355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Апдайк » Террорист » Текст книги (страница 7)
Террорист
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:13

Текст книги "Террорист"


Автор книги: Джон Апдайк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

– Ну и ничего, по ее словам. Она попросила меня кое-что сказать тебе.

– Вот как?

Другие мальчишки, приспешники в синих майках, слушают. Ахмад планирует, оставив Тайленола глотать воздух и лежать, сжавшись, на цементе, пробиться сквозь изумленных зрителей и бежать в относительную безопасность школы.

– Она говорит, что терпеть тебя не может. Джорилин говорит, что она гроша ломаного за тебя не даст. Ты знаешь, что это такое, араб?

– Слыхал. – Он чувствует, как застывает лицо, точно покрывается слоем чего-то теплого.

– Так что меня больше не волнуют твои отношения с Джорилин, – в заключение произносит Тайленол чуть ли не дружелюбно. – Мы смеемся над тобой, оба. Особенно когда я употребляю ее. А мы последнее время здорово наяриваем. А вы все, арабы, ни черта не получаете, ублажая сами себя. Все вы – педики.

Небольшая аудитория вокруг гогочет, а Ахмад чувствует по тому, как горит лицо, что покраснел. Его это приводит в такую ярость, что когда он слепо протискивается сквозь мускулистые тела к дверям, ведущим в раздевалку, зная, что уже опоздал принять душ, опоздал на урок, никто не задерживает его. Вместо этого позади раздаются свистки и уханье, словно он – белая девушка с красивыми ногами.

Мечеть, самая скромная из нескольких существующих в Нью-Проспекте, занимает второй этаж над салоном маникюра и конторой оплаты чеков, в ряду лавочек, среди которых ломбард с пыльными окнами, магазин подержанных книг, мастерская по ремонту обуви и производству сандалий, китайская прачечная, куда ведут несколько ступенек вниз, пиццерия и лавочка, специализирующаяся на ближневосточных продуктах – сухой чечевице и горохе фава, пюре из нута и халве, фалафели и кускусе в простой упаковке с надписью, казавшейся – из-за отсутствия картинок и крупного шрифта – странной глазам американца Ахмада. На четыре с чем-то квартала на запад протянулся так называемый «Арабский сектор», который сначала заселили турки и сирийцы, работавшие красильщиками и сушильщиками на старых фабриках, которые стоят вдоль этой части Мэйн-стрит, но Ахмад никогда туда не суется – его познание исламской самобытности ограничивается мечетью. Мечеть завладела им в одиннадцать лет, дала ему новое рождение.

Он открывает облезлую зеленую дверь дома № 2781½, между салоном маникюра и конторой, чье большое окно закрыто длинными светлыми венецианскими ставнями, на которых надпись: «Оплачиваем чеки – за минимальный процент». Узкая лестница ведет вверх – к al-mastid al-jami, то есть месту поклонения. Зеленая дверь и длинная лестница без окон испугали его, когда он впервые сюда пришел в поисках чего-то, услышанного в болтовне своих чернокожих одноклассников о своих мечетях, своих проповедниках, которые «никакого дерьма не принимают». Другие мальчики его возраста стали петь в хоре или присоединились к «Маленьким скаутам». А он подумал, что может найти в религии след красавца отца, исчезнувшего в тот момент, когда у него начали складываться воспоминания. Его ветреная мать, которая никогда не ходила к мессе и порицала ограничения своей веры, возила сына, потакая ему, сначала – да и потом, когда позволяла работа, – в эту мечеть на втором этаже, пока он не стал юношей и уже мог сравнительно безопасно ходить по улицам. В большом зале, превращенном в молельню, была когда-то танцевальная студия, а кабинет имама разместился в фойе, где ученики бальных танцев и чечеточники ожидали – вместе с родителями, если они были детьми, – начала своего урока. Аренда и перепланировка помещений начались в последнее десятилетие прошлого века, но Ахмаду кажется, что в застоялом воздухе все еще звучат громкие аккорды рояля и веет неуклюжими, нечестивыми стараниями. Истертые, трясущиеся доски, на которых было отрепетировано столько па, накрыты теперь большим восточным ковром, – ковер лежит на ковре, что указывает на потертости.

Смотритель мечети, сморщенный пожилой ливанец, хромой, сгорбленный, пылесосит ковры и убирает кабинет имама, а также детскую комнату, устроенную на западный лад, чтобы оставлять там детей, а вот окна, достаточно высоко расположенные, чтобы не подглядывали за танцующими или молящимися, уже недоступны для инвалида-смотрителя и так и остаются замутненными накопившейся грязью. Сквозь них можно разглядеть лишь облака, да и то темные. Даже по пятницам, когда идет служба salāt al– Jum'а [24]24
  Пятничная молитва ( ар.).


[Закрыть]
и проповедь произносится с minbar, зал для моления не заполнен, тогда как процветающие модернистские мечети в Гарлеме и Джерси-Сити жиреют на свежих эмигрантах из Египта, Иордании, Малайзии и с Филиппин. Черные мусульмане Нью-Проспекта и еретики – сторонники Нации Ислама держатся своих святилищ на чердаках и в лавках. Надежда шейха Рашида открыть у себя на третьем этаже kuttab [25]25
  Школа ( ар.).


[Закрыть]
для обучения Корану детей школьного возраста все еще висит в воздухе. Уроки, которые семь лет тому назад он начал давать Ахмаду и восьми-девяти другим ученикам в возрасте от девяти до тринадцати, сейчас посещает всего один из них. Он наедине с учителем, чей мягкий голос в любом случае больше подошел бы для маленькой аудитории. Ахмад не чувствует себя уютно со своим учителем, но, следуя предписаниям Корана и Хадиса [26]26
  Хадис– жизнеописание пророка Мохаммеда.


[Закрыть]
, Ахмад глубоко уважает его.

В течение семи лет Ахмад приходил сюда дважды в неделю на полтора часа изучать Коран, но в остальное время у него нет возможности использовать классический арабский язык. Разговорный язык – al-lugha al-fushā, с этими его гортанными слогами и согласными с точкой под ударением – все еще застревает в горле и вводит в заблуждение глаза: курсив с россыпью диакритических знаков кажется ему таким мелким, а чтение справа налево все еще требует перестройки в голове. Когда на уроках, медленно пройдя весь священный текст, началось повторение, суммирование и обточка, шейх Рашид отдал предпочтение более коротким ранним сурам о Мекке, более поэтичным, глубоким и загадочным по сравнению с прозаическими текстами первой половины книги, где Пророк приступает к управлению Мединой, разрабатывая законы и давая мирские советы.

Сегодня учитель говорит:

– Займемся «Слоном». Это сто пятая сура. – Поскольку шейх Рашид не хочет загрязнять старательно приобретенный учеником классический арабский язык звуками современного разговорного языка – al-lugha al-'āmmiyyaна йеменском диалекте, он ведет урок на хорошем, но весьма формальном английском, произнося слова с некоторой неприязнью, поджимая фиолетовые губы, обрамленные аккуратной бородкой и усами, словно подавляя иронию.

– Прочти это мне, – говорит он Ахмаду, – сохраняя ритм, пожалуйста.

Он закрывает глаза, чтобы лучше слышать; на его опущенных веках видно несколько багровых тоненьких вен, особенно ярких на восковом лице.

Ахмад произносит слова вступления:

–  «Bi-smi llāhi r-rahmāni r-rahim» [27]27
  Во имя Аллаха, милостивого, милосердного ( ар.).


[Закрыть]
– и усиленно, поскольку учитель требует ритмического чтения, принимается за длинную первую строку суры: – «a-lam tara kayfa fa'ala rabbuka bi-ashābi ‘l-fīl» [28]28
  Не знаешь ли ты, чтó содеял Господь Твой с соратниками слона ( ар.).


[Закрыть]
.

Шейх Рашид сидит, закрыв глаза, откинувшись на подушки просторного серебристо-серого кресла с высокой спинкой, в котором он принимает своего ученика, а тот сидит у угла его стола на спартанском стуле из отформованного пластика, какие можно увидеть в буфете аэропорта маленького городка, и шейх наставляет: – «S» и «h» – два разных звука, они не произносятся «ш»… Делая между ними промежуток, не перебарщивай: это классический арабский, а не какой-нибудь африканский щелкающий язык. Переходи изящно из одного звука в другой, словно это твоя вторая натура. Каковым это и является как для тех, чей это родной язык, так и для достаточно усердных учеников. Держи ритм, несмотря на звуковые трудности. Подчеркивай последний слог – ритмический слог. Помнишь правило? Ударение падает на длинную гласную между двумя согласными или на согласную, за которой следует короткая гласная, а потом две согласные. Пожалуйста, продолжай, Ахмад. – Даже «Ахмад» мастер произносит с легким заострением в конце, с фрикативным звуком в глотке.

–  «a-lam yaj'al kaydahum fī tadlīl» [29]29
  Не собрал ли он их козни создания заблуждения ( ар.).


[Закрыть]

– Поставь под ударение lil, – говорит шейх Рашид, глаза его по-прежнему закрыты и подрагивают, словно под веками перекатывается желе. – Ты услышишь его даже в своеобразном переводе, сделанном в девятнадцатом веке Его Преподобием Родуэллом: «Не научил ли он их коварству заблудиться». – Он приоткрывает глаза и поясняет: – То есть людей, или сотоварищей слона. Предположительно сура повествует о реальном событии – атаке на Мекку, устроенную Абраха аль-Хабаши, губернатором, как выясняется, Йемена, страны, где жили в свое удовольствие мои боевые предки. В ту пору армия, конечно, не могла обойтись без слонов – слоны в те времена были танками «Шерман MI» и бронированными машинами; надеюсь, у них были более толстые шкуры, чем у злополучных «хамвиз», которые Буш дал своим бравым солдатам в Ираке. Предполагается, что историческое событие произошло приблизительно в то время, когда родился Пророк, – в пятьсот семидесятом году нашей эры. Он слышал об этом от своих родственников – не от родителей, поскольку отец Пророка умер до его рождения, а матери не стало, когда ему было шесть лет, но, возможно, от деда Абд аль-Мутталиба и от дяди Абу Талиба, которые говорили об этой знаменитой битве, сидя у костра в лагерях хашимитов. На какое-то время младенца поручили няне-бедуинке, и считается, что, возможно, от нее он воспринял божественную чистоту арабского языка.

– Сэр, вы говорите «предполагается», однако в суре в первой строке говорится: «Разве вы не видели», словно Пророк и его слушатели действительно это видели.

– Своим мысленным взором, – со вздохом произносит учитель. – Своим мысленным взором Пророк видел многое. А что до того, была ли атака, устроенная Абраха, историческим фактом, на этот счет ученые, равно верующие и равно убежденные, что Коран является плодом божественного вдохновения, расходятся. Прочти мне последние три строки, в которых особенно чувствуется это вдохновение. Дыши ровно. Прочисти носовые проходы. Чтобы я услышал ветер пустыни.

–  «Wa arsala ‘alayhim tayran abābīl», – произносит нараспев Ахмад, стараясь, чтобы голос звучал торжественнее и красивее из глубины горла, и он чувствует благочестивую вибрацию в паузах. – «Tarmīhim b-hijāratin min sijjīl», – продолжает он, увеличивая резонанс по крайней мере в своих ушах, – «fa-ja' alahum ka-'asfìn ma'kūl».

– Это уже лучше, – вяло признает шейх Рашид, жестом мягкой белой руки с гибкими длинными пальцами (при том что тело у него, облаченное в изящно расшитый халат с поясом, тощее и маленькое), давая понять, что хватит. Под халатом он носит белые трусы, именуемые sirwāl, а на аккуратно подстриженной голове – белую кружевную шапочку без полей – ‘amāma, указывающую на то, что он – имам. Его черные туфли, маленькие и грубые, словно детские, вылезают из-под полы халата, когда он приподнимает ноги и кладет их на мягкую скамеечку для ног, обитую той же роскошной материей, сверкающей тысячью серебряных нитей, что и троноподобное кресло, сидя на котором он учит людей. – И что эти великолепные строки говорят нам?

– Они говорят нам, – пускается в объяснения Ахмад, краснея от стыда, что он испоганит священный текст неуклюжим пересказом, обязанным в меньшей степени его прочтению древнего арабского текста, чем проделанному тайком изучению английских переводов, – они говорят нам, что Бог выпустил стаи птиц, направив их на камни обожженной глины, и превратил соратников слона в травинки, которые и были съедены. Уничтожены.

– Да, более или менее так, – сказал шейх Рашид. – «Камни обожженной глины», как ты выразился, составляли, по всей вероятности, стену, которая под натиском птиц рухнула, что остается несколько непонятным для нас, хотя, по всей вероятности, ясно, как кристалл, в выгравированной модели Корана, которая существует в Раю. Ах, Рай, никак не дождешься, чтобы туда попасть.

Краска медленно сходит с лица Ахмада, лицо его стягивает смущение. А шейх снова закрывает глаза, погружаясь в мечтания.

Когда молчание мучительно затягивается, Ахмад спрашивает:

– Сэр, не хотите ли вы сказать, что доступная нам версия, созданная первыми калифами в течение двадцати лет со дня смерти Пророка, в чем-то несовершенна по сравнению с версией вечной?

Учитель заявляет:

– Несовершенства, должно быть, лежат в нас – в нашем невежестве и в записях высказываний Пророка, сделанных его первыми учениками и писцами. Например, само название нашей суры, возможно, объясняется неверным написанием имени царствовавшего монарха – Алфиласа, которое превратилось в al-Fīl– то есть в слона. Можно предположить, что стаи птиц – это метафора, подразумевающая выпущенные из катапульты ракеты, а иначе перед нами предстает этакая нелепая стая крылатых, менее крупных, чем Рок в «Тысяче и одной ночи», но, по всей вероятности, более многочисленных, дробящих своими клювами глиняные кирпичи – bi-hidjāratin. Только в этом стихе, четвертом, как ты заметишь, есть длинные гласные, не стоящие в конце строки. Хотя он, Пророк, с презрением отвергает титул поэта, тем не менее в этих ранних стихах, посвященных Мекке, он достигает сложных эффектов. Однако да, дошедшая до нас версия – хотя было бы богохульством назвать ее несовершенной – требует – из-за невежества нас, смертных, – прояснения, а прояснения за четырнадцать веков были разными. Например, точное значение слова «abābīl»по прошествии стольких лет неясно, поскольку оно нигде больше не встречается. Есть термин на греческом языке для этого уникального и, следовательно, неопределимого слова: hapax legomenon. В той же суре есть еще одно таинственное слово – sijjīl, правда, оно встречается трижды в Святой книге. Сам Пророк предвидел трудности и в седьмом стихе третьей суры «Имраны» признает, что некоторые выражения ясны – muhkamāt, другие же понятны только Богу. Эти неясные места, так называемые «mutashābihāt», выискивают противники истинной веры, те, что, по выражению Пророка, «с дурными наклонностями в душе», тогда как мудрые и верящие говорят: «Мы этому верим – все это исходит от нашего Господа». Я тебя не утомил, мой любимчик?

– Вовсе нет, – искренне отвечает Ахмад, ибо по мере того, как учитель небрежно бормочет, ученик чувствует, как в нем раскрывается пропасть, бездна проблематичного и непостижимого прошлого.

А шейх, нагнувшись в своем большом кресле, энергично продолжает диалог, возмущенно жестикулируя руками с длинными пальцами:

– Западные ученые-атеисты в своей слепой злобе утверждают, что Святая книга – это набор фрагментов и измышлений, поспешно собранных вместе и размещенных в совершенно детском порядке – по размеру: сначала наиболее длинные суры. Они утверждают, что тут бесконечные непонятности и загадки. Например, недавно была довольно забавная полемика по поводу авторитетного заявления одного немецкого специалиста по древним ближневосточным языкам, некоего Кристофера Люксенберга, который утверждает, что многие темные места в Коране проясняются, если читать его не на арабском, а подставляя сирийские омонимы. Наиболее известно, утверждает он, что в великолепных сурах «Дым» и «Гора» слова, которые традиционно читают «девственница с большими черными глазами», на самом деле означают: «белый виноград кристальной прозрачности». Так, в суре под названием «Человек» говорится об обаятельных юношах, сравниваемых с рассыпанным жемчугом, на самом же деле речь идет об «охлажденном винограде», имеется в виду охлажденное виноградное питье, которое с изысканной любезностью подают в Раю, тогда как души обреченные пьют в Аду растопленный металл. Боюсь, такая ревизия сделает Рай гораздо менее привлекательным для многих молодых людей. А что ты на это скажешь, будучи благопристойным молодым человеком?

Учитель с почти комичным оживлением пригибается еще ниже и опускает ноги на пол, так что его черные туфли исчезают, а губы и глаза раскрываются в ожидании.

Застигнутый врасплох, Ахмад говорит:

– О нет. Я жажду попасть в Рай. – Хотя пропасть внутри его продолжает расширяться.

– Тебя не просто тянет туда, – продолжает свое шейх Рашид, – как в какое-нибудь отдаленное место вроде Гавайев, это что-то такое, чего мы жаждем, жаждем горячо, верно?

– Да.

– Так что нас раздражает этот мир, такое тусклое и унылое подобие мира будущего?

– Да, точно.

– И даже если темноокие гурии являются лишь белыми виноградинами, это не уменьшает твоего влечения к Раю?

– О нет, сэр, не уменьшает, – отвечает Ахмад, а перед его мысленным взором проходят картины потустороннего мира.

Если некоторые могли счесть эти провокационные настроения шейха Рашида сатирой и опасным флиртом с адским огнем, Ахмад всегда считал их вспомоществованием, вызывающим у ученика нужные видения и ощущения и тем самым обогащающим неглубокую и наивную веру. Но сегодня эта вспомогательная ирония чувствуется острее, и желудок у парня бунтует, и он хочет, чтобы урок поскорее закончился.

– Хорошо, – произносит учитель, и губы его сжимаются в узкую полоску кожи. – Я всегда считал, что гурии – это метафоры невообразимого блаженства, блаженства целомудренного и бесконечного, а не буквального соития с телесными женщинами – теплыми, округлыми, рабски покорными женщинами. Соитие, как все это испытали, является, конечно, самим проявлением быстротечности жизни, суетной радостью.

– Но… – пробормотал Ахмад, снова краснея.

– Но?..

– Но Рай – это же что-то реальное, реальное место.

– Конечно, милый мальчик… а как же? И однако же, возвращаясь накоротке к этому вопросу о совершенстве текста: неверные ученые утверждают, что даже в наиболее спокойных описаниях сур, относящихся к периоду управления Пророком Мединой, обнаруживаются странности. Не можешь ли ты мне прочесть, – я понимаю, тени удлиняются, весенний день за нашими окнами безнадежно умирает, – прочти мне, пожалуйста, четырнадцатый стих шестьдесят четвертой суры «Взаимное обманывание».

Ахмад неуклюже листает страницы своего истрепанного Корана и читает вслух:

–  «Yā ayyuhā ‘lladhīna āтапū inna min azwājikum wa awlādikum ‘aduwwan lakum fa ‘hdharūhum, wa in ta'fū wa tasfahū wa taghfirū fa-inna ‘llāha ghafūrun rahīm».

– Хорошо. Я хочу сказать: достаточно хорошо. Нам надо, конечно, больше работать над твоим произношением. Ты можешь, Ахмад, быстро сказать мне, что значит прочитанное тобой?

– Ух, тут сказано, что среди жен и детей твоих есть враги твои. Берегись их. А если извинишь и простишь и будешь к ним снисходителен, Бог всепрощающ и милосерден.

– Но это же твои жены и дети! При чем тут «враги»? И почему их надо прощать?

– Ну, возможно, потому, что они отвлекают вас от jihād, от борьбы за то, чтобы стать безгрешнее и ближе к Богу.

– Отлично! Какой же ты прекрасный ученик, Ахмад! Я и сам лучше не мог бы сказать «ta'fū wa tasfahū wa taghfirū – 'afā и safaha» – воздержись и вернись! Обойдись без этих женщин небожественной плоти, этого земного багажа, этих грязных пленниц фортуны! Отправляйся налегке прямо в Рай! Скажи мне, дорогой Ахмад, ты боишься войти в Рай?

– О нет, сэр. Чего мне бояться? Я жду этого, как все добрые мусульмане.

– Да. Конечно, они ждут. Мы ждем. Ты обрадовал мое сердце. Для следующего занятия, будь добр, приготовь «Милосердный» и «Падающее». Это суры под числами пятьдесят пять и пятьдесят шесть – они стоят рядом, это удобно. Ой, и еще, Ахмад…

– Да?

Весенний день за смотрящими вверх окнами перешел в вечер, на небе цвета индиго, обесцвеченном ртутными огнями центральной части Нью-Проспекта, видна лишь щепотка звезд. Ахмад пытается вспомнить, позволяет ли матери работа уже быть дома. Иначе, возможно, он найдет стаканчик йогурта в холодильнике или рискнет пойти в буфет сомнительной чистоты в «Секундочку».

– Я полагаю, ты не вернешься в эту церковь кафиров в центре города. – Шейх помедлил и заговорил, словно цитируя священный текст: – Может даже показаться, что нечестивые так и сияют, а дьяволы хорошо подражают ангелам. Держись Прямого Пути – ihdinā ‘s-sirāta ‘l-mustaqum. Остерегайся любого, каким бы приятным он ни был, кто будет отвлекать тебя от чистоты Аллаха.

– Но ведь весь мир, – признается Ахмад, – является отвлечением.

– Так не должно быть. Сам Пророк был земным человеком – торговцем, мужем, отцом своих дочерей. Однако когда ему было за сорок, он стал тем сосудом, который выбрал Бог, чтобы сказать Свое последнее и окончательное слово.

Мобильный телефон, который живет где-то глубоко в просторных одеждах шейха, вдруг издал свою пронзительную, отчасти даже музыкальную мольбу, и Ахмад, воспользовавшись моментом, выскакивает в вечер, в мир со своим потоком стремящихся домой фар и тротуарами, где пахнет жареной пищей, а над головой висят ветки, белеющие цветами и липкими сережками.

Несмотря на всю заурядность церемонии выпуска и то, что он многократно в ней участвовал в Центральной школе, у Джека Леви чуть не выступают слезы. Все начинается с «Пышной и торжественной церемонии» и величавого прохода выпускников в развевающихся черных одеяниях и лихо сидящих на голове академических шапочках с квадратом наверху и заканчивается парадом по пять человек в ряд – бойким, веселым, приветствуемым родителями – на заднем дворе под музыку «Марш полковника Боги» и «Когда святые пройдут маршем». Даже самый бунтарски настроенный и непокорный ученик, даже те, у кого на шляпе белой липкой лентой наклеено «Наконец свободен» или к шнуру с кисточкой приколоты бумажные цветы, проникаются атмосферой церемонии окончания учебы и затасканной благостью речей. «Служите Америке», – говорят им. «Займите свое место в мирных армиях демократического предпринимательства. Даже пытаясь преуспеть, относитесь по-доброму к своим коллегам. Несмотря на все скандалы, связанные с недобросовестностью корпораций и коррупцией политических деятелей, чем ежедневно до тошноты приводят нас в уныние средства массовой информации, думайте об общем благе. Теперь для вас начинается реальная жизнь, – сообщают им. – Рай общественного образования закрыл садовую калитку». «Сад зубрежки, – размышляет Леви, – для тупых невежд, где злобных и невежественных больше, чем застенчивых и послушных, и тем не менее это сад, где произрастают сорняки надежды, наспех посаженный и плохо ухоженный рассадник того, чем хочет быть эта нация. Не обращай внимания на вооруженных полицейских, размещенных тут и там в конце аудитории, и на металлические детекторы у каждого незапертого и не находящегося на цепочке входа. Смотри вместо этого на выпускников, как, улыбаясь и волнуясь, они держатся, как аплодируют, не забывая никого, даже самых тупых и нерадивых, как проходят по сцене, потом под авансценой в шотландском стиле, потом между клумбами цветов и пальмами в горшках, чтобы получить диплом из рук элегантного Нэта Джефферсона, главы школьной системы Нью-Проспекта, в то время как их фамилии произносит нараспев в микрофон нынешний директор школы крошечная Айрин Цуцурас. Разнообразию имен вторит разнообразие обуви, выглядывающей из-под подпрыгивающих подолов их одеяний, когда они проходят в истоптанных кроссовках, или выступают на высоких тонких каблуках, или идут, шаркая, в свободных сандалиях».

Джеку Леви начинает не хватать воздуха. Как стараются человеческие существа, как им хочется угодить! Евреи Европы, одевающиеся в свои лучшие одежды, чтобы пройти маршем в лагеря смерти. Ученики мужского и женского пола, ставшие вдруг мужчинами и женщинами, пожимают натренированную руку Нэта Джефферсона, чего они раньше никогда не делали и никогда больше не будут делать. Широкоплечий черный администратор, мастер плавать по волнам местной политики, когда власть в итоге голосования перешла от белых к черным, а теперь к испаноязычным, освежает свою улыбку для каждого выпускника, выказывая, на взгляд Джека Леви, особую благосклонность к белым выпускникам, которые составляют здесь заметное большинство. «Благодарю за то, что оставались с нами, – как бы говорит его долгое теплое рукопожатие. – Мы сделаем Америку (Нью-Проспект) объектом работы Центральной школы». В середине, казалось, бесконечного списка Айрин читает:

– Ахмад Ашмави Маллой.

Юноша выходит, высокий, но не неуклюжий, элегантно, не переигрывая, исполняет свою роль, держась с достоинством, чтобы, подобно некоторым, не подыгрывать своим сторонникам в аудитории взмахами руки или хихиканьем. Сторонников у него мало – раздаются лишь редкие хлопки. Сидя в первом ряду между двумя другими преподавателями, Леви костяшками пальцев незаметно смахивает слезы, вдруг побежавшие вдоль обеих сторон его носа.

С благословением выступает католический священник и – в качестве уступки мусульманам – имам. Раввин и пресвитерианский священник прочли молитвы в начале церемонии – оба, по мнению Джека Леви, чрезмерно долго. Имам в халате и тесном тюрбане электрической белизны стоит у кафедры и гнусавит по-арабски, словно нанося удары кинжалом в затихшую аудиторию. Затем он, очевидно, дает английский перевод:

– Знающий сокрытое и явное! Великий! Высочайший! Бог – Создатель всего! Он – Единственный! Всепобеждающий! Он посылает дождь с небес, затем пускает водопады в той мере, в какой надо, и поток несет с собой вскипающую пену. И на металлах, которые плавят в огне, изготовляя украшения или орудия, возникает такая же накипь. Эта пена – она быстро исчезает, а то, что полезно человеку, остается на Земле. Тем, кто оканчивает сегодня школу, мы говорим: поднимитесь выше накипи, старайтесь приносить пользу на Земле. Тем, чья Прямая дорога ведет к опасности, мы повторяем слова Пророка: «Не говорите о тех, кто пал на Божьем пути, что они мертвы, – нет, они живы!» Леви внимательно смотрит на имама – маленький, не способный грешить человечек, олицетворяющий систему веры, которая не так давно привела к смерти сотни людей, в том числе тех, что ездят на работу из северного Нью-Джерси. С высоких точек в Нью-Проспекте толпы смотрели на дым, валивший из двух башен всемирной торговли и оседавший над Бруклином, – единственное облако в этот ясный день. На память Леви приходит Израиль, находящийся под вечной угрозой войны, и немногие трогательно сохранившиеся в Европе синагоги, которые полиция вынуждена охранять день и ночь, и его первоначально доброе отношение к имаму испаряется – этот человек в белой одежде торчит как кость в горле происходящего события. У Леви не вызывает раздражения гнусавый голос отца Коркорэна, вгоняющего тройное благословение в крышку, закрывающую долгую церемонию: евреи и ирландцы на протяжении поколений вместе обитали в американских городах, и это поколение не его, а отца и деда Джека вынуждено было терпеть, когда Христа презрительно называли «Христос-убийца».

– Что ж, господа, с благополучным окончанием, – говорит учитель, сидящий справа. Это Эдам Бронсон, эмигрант из Барбадоса, который преподает математику бизнеса десятому и одиннадцатому классам. – Я всегда благодарю Господа, если школьный год окончился без убийств.

– Вы слишком много смотрите «Новости», – говорит ему Джек. – Мы не колумбийцы – это ведь было в Колорадо, на Диком Западе. В Центральной школе сейчас безопаснее, чем когда я учился здесь. Банды черных имели самодельные пистолеты, и на входах не было замков безопасности или охранников. Считалось, что дежурные в коридорах обеспечивают безопасность. А им везло, если их не сбрасывали с лестницы.

– Я просто глазам своим не мог поверить, когда приехал сюда, – говорит Эдам со своим трудно понятным акцентом, в котором звучит музыка теплого острова, грохот далекого стального барабана, – полиция в коридорах и в кафетерии. На Барбадосе мы делили рассыпающиеся учебники и использовали обе стороны бумаги, каждый обрывок – так мы ценили образование. Нам и в голову не приходило бедокурить. А тут, в этом большом здании, требуются охранники, точно в тюрьме, и ученики только и знают, что разрушать. Не понимаю я эту ненависть американцев к приличию и порядку.

– Считайте это любовью к свободе. Свобода – это знание.

– Мои ученики не верят, что им когда-либо понадобится знание математики бизнеса. Они воображают, что компьютер все сделает за них. Они считают, что человеческий мозг находится в вечном отпуске и что отныне ему остается лишь воспринимать удовольствия.

Преподаватели строятся по двое для процессии, и Эдам, спаренный с учителем, сидящим через проход, идет впереди Леви, но оборачивается и продолжает разговор:

– Джек, скажите-ка. Есть кое-что, о чем мне неудобно кого-либо спрашивать. Кто такой Джи-Ло? Мои ученики все время ссылаются на него.

– Это она. Певица. Актриса, – громко произносит Джек, чтобы было слышно впереди. – Испаноязычная. Очень хороша собой. Похоже, с мощным задом. Больше ничего не могу сказать. В жизни наступает такое время, – поясняет он, чтобы уроженец Барбадоса не счел, что он решил оборвать разговор, – когда знаменитости уже не имеют для вас такого значения, как раньше.

Он только сейчас замечает, что учитель, с которым он был спарен во время гимна, – это женщина, мисс Макензи, которая преподает в двенадцатом классе английский, и зовут ее Каролина. Тощая, с квадратной челюстью, этакое здоровое животное, седеющие волосы подстрижены по-старомодному под пажа, челка на уровне бровей.

– Кэрри, – тепло обращается к ней Джек. – Что это я слышу: ты изучаешь «Секс» со своими учениками?

Она живет с другой женщиной в Парамусе, и Леви считает, что может подтрунить над ней, как если бы это был мужчина.

– Не говори гадостей, Джек, – говорит она без улыбки. – Это один из его мемуаров – тот, где в титуле есть слова «большой куш». Книга стояла у меня в списке для желающих, никто не обязан был ее читать.

– Да, но какого о ней мнения те, кто прочел?

– О, – ровным враждебным тоном сообщает она ему сквозь грохот, и шарканье ног, и музыку гимна, – они это воспринимают как должное. Они все это уже видели у себя дома.

Весь человеческий конгломерат, собравшийся на это событие – выпускники, преподаватели, родители, дедушки и бабушки, дяди и тети, племянницы и племянники, – вываливается из аудитории в передний зал, где в длинных шкафах, словно сокровища умерших фараонов, стоят на страже магического прошлого закупоренные трофеи спортсменов, затем выходят в широкие двери, распахнутые навстречу раннему июньскому солнцу и покрытому пылью озеру каменных глыб, и спускаются по широким ступеням фронтона, болтая и перекликаясь в этот триумфальный день. Когда-то эта величественная гранитная лестница выходила на просторную зеленую лужайку, которую окружали симметрично посаженные кусты, но требования автомобиля откусывали от нее, а потом и вовсе отрезали до этой черты, расширив Тилден-авеню (вызывающе так единогласно переименованную демократическим советом старейшин после того, как в 1877 году пост президента был украден избирательной комиссией, в которой господствовали республиканцы и которая сцепилась с Югом, стремившимся ликвидировать защиту военными с Севера своего негритянского населения), так что теперь нижние гранитные ступени выходят прямо на тротуар – тротуар, отделенный от заасфальтированной улицы узкой полоской дерна, который всего две-три недели бывает зеленым, а потом летний зной и неосторожные шаги превращают весенние побеги в ровный ковер мертвой травы. За краем тротуара асфальтовый проспект, весь взъерошенный, словно наспех накрытая постель, со своими заделанными и перезаделанными ямами и черными, залитыми дегтем, пробоинами от непрерывно едущих тяжелых машин и грузовиков, был перекрыт на час для проезда оранжевыми баррикадами, чтобы толпа, собравшаяся на церемонию, могла постоять, и насладиться обществом друг друга, и дождаться недавних выпускников, которые должны вернуть в здание свои одежды и окончательно попрощаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю