Текст книги "Террорист"
Автор книги: Джон Апдайк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
– Мы слышим, сестра, – отвечает ей мужской голос.
– Что ты слышишь, брат? – И сама отвечает на вопрос: – Все наши прегрешения и беды. Подумай об этих прегрешениях. Подумай об этих бедах. Они – наши дети, верно? Прегрешения и беды – это рожденные нами дети.
Хор продолжает тянуть мотив, только ускорив теперь темп. Орган тяжело и бойко грохочет, палочки деревянного инструмента невидимо постукивают, толстуха закрывает глаза и громко выбрасывает:
– Иисусе, – перекрывая безостановочно бьющий ритм, выкрикивает сокращенно: – Иис. Иис. Иис. – И разражается поступающей песнью: – Благодарствую, Иисусе. Благодарствую, Господи. Весь день и всю ночь благодарствую за любовь твою.
И когда хор поет: «О, какую ненужную муку мы терпим…» – она всхлипывает:
– Ненужную, ненужную. Нам надо отнести ее Иисусу, надо, надо! – И когда хор, которым по-прежнему дирижирует маленький мужчина со взбитыми волосами, доходит до последней строки, толстуха поет вместе с ним: – Со всем, со всем, с каждой мелочью взываем мы в молитве к Господу. Да-а-а.
И хор – а с ним и самый широко раскрытый ротик Джорилин, самый свежий ротик – умолкает. У Ахмада жжет глаза и в животе такая буря, что он боится, как бы его не вырвало прямо тут, среди этих скулящих дьяволов. Лжесвятые в высоких темных закопченных окнах смотрят вниз. Лицо хмурого, с седой бородой загорается от прошедшего по нему солнечного луча. Девочка незаметно для Ахмада прижалась к его боку и вдруг стала тяжелой, заснув под гремящую будоражащую музыку. А все остальное семейство, сидящее на скамье, улыбается, глядя на него, на нее.
Ахмад не знает, следует ли ему ждать Джорилин у церкви, из которой вываливаются верующие на апрельский воздух, становящийся влажным и прохладным, по мере того как небо темнеет от облаков. Нерешительность Ахмада затягивается, пока, стоя на обочине полускрытым лжеакацией, уцелевшей во время сноса домов, что и создало это озеро каменных глыб, он удостоверяется, что Тайленола нет в толпе. И когда он уже решает сбежать, появляется Джорилин – она идет к нему, неся, словно фрукты на блюде, свои округлости. В одной ее ноздре сверкает, отражая голубизну неба, крошечная серебряная бусина. Под голубым одеянием на ней все та же одежда, в какой она ходит в школу – она специально не наряжалась для церкви. Он помнит, она говорила ему, что не относится к религии серьезно.
– А я тебя видела, – поддразнивает она его. – Сидел ни с кем-нибудь – с Джонсонами.
– С Джонсонами?
– Ну, с этим семейством, что сидели с тобой. Они известные в церкви люди. Они держат в центре города залы для самостоятельной стирки, а также в Пассаике. Ты слышал про черных буров? Так это они. На что это ты так пялишься, Ахмад?
– На эту маленькую штучку в твоем носу. Я ее раньше не замечал. Только видел маленькие колечки на мочке твоего уха.
– Это новшество. Тебе не нравится? А вот Тайленолу нравится. Он дождаться не может, когда я посажу пуговку на кончик языка.
– Проткнешь себе язык? Ужас какой, Джорилин.
– Тайленол говорил, Господь любит лихих женщин. А что говорит твой мистер Мохаммед?
Ахмад слышит издевку, но чувствует себя выше этой созревшей коротышки – он опускает взгляд мимо ее лица с проказливым выражением на ее груди, обнаженные весенней блузкой со свободным вырезом и все еше блестящие от волнения и усилий, каких ей стоило пение.
– Он советует женщинам скрывать свои прелести, – говорит ей Ахмад. – Он говорит, что хорошие женщины – для хороших мужчин, а нечистые женщины – для нечистых мужчин.
Джорилин широко раскрывает глаза и хлопает ресницами, сочтя эту произнесенную без улыбки торжественную тираду – частью его, с чем ей, возможно, придется иметь дело.
– Ну, я не знаю, к какой половине я принадлежу, – весело произносит она. – В те дни они довольно широко трактовали свое представление о нечистых, – добавляет она и сбрасывает рукой влагу с виска, где волосы такие тоненькие, как усики у мальчика, еще не начавшего бриться. – Тебе понравилось, как я пою?
Он задумывается, в то время как прихожане, болтая, проходят мимо них с сознанием исполненного на неделю долга, а то выглядывающее, то исчезающее солнце отбрасывает от появившихся на лжеакации листочков легкие тени.
– У тебя красивый голос, – говорит ей Ахмад. – Очень чистый. Однако используешь ты его для нечистых целей. Пение – особенно этой толстухи…
– Евы-Марии, – подсказывает Джорилин. – Она у нас самая-самая. Она всегда вся выкладывается.
– Ее пение показалось мне очень сексуальным. И многих слов я не понял. В чем проявляется то, что Иисус такой друг для всех вас?
– Какой чудесный друг, какой чудесный друг! – легонько напевает Джорилин, подражая хору, разбивающему текст песнопения в ритме (как это понимает Ахмад) телодвижений в сексе. – Он просто такой – вот и все, – утверждает она. – Людям лучше, когда они думают, что он рядом. А если бы он не заботился о нас, то кто же, верно? Так же, я подозреваю, обстоит дело и с твоим Мохаммедом.
– Пророк много значит для его последователей, но мы не называем его нашим другом. Мы не такие широкие, как говорил ваш проповедник.
– Ой, давай не будем об этом, – произносит она. – Спасибо, что пришел, Ахмад. Я не думала, что ты придешь.
– Ты любезно пригласила меня, и мне было любопытно. Полезно – в определенной мере – знать врага.
– Врага? Ну и ну. У тебя же нет врагов здесь.
– Мой учитель в мечети говорит, что все неверные – наши враги. Пророк говорит, что со временем все неверные должны быть уничтожены.
– О Господи! Как ты до такого дошел? Твоя мать ведь веснушчатая ирлашка, верно? Так говорит Тайленол.
– Тайленол, Тайленол. Могу я спросить, насколько ты близка с этим кладезем мудрости? Он что, считает тебя своей женщиной?
– О, этот парень только нащупывает почву. Он еще совсем молокосос, чтобы иметь постоянную подругу. Пошли лучше. А то уж слишком многие пялятся на нас.
Они пошли по северному краю пустых акров, ожидающих, когда их возделают. На большом щите намалеван четырехэтажный гараж, который вернет покупателей в старый центр города, но вот уже два года ничто здесь не строится – только щит стоит, все более и более расписанный. Когда солнце пробивается с юга сквозь облака над новыми стеклянными зданиями центра, видно, как от каменных глыб поднимается тонкая пыль, а когда облака смыкаются, солнце превращается в белый круг, точно прожженная идеальная дыра размером с луну. Ахмад чувствует палящее солнце с одной стороны и тепло с другой – тепло тела идущей рядом Джорилин, ее окружностей и мягких частей. Бусинка на ее ноздре жарко сверкает; солнечный свет блестящим язычком проникает в углубление в центре ее глубокого круглого декольте. Ахмад говорит ей:
– Я хороший мусульманин в этом мире, который смеется над верой.
– Вместо того чтобы быть хорошим, неужели тебе никогда не хочется почувствовать себя хорошим? – спрашивает Джорилин.
Он считает, что она испытывает искреннее любопытство: с этой его суровой верой он для нее загадка, нечто любопытное.
– Возможно, эти два понятия совместимы, – предполагает он. – Чувствовать и быть.
– Ты пришел в мою церковь, – говорит она. – Я могла бы пойти с тобой в твою мечеть.
– Не получится. Мы не сможем сидеть вместе, и ты не можешь присутствовать, не пройдя курса инструкций, а также не продемонстрировав свою искреннюю веру.
– Ого! У меня, пожалуй, не будет столько времени. Скажи, Ахмад, а как ты развлекаешься?
– Примерно так же, как и ты, хотя развлечение не дело для хорошего мусульманина. Я дважды в неделю беру уроки языка и уроки Корана. Я посещаю Центральную школу. Осенью я играю в футбольной команде – я, собственно, забил пять голов в прошлом сезоне и одно пенальти, – а весной бегаю. Чтобы иметь деньги на расходы и помогать матери – веснушчатой ирлашке, как ты ее назвала…
– Так ее назвал Тайленол.
– Так явно назвали ее вы оба… Я работаю в «Секундочке» от двенадцати до восемнадцати часов в неделю, и это можно назвать «развлечением» – смотришь на покупателей, на разнообразие их костюмов и их психопатическое поведение, объясняемое американской вседозволенностью. Нигде в исламе нет запрета смотреть телевизор и ходить в кино, хотя все это пронизано таким отчаянием и неверием, что у меня интерес пропадает. Не запрещает ислам и общаться с противоположным полом при соблюдении запретов.
– А запреты такие, что ничего не происходит, верно? Сворачивай здесь налево, если провожаешь меня домой. Ты, знаешь ли, вовсе не обязан этого делать. Мы вступаем в паршивые кварталы. Тебе ведь не хочется, чтоб произошла драка.
– Я хочу проводить тебя до дома. – И продолжает свое: – Они существуют, эти запреты, не столько для блага мужчины, сколько для блага женщины. Девственность и чистота – главное ее достояние.
– Ну и ну, – говорит Джорилин. – В чьих же это глазах? Я хочу сказать: кто это оценивает?
У него такое впечатление, что она подводит его к черте, за которой он, отвечая на ее вопросы, предает свои верования. Он замечал в школе, как хорошо она умеет говорить, так что учителя вступали с ней в полемику, не понимая, что она уводит их в сторону от намеченного предмета и заставляет растрачивать отведенное для урока время. У нее есть порочная черта.
– По мнению Господа, обнародованному Пророком, – говорит он ей, – «Верующим женщинам предписывается отвращать глаза от соблазна и сохранять целомудрие». Это из той же суры, где женщинам рекомендуется скрывать свои прелести, набрасывать покрывало на грудь и даже не топать ногами, чтобы не звенели невидимые браслеты на щиколотках.
– Ты считаешь, что я слишком показываю титьки, – я заметила, куда ты бросаешь взгляды.
Это слово, «титьки», в ее устах непотребно возбуждает его. И он говорит, глядя прямо перед собой:
– Непорочность имеет свою цель. Уже говоря о ней, мы становимся хорошими и чувствуем себя хорошо.
– А как, сдругой стороны, быть девственницам? Что происходит с непорочностью, когда появляются молодые распаленные мученики?
– Их добродетель получает свою награду, они остаются непорочными, как их создал Бог. Мой учитель в мечети считает, что темноокие девственницы являются символом блаженства, которое невозможно представить себе без конкретных картинок. Помешанный на сексе Запад уцепился за такую картинку и потому высмеивает ислам.
Они продолжают идти в указанном ею направлении. Местность вокруг них становится менее приятной: кусты не подстрижены, дома не покрашены, плиты на тротуарах местами вздыбились и треснули под напором находящихся под ними корней; в маленьких палисадниках валяется мусор. В рядах домов есть пустоты – они зияют, как выбитые зубы, провалы огорожены, но толстые сетки порезаны и покорежены под невидимым напором людей, ненавидящих ограды и спешащих куда-то пройти. В некоторых кварталах слитые одноквартирные дома образуют единое длинное здание со множеством облезлых дверей и четырехступенчатыми лестницами – старыми и деревянными или новыми и бетонными. А над головой верхние ветви деревьев переплетаются с проводами, несущими электричество через весь город, – этакая арфа, которая висит в пустотах, образовавшихся после того, как деревья были подрезаны лесниками. На фоне испещренного облаками неба брызги цветов и распускающихся листочков образуют яркие желтые и зеленые пятна разных оттенков.
– Ахмад, – произносит Джорилин неожиданно раздраженным тоном, – а что, если все это неправда, а что, если ты умрешь и ничего там нет, совсем ничего? Тогда к чему вся эта непорочность?
– Если все это неправда, – говорит он ей, а у самого при этой мысли все сжимается внутри, – мир слишком страшен, чтобы ценить его, и я без сожаления его покину.
– Ну и ну! Да ты такой один на миллион, без шуток. Тебя, наверно, любят до смерти в этой твоей мечети.
– Таких, как я, много, – говорит он ей сухо и одновременно мягко, не без укора. – Некоторые… – он не хочет говорить «черные», поскольку это слово, будучи политически правильным, звучит недобро, – как ты их называешь, являются твоими братьями. Мечеть и ее учители дают им то, в чем христианские Соединенные Штаты отказывают: уважение и пробу своих сил, а это кое-чего от них требует. Требует самоограничения. Требует воздержания. Америка же хочет, чтобы ее граждане, по словам вашего президента, покупали – тратили деньги, которых у них нет, и тем самым продвигали бы экономику для него и других богачей.
– Он вовсе не мой президент. Если бы я могла в этом году голосовать, я бы его под зад коленом, а на его место посадила бы Эла Шарптона.
– Какая разница, кто сидит в кресле президента. Они все хотят, чтобы американцы были эгоистами и материалистами и играли положенную им роль в стимулировании потребительского интереса. Но человеческая натура требует самоотречения. Она жаждет сказать «нет» миру вещей.
– Ты пугаешь меня, когда так говоришь. Такое впечатление, что ты ненавидишь жизнь. – И она продолжает, раскрывая себя так же свободно, как в пении: – По моему разумению, натура – производное тела, она выходит из него, как цветок выходит из земли. Ненавидеть свое тело все равно что ненавидеть себя, кости и кровь, и кожу, и дерьмо – все, что делает тебя тобой.
Ахмад чувствует себя таким высоким, как тогда, когда стоял над блестящим следом исчезнувшего червя или слизняка, – таким высоким, что голова кружится, когда он смотрит вниз на эту маленькую пухленькую девушку, чье возмущение его стремлением к чистоте делает ее голос и губы такими живыми и быстрыми. Там, где к ее губам подступает кожа ее лица, проходит легкая линия, похожая на круг от какао на внутренней стороне чашки. Он думает о том, чтобы погрузиться в ее тело, и понимает по насыщенности и легкости, с какой появляется эта мысль, что она – от дьявола.
– Не ненавидеть свое тело, – поправляет он ее, – а не быть его рабом. Я смотрю вокруг себя и вижу рабов – рабов наркотиков, рабов причуд, рабов телевизора, рабов спортивных героев, которые и не подозревают об их существовании, рабов нечестивых, рабов бессмысленных мнений других людей. У тебя доброе сердце, Джорилин, но ты движешься прямиком в ад, ленясь думать.
Она остановилась на тротуаре – в пустом месте без деревьев, и он думает, что она остановилась из злости на него, из разочарования, близкого к слезам, а потом вдруг понимает, что эта ободранная дверь с ведущими к ней четырьмя деревянными ступенями, посеревшими словно от бесконечного дождя, – дом Джорилин. Он по крайней мере живет в кирпичном многоквартирном доме в северной части бульвара. Он чувствует себя виноватым в ее разочаровании – ведь, предлагая ему пройтись с ней, она позволила себе чего-то ждать.
– Ты из тех, Ахмад, – говорит она, поворачиваясь, чтобы войти в дом и ставя ногу на первую ветхую ступеньку, – кто не знает, куда он движется. Ты из тех, кто не знает, какой ждет его чертов конец.
Сидя за тяжелым, старым, круглым коричневым столом, который они с матерью называют «обеденным», хотя никогда за ним не обедают, Ахмад изучает брошюры Домашнего курса правил вождения для получения коммерческих водительских прав, – их четыре, и они связаны вместе. Шейх Рашид помог ему заказать их в Мичигане, выписав чек на 89,50 доллара за счет мечети. Ахмад всегда считал, что грузовики водят простофили вроде Тайленола и его команды в школе, а оказалось, для этого требуется немало знаний, например: все опасные материалы должны быть опознаны для всеобщего сведения путем четырех различных наклеек размером в десять и три четверти дюйма и уложены в форме многоугольника. Речь идет о воспламеняющихся газах, таких как гидроген, и ядовитых, отравляющих газах, как сжатый флюорин; есть и воспламеняющиеся твердые материалы, как мокрый аммониевый пикрат, и самопроизвольно воспламеняющиеся, как белый фосфор, а также воспламеняющиеся, будучи подмоченными, как натрий. Затем есть настоящие яды, как цианистый калий; заразные вещества, как вирус сибирской язвы; радиоактивные вещества, как уран, и разъедающие вещества, как жидкость батареек. Все это перевозится в грузовиках, и о малейшей утечке (в зависимости от токсичности, испаряемости, химической стойкости) следует сообщать ДТ (департаменту транспорта) и АЗОС (Агентству по защите окружающей среды).
Ахмада затошнило при мысли о бумажной волоките, о всех этих проездных бумагах с номерами, кодами и запретами. Яды нельзя загружать вместе с животными или продуктами питания; опасные материалы – даже в накрепко закупоренных канистрах – никогда не должны находиться впереди, рядом с водителем; следует опасаться жары, протечек и внезапного изменения скорости. Помимо опасных веществ, существуют еще и ДРМ (другие регламентируемые материалы), которые могут оказать анестезирующее, или раздражающее, или ядовитое воздействие на водителя и его пассажиров, такие как монохлороацетон или дифенилхлорарзин, а также вещество, которое, пролившись, может повредить грузовик, как, например, жидкий разъедающий бром, натронная известь, гидрохлоридовая кислота, раствор натрия-гидрохлорида и жидкость батареек. Ахмад теперь уразумел, что через всю страну едут опасные материалы – сталкиваются, вытекают, горят, разъедают дороги и лежанки в грузовиках, – словом, происходит химическая дьявольщина, выявляющая духовный яд материализма.
Затем, сообщают ему буклеты, при перевозке жидкостей в грузовиках-танкерах учитывается утечка, иначе именуемая «незаполненный объем», то есть количество жидкости, которое может отсутствовать в грузовике, чтобы танкер не взорвался, если его содержимое прольется при перевозке, а температура повысится до ста пятидесяти градусов. Кроме того, водитель грузовика-танкера должен следить за повышением уровня жидкости, что более опасно в танкерах с так называемым гладким стволом, чем в тех, где есть отражательные перегородки или герметически закрытые отделения. Но даже и такие грузовики на резком повороте могут накрениться и перевернуться. Внезапная остановка на красный свет или у знака «стой» может столкнуть грузовик с впередистоящим. Однако правила санитарии запрещают возить молоко или фруктовые соки в танкерах с отражательными перегородками – с ними труднее чистить танкеры и отсюда возможно заражение. Перевозки полны опасностей, о которых Ахмад никогда не думал. Его, однако, возбуждает мысль, что он – подобно пилоту «Боинга-727» или капитану супертанкера, или крошечному мозгу бронтозавра – поведет большую машину сквозь хитросплетения страшных случайностей на безопасную стоянку. И он рад видеть в Правилах вождения грузовиков почти религиозную заботу о целомудрии.
Кто-то стучит в дверь – время без четверти восемь вечера. Этот звук, раздавшийся недалеко от стола, где Ахмад занимается при свете старой лампы на подставке, вытягивает его из погружения в незаполненный объем и тоннаж, выброс и утечку. Его мать мгновенно появляется из спальни, которая одновременно служит ей студией, и идет – вернее, спешит – ответить на стук, по дороге взбивая свои редкие рыжие волосы, окрашенные хной и длиной до шеи. Она относится к непонятным вторжениям с большей надеждой, чем Ахмад. А он – через десять дней после посещения службы неверных – все еще нервничает по поводу того, что ступил на территорию Тайленола: этот задира и его команда могут подстеречь его как-нибудь, даже вечером, вызвав из дома.
Не исключено – хотя и едва ли, – что это стучал посланный от шейха Рашида. У наставника Ахмада всего два-три послушника. Последнее время он выглядит на пределе, словно что-то гнетет его, – он кажется Ахмаду этакой изящной отточенной частью структуры, на которой лежит большая тяжесть. На прошлой неделе имам показал свой нрав ученику, когда они обсуждали стих из третьей суры: «Пусть неверные не думают, что дни, какие мы отпускаем им, – это хорошие для них дни! Мы отпускаем им эти дни, только чтобы они умножили свои грехи! Уделом их будет позорное наказание!» Ахмад посмел спросить своего учителя, нет ли в этой издевке элемента садизма, как и во многих схожих стихах.
Он отважился сказать:
– Разве цель Бога, изложенная Пророком, состоит не в том, чтобы обратить в свою веру неверных? В любом случае не должен ли Он проявить милосердие, а не злорадствовать по поводу их страданий?
Имам сидел к нему в профиль, нижнюю половину его лица скрывала подстриженная борода с проседью. У него был тонкий, с горбинкой, нос и кожа на щеках бледная, но не такая бледная, как у англосаксов или ирландцев, веснушчатая, быстро краснеющая, как у матери Ахмада (тенденция, которую молодой человек, к сожалению, унаследовал), а белая, как воск, даже неподвластная времени, как у йеменцев. Лиловые губы имама дернулись в гуще бороды.
Он спросил:
– А тараканов, что выползают из-под плинтусов или из-под раковины, ты жалеешь? А мух, что жужжат над пищей на столе, расхаживают по ней своими грязными лапками, которые только что плясали на фекалиях и на падали, – ты их жалеешь?
По правде, Ахмад жалел их, наблюдая, как целая популяция насекомых копошится у ног святых людей, но, понимая, что любая оговорка или знак, указывающий на продолжение дискуссии, разозлит учителя, ответил:
– Нет.
– Нет, – не без удовлетворения согласился с ним шейх Рашид и ухоженной рукой слегка подергал свою бородку. – Ты хочешь их уничтожить. Они раздражают тебя своей грязью. Они оккупируют твой стол, твою кухню; они устроятся на пище, которую ты будешь отправлять в рот, если ты не уничтожишь их. У них нет чувств. Они посланцы Сатаны, и Бог без пощады уничтожит их в Судный день. Бог насладится их страданием. Вот и ты поступай так же, Ахмад. Считать, что тараканы заслуживают милосердия, значит, ставить себя выше ар-Рахима, считать, что ты милостивее Всемилостивого.
Ахмаду показалось, что, как и с раем, учитель пользуется метафорой в качестве щита от реальности. У Джорилин, хоть она и неверная, есть чувства – они сказываются в том, как она поет и как другие неверные воспринимают пение. Но не дело Ахмада спорить – его дело выучиться, занять отведенное ему место в обширной структуре ислама, видимой и невидимой.
Его мать поспешила открыть дверь, возможно, в ожидании кого-нибудь из своих друзей-мужчин, однако Ахмад слышит ее голос, удивленный, но не встревоженный, а почтительный. Вежливый усталый голос, слегка знакомый Ахмаду, представляется, как мистер Леви, воспитатель-наставник из Центральной школы. Ахмад вздохнул свободно: значит, это не Тайленол или кто-то из мечети. Но почему мистер Леви явился? После их встречи Ахмаду было не по себе: наставник был явно недоволен планами Ахмада на будущее и проявлял желание вмешаться.
Как он добрался так далеко, до этой двери? Это многоквартирный дом – один из трех, построенных двадцать пять лет тому назад на месте ряда домишек, соединенных друг с другом общей стеной и до того обветшалых и пропитанных наркотиками, что администраторы в Нью-Проспекте решили заменить их десятиэтажными многоквартирными домами – все будет лучше. А кроме того, прикинули они, на земле, принадлежащей по праву видным домовладельцам, можно разбить парк с площадками для игр и в дополнение проложить через парк дорогу, что ускорит торговлю с городами, где преобладает «лучший элемент». Однако – совсем как при осушке малярийных болот – проблемы не исчезли: торговлю захватили сыновья бывших перекупщиков наркотиков, а наркоманы стали использовать скамейки в парке, и кусты, и лестницы в домах, а по ночам носились туда-сюда по коридорам. Первоначально планировалось у каждого входа иметь охрану, но городу пришлось провести сокращение бюджета, и в маленьких конторках с телевизорами, показывающими коридоры и входные двери, не всегда сидят люди. Иногда на двери часами висит сделанная от руки надпись: «Вернусь через 15 минут». По вечерам в это время жильцы и посетители беспрепятственно проникают в здание. Вот так, должно быть, вошел и мистер Леви, проштудировал почтовые ящики, сел в лифт и постучал в их дверь. И сейчас стоял по эту сторону двери, возле кухни, и более громко и более официально, чем в беседе с Ахмадом, представлялся. Тогда он казался ленивым и до смерти уставшим. Лицо у матери Ахмада пылает, голос звучит пронзительно, и она быстро говорит – она возбуждена этим визитом представителя далекой от нее бюрократии, которая давит на их одинокие жизни.
Мистер Леви чувствует ее волнение и старается держаться спокойно.
– Прошу прощения за вторжение в вашу жизнь, – говорит он, обращаясь к некой точке между стоящей матерью и сидящим сыном, который так и не поднялся из-за коричневого стола. – Но когда я попытался позвонить вам по телефону, который значится в школьных бумагах Ахмада, автомат сообщил мне, что телефон отключен.
– Нам пришлось это сделать после катастрофы одиннадцатого сентября, – поясняет мать, все еще немного задыхаясь. – Мы получали звонки, полные такой ненависти. Против мусульман. Я сменила номер, и он не значится в телефонных книгах, хотя телефон и обходится нам на два доллара в месяц дороже. Но это стоит того, уж вы поверьте.
– Мне очень жаль это слышать, миссис… мисс… Маллой, – говорит наставник и в самом деле выглядит опечаленным в большей мере, чем обычно.
– Было всего один или два звонка, – встревает Ахмад. – Ничего страшного. Большинство людей держались спокойно. То есть мне было всего пятнадцать лет, когда это произошло. Кто мог винить меня в этом?
Его мать, с этой своей возмутительной манерой делать из мухи слона, говорит:
– Был не один и не два звонка, уж вы поверьте, мистер Левайн.
– Леви. – Он все хочет объяснить, почему он явился. – Я мог вызвать Ахмада к себе в кабинет в школе, но мне хотелось поговорить с вами, мисс Маллой.
– Пожалуйста, зовите меня Тереза.
– Тереза. – Он подходит к столу и заглядывает Ахмаду через плечо. – Я вижу, уже взялся за дело. Готовишься к главному экзамену. Я уверен, ты понимаешь, что пока тебе не стукнет двадцать один, лучше тройки не жди. Никаких тракторов с прицепом, никаких опасных материалов.
– Да, я знаю, – говорит Ахмад, упорно глядя вниз, на страницу, которую он пытается штудировать. – Но это оказалось интересным. Мне захотелось все это изучить.
– Отлично, мой друг. Для такого умного молодого человека это должно быть совсем просто.
Ахмад не боится доказывать что-то мистеру Леви. Он говорит ему:
– Тут всего куда больше, чем можно подумать. Тут много строгих правил, а потом все эти части грузовика и какой за ними нужен уход. Ведь не хочется, чтобы грузовик сломался – это может быть опасно.
– О'кей, изучай это, сынок. Но не позволяй, чтобы это мешало твоим школьным занятиям – остался еще месяц учиться и полно экзаменов. Ты ведь хочешь окончить школу, верно?
– Да, хочу. – Он не хочет препираться по поводу всего, хотя и обижается на этот намек на угрозу. Они до смерти хотят, чтобы он окончил школу, чтобы они избавились от него. Окончить ради чего? Чтобы влиться в империалистическую экономическую систему, созданную на благо богатых христиан.
Мистер Леви, слыша, каким неприветливым тоном он разговаривает, спрашивает:
– Ты не возражаешь, если я минутку поговорю с твоей матерью?
– Нет. Почему я стану возражать? И что будет, если я возражу?
– Вы ведь хотели видеть меня? – подтверждает женщина, стремясь прикрыть грубость сына.
– Очень накоротке. Еще раз, миссис… мисс… не важно: Тереза!.. Извините, что тревожу вас, но когда мне что-то не дает покоя, такой уж я человек, что не успокоюсь, пока чего-то не предприму.
– А вы не хотели бы чашечку кофе, мистер?..
– Джек. Моя мать дала мне имя Джейкоб, но люди зовут меня Джек. – Он смотрит на ее лицо, красное, в веснушках, с встревоженными глазами навыкате. Она явно стремится угодить. Родители больше не уважают школьный персонал, как прежде, а для некоторых родителей ты враг, как и полиция, – только смехотворный, потому что у тебя нет оружия. Но эта женщина, хоть она и более молодого, чем он, поколения, однако, подозревает он, достаточно взрослая, чтобы получить образование в приходской школе и научиться уважению у монахинь. – Нет, благодарю, – говорит он ей. – В любом случае я плохо сплю.
– Я могу дать вам без кофеина, – предлагает она уж слишком настырно. – Вы пьете растворимый? – Глаза у нее светло-зеленые, как были в прошлом бутылки для кока-колы.
– Вы меня соблазнили, – сдается он. – Только, если можно, побыстрее. Куда можем мы пройти, чтобы не мешать больше Ахмаду? На кухню?
– Там слишком неопрятно. Я еще не вымыла посуду. Надеялась порисовать, пока есть какие-то силы. Пойдемте в мою студию. У меня есть там плитка.
– В студию?
– Я так это называю. Я там и сплю. Не обращайте внимания на постель. Приходится использовать эту комнату для всех моих нужд, чтобы у Ахмада была своя жизнь в своей комнате. Мы многие годы жили с ним в одной комнате, – пожалуй, слишком долго. В этих дешевых квартирах стены точно бумажные.
Она открывает дверь, из которой вышла десять минут тому назад.
– Ого! – произносит Джек Леви, входя. – Ахмад, по-моему, говорил мне, что вы рисуете, но…
– Я стараюсь создавать вещи более крупные и более яркие. Я вдруг осознала, что жизнь так коротка – зачем заботиться о деталях? Перспективу, тени, ногти… всего этого люди не замечают, а ваши коллеги, другие художники, обвиняют вас в том, что вы иллюстратор. Некоторые из тех, с кем я постоянно имею дело, как, например, магазин подарков в Риджвуде, который много лет продает мои картины, немного озадачены этим избранным мною новым направлением, а я говорю им: «Ничего не могу с собой поделать – такой я выбрала путь». Если не растешь, тогда умираешь, верно?
Обойдя небрежно застеленную постель с неровно подотканным одеялом, он, прищурясь, уважительно оглядывает стены.
– Вы действительно продаете это?
И тотчас жалеет, что так выразился. Она занимает оборонительную позицию.
– Не всё. Даже Рембрандт и Пикассо не всепродавали сразу.
– О нет, я не то имел в виду… – оправдывается он. – Поразительные у вас картины… входя к вам, не ожидаешь такого.
– Я экспериментирую, – говорит она, смягчаясь и желая продолжить разговор, – работаю прямо из тюбика. А зритель смешивает краски своим глазом.
– Потрясающе, – говорит Джек Леви, надеясь закончить эту часть беседы. Это не его область.
Она разогревает чайник с водой на маленькой электроплитке, что стоит на письменном столе, крышка которого вся в пятнах от пролитых или вытертых красок. Леви находит ее картины весьма дикими, но ему нравится здешняя атмосфера, беспорядок и падающий сверху льдисто-белый флюоресцентный свет. Запах краски действует на него, как запах деревянных стружек, когда в далекие времена вещи создавали вручную, сидя согнувшись, в своих коттеджах.
– Может, вы предпочитаете чай из трав? – говорит она. – От настоя ромашки я засыпаю как младенец. – Она бросает на него взгляд, проверяя. – Вот только через четыре часа просыпаюсь. – Она не добавляет: «Потому что надо пописать».