несколько дней вместе, побродим по нашим старым местам".
* * *
Джорджи был совершенно раздавлен смертью сына. Он винил в ней Джил, что было столь же несправедливо, сколь жестоко. А Джорджи, как выяснилось, мог быть и жестоким и несправедливым. Он заставил Джил поехать в Рено за разводом, пытаясь придать ему карательный характер. Некоторое время спустя Джил устроилась работать в издательстве учебников в Кливленде. Ее острый ум и обаяние завоевали ей популярность и там. Она преуспевала, однако замуж больше не выходила – во всяком случае, по тем сведениям, которыми я располагаю, она до сих пор не замужем. Сведения эти я получил от самого Джорджи, который позвонил мне однажды вечером и сказал, что непременно должен со мной встретиться, и просил назначить день, когда я могу с ним позавтракать. Час был поздний – одиннадцать вечера, и мне показалось, что он пьян. Он тоже не вступал больше в брак, и, судя по горечи, с какой он говорил о женщинах, не питал намерения жениться и впредь. Тогда же он мне и сообщил о том, что Джил устроилась в Кливленде и что миссис Чидчестер совершает велосипедную прогулку по Шотландии. И тогда же я, помнится, подумал, насколько Джил выше его нравственно, насколько душевно зрелее. Я обещал позвонить, когда у меня выкроится для него время, и он дал мне несколько номеров – телефон верфи, добавочный, к нему в контору, телефон в городскую квартиру, телефон его коттеджа в Коннектикуте и телефон клуба, в котором он имеет обыкновение завтракать и играть в бридж. Я записал все эти телефоны на клочке бумаги и тотчас бросил ее в корзинку.
ПЛОВЕЦ
Стоял воскресный летний день, когда все только и делают, что говорят: "Вчера я слишком много выпил". Произнесенные шепотом, эти слова можно услышать от прихожан, выходящих из церкви; их повторяет и священник, снимая с себя облачение в ризнице. Они раздаются на гольфовом поле, и на теннисных кортах, и в заповеднике, где сам руководитель кружка по изучению природы страдает от жестокого похмелья.
– Вчера я слишком много выпил, – говорил Доналд Уэстерхейзи, сидя на бортике своего плавательного бассейна.
– Все мы вчера слишком много выпили, – сказала Люсинда Мерилл.
– Да, должно быть, все дело в вине, – подтвердила Хэлен Уэстерхейзи. Вчера я слишком много выпила кларета.
Бассейн питался от артезианского колодца, и вода в нем, богатая железом, была бледно-зеленой. День был великолепен. Где-то высоко в небе, в западной его части нависла громада кучевых облаков; она так походила на город, увиденный путешественником с носа корабля, входящего в гавань, что хотелось дать ей какое-нибудь название: Лиссабон или Хеюсенсек...
Солнце пекло. Нэдди Мерилл сидел подле зеленой воды, опустив в нее руку; в другой руке он держал стакан с джином. Фигура его сохраняла юношескую стройность, хотя он был далеко не молод, – впрочем, не далее как сегодня утром он прокатился вниз по перилам и, вдыхая запах кофе, доносившийся из столовой, шлепнул стоявшую на столике в холле Афродиту по ее бронзовому заду. Нэдди можно было бы сравнить с летним днем, в особенности с его последними предзакатными часами. И хотя при нем не было ни теннисной ракетки, ни сумки из чертовой кожи, от всего его облика веяло спортом, молодостью и теплой, ласковой природой. Он только что вышел из воды и дышал шумно и глубоко, словно хотел вобрать в свои легкие все очарование минуты – этот солнечный жар и это острое чувство физического благополучия. В Буллет-Парке, милях в восьми к юго-западу, находился его дом, где сейчас его четыре красавицы дочки, должно быть, только что встали из-за стола после ленча и отправились играть в теннис. Нэдди вдруг пришло в голову, что было бы забавно, сделав всего небольшой крюк на запад, добраться до своего дома вплавь.
Непонятно, отчего он так обрадовался этой мысли – ведь он был свободным человеком и, казалось бы, не нуждался в постоянной утехе узника мечте о побеге! В его воображении возникла цепь плавательных бассейнов, как бы подземный ручей, протекающий через всю округу. Он сделал открытие, вклад в современную географическую науку. Этот ручей он назовет Люсиндой, в честь жены. Нэдди не был ни чудаком, ни шутом, но он раз навсегда решил быть оригиналом, и в душе его смутно рисовался скромный образ человека, овеянного легендой. Такой прелестный летний день – он непременно его отметит, отпразднует путешествием вплавь!
Скинув висевший на плечах свитер, Нэд нырнул в бассейн – он питал безоговорочное презрение к тем, кто не бросался в воду опрометью, – и поплыл кролем, делая короткие резкие гребки – по два, а то и по четыре гребка на вдох, и невольно отсчитывая про себя: "раз – два, раз – два" в лад ритмичной судороге ног. Этот стиль не очень годился для больших дистанций, но у бассейного плавания свои законы, и в кругу, к которому принадлежал Нэд, господствовал кроль. Объятия светло-зеленой воды и ее поддержка доставляли ему больше, чем блаженство, – ощущение возврата в свое естественное состояние. Нэд с удовольствием снял бы трусы, но в путешествие, которое он задумал, нельзя было пускаться нагишом. Доплыв до конца бассейна, он вскарабкался на бортик – ступенек он не признавал – и побежал по газону. Люсинда его окликнула, и он ей ответил, что отправляется домой вплавь.
Он ясно представлял себе маршрут, несмотря на то что карта затеянного путешествия была начертана всего лишь в его памяти, или, вернее, в воображении. Вначале предстояло пройти участок Грехэмов, Хаммеров, Ливров, Хаулендов и Кросскапов. Затем – перейдя Дитмар-стрит, пройти участок Банкеров, потом небольшой кусок суши, и – опять бассейны: Леви, Уэлчера, общественный бассейн в Ланкастере, бассейны Хэллоранов, Саксов, Бисвенгеров, Шерли Абботт, Гилмартинов и Клайдов. День был чудесен, и Нэду казалось особой благодатью, милостью судьбы то, что он живет в мире, столь щедро снабженном водою. На душе у него было легко, и ноги его резво бежали по траве. Он чувствовал себя пилигримом, первооткрывателем, человеком особой судьбы. Он знал, что на всем протяжении этого странствия по неизведанному маршруту он будет встречать друзей, ибо берега "Люсинды" заселены дружелюбными племенами.
Он перешагнул через изгородь, отделяющую земли Уэстерхейзи от грехэмовских владений, прошел под цветущими ветвями яблонь, мимо сарая с насосом и фильтром и вышел к бассейну.
– Да ведь это Нэдди! – воскликнула миссис Грехэм. – Какой приятный сюрприз! Я все утро пыталась поймать вас по телефону. Дайте-ка я вам чего-нибудь плесну.
Он понял, что ему, как завзятому путешественнику, придется пустить в ход тонкую дипломатию, чтобы, не оскорбляя нравов и обычаев гостеприимных туземцев, своевременно от них вырваться. Он боялся вызвать недоумение у Грехэмов, показаться им невежей, но с другой стороны, ему ведь надо идти вперед, вперед! Переплыв бассейн с одного конца на другой, он вылез и сел загорать с хозяевами. Но вот минуты через три к Грехэмам подъехали две машины из Коннектикута, обе до отказа набитые знакомыми. Под бурные взаимные приветствия ему удалось незаметно ускользнуть. Он обошел дом Грехэмов с фасада, перешагнул колючую изгородь и, миновав пустырь, очутился возле хаммеровского бассейна. Миссис Хаммер возилась со своими розами и, подняв на минуту голову, увидела, что кто-то плывет по ее бассейну, но самого пловца не узнала. Лиеры сидели в гостиной и слышали, как кто-то плещется в их бассейне. Хаулендов и Кросскапов не было дома. Нэд перешел Дитмар-стрит и направился к Банкерам, откуда – даже на таком далеком расстоянии – доносились звуки веселья.
Говор и смех, отраженные водою, казалось, так и оставались взвешенными в воздухе. Бассейн Банкеров был устроен на возвышении, и Нэд поднялся по ступенькам на террасу, где расположилась вся компания – человек двадцать пять или тридцать. Никто не купался, кроме Расти Тауэрса, колыхавшегося на резиновом плоту. О милые, о пышные берега Люсинды! У ее бирюзовых вод собираются мужчины и женщины, не ведающие нужды, и официанты в белых куртках обносят их джином прямо со льда. Над головою, делая круг за кругом – еще и еще! – с упоением ребенка, качающегося на качелях, вился красный учебный самолет. Нэд почувствовал такую острую любовь к этой сцене, такую щемящую нежность к ее участникам, что ему захотелось погладить все это, любимое, рукой.
Где-то вдали гремел гром.
Инид Банкер шумно приветствовала Нэда.
– Нет, вы только посмотрите, кто пришел! – взвизгнула она. – Какой приятный сюрприз! Я чуть не умерла от огорчения, когда Люсинда сказала мне, что вы не придете...
Она протиснулась к нему сквозь толпу и, когда они кончили целоваться, повела его к стойке; путь туда преграждали семь или восемь женщин, которых всех надо было перецеловать, и примерно столько же мужчин, с каждым из которых надо было обменяться рукопожатием. Буфетчик, которого Нэд видел по крайней мере раз сто на сборищах подобного рода, с улыбкой протянул ему стакан джин-коктейля. Нэд постоял с минуту возле стойки, стараясь не ввязываться в разговор, который мог бы его задержать. Заметив, что ему угрожает окружение, он нырнул в воду и поплыл, держась поближе к бортику, чтобы не задеть невзначай надувной матрасик Расти. Выйдя из бассейна, он обошел сторонкой Томлинсонов, ослепительно улыбнувшись им на ходу. Мелкий гравий садовой дорожки больно впивался в подошвы ног, но, в конце концов, путешественник должен быть готовым и к худшим неприятностям.
Гости держались кучкой возле бассейна; влажный и сверкающий звук их голосов звучал все глуше, а голос диктора из банкеровской кухни, где кто-то слушал радиопередачу с бейсбольного матча, – все громче и членораздельнее. Воскресный день перевалил за половину. Нэд пробрался между машинами, в которых приехали гости Банкеров, и вышел на Эйлуайвз-лейн. Он немного стеснялся появляться на дороге в одних трусах; впрочем, движения не было, и он спокойно прошел этот маленький кусок до поворота к Леви, где красовалась надпись: "Частные владения. Посторонних просят не ходить", и высился почтовый ящик с круглым отверстием для бандеролей газеты "Нью-Йорк Таймс". Окна и двери большого дома были раскрыты настежь, но никаких признаков жизни не было слышно – даже собака не лаяла. Он обошел дом и спустился к бассейну, где обнаружил следы недавнего пребывания семейства Леви: у глубокого конца бассейна, в купальне, вернее, длинной беседке, увешанной японскими фонариками, на столе были расставлены бутылки, стаканы и тарелки с фисташками. Проплыв бассейн в длину, он налил себе в один из стаканов какой-то жидкости. Это был то ли четвертый, то ли пятый стакан, между тем как Нэд еще не проплыл и половины "Люсинды". Он чувствовал себя немного усталым и очень чистым; он был доволен – доволен своим одиночеством, доволен всем.
Приближалась гроза. Город из кучевых облаков поднялся еще выше, небо потемнело. Где-то прогремел гром. Красный самолет все еще кружил в небе, и, казалось, оттуда вот-вот послышится радостный смех летчика, наслаждающегося вечереющим днем. Но раздался еще один раскат грома, и самолет пошел на посадку. Где-то свистнул паровоз, и Нэд спохватился: который час? Пятый, шестой? Он представил себе платформу и людей, ожидающих местный поезд: официанта в смокинге, скрытом под плащом, карлика с цветами, обернутыми в газету, и женщину со следами недавних слез. Кругом заметно и вдруг потемнело; наступила та минута, когда песня безмозглых птиц в вышине превращается в явное пророчество неминуемой бури. Где-то позади, с вершины дуба раздался тонкий шум льющейся воды – словно кто-то открыл кран. Затем уже все остальные деревья зашумели, как фонтаны. Отчего он так любит бурю? Почему он испытывает волнение всякий раз, как дверь на улицу распахивается настежь и к нему по лестнице грубо врывается ветер пополам с дождем? Почему такая простая процедура, как закрывание окон в старом доме, ни с того ни с сего становится делом первостепенной важности? Отчего его сердце отзывается неизменным восторгом на первые влажные звуки надвигающейся бури, словно они несут ему радость, предвестие счастья? Где-то что-то хрястнуло, запахло кордитом, и дождь пошел хлестать по японским фонарикам, купленным миссис Леви в Киото в позапрошлом году. Или это было еще раньше, два года назад?
Нэд переждал грозу в беседке. После грозы похолодало, и он немного озяб. Ветер сорвал с клена красные и желтые листья и разбросал их кругом по траве и воде. Была всего середина лета, и, очевидно, это было просто больное дерево, – но отчего же у него сжалось сердце при этом напоминании об осени? Он расправил плечи, осушил стакан и отправился дальше, к бассейну Уэлчеров. Путь туда лежал через небольшой открытый манеж, устроенный Пастернами, которые увлекались верховой ездой. Манеж зарос травой, барьеры были разобраны. Быть может, Пастерны распродали своих лошадей или просто временно поместили их куда-нибудь в конюшни, а сами уехали на лето? Ах, да, ведь кто-то говорил ему что-то такое о Пастернах и об их лошадях, но он не мог припомнить, что именно, и пошлепал дальше босиком по мокрой траве.
В бассейне Уэлчеров вода была спущена. Это выпадение одного из звеньев общей водной цепи огорчило его сверх всякой меры; он чувствовал себя в положении изыскателя, отправившегося на розыски могучего потока и нашедшего вместо него высохшее русло. Он был расстроен и растерян. Люди уезжают на лето – это в порядке вещей, но зачем им понадобилось спускать воду в бассейне? В том, что Уэлчеры уехали, сомнений не могло быть: бассейные принадлежности сложены в кучу и накрыты брезентом, купальня на замке; окна в доме закрыты. Обойдя кругом, он обнаружил на фасаде дощечку с надписью: "Продается". Постойте, когда же он виделся с Уэлчером в последний раз? Вернее, когда они с Люсиндой последний раз отклонили приглашение к обеду? Ему казалось, что с тех пор прошло немногим больше недели. Неужели он потерял память? Или, быть может, он так ее хорошо вымуштровал, приучив отбрасывать все неприятное, что утратил всякое представление о реальности?