355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джоанн Харрис » Блаженные шуты (Блаженные) » Текст книги (страница 3)
Блаженные шуты (Блаженные)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:01

Текст книги "Блаженные шуты (Блаженные)"


Автор книги: Джоанн Харрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Я не видала его более пяти лет. Срок немалый, конечно, пора бы уж не принимать прошлое так близко к сердцу. Возможно, его уже и нет в живых – после того что случилось в Эпинале, вполне естественно было такое предположить. Только я не могу. Все эти годы память и боль по нему я волокла с собой, как тянет собака камень, привязанный к ее хвосту. Неизвестно, сумела ли я теперь от этого освободиться.

Сегодня нам хоронить Матушку-настоятельницу. Надо непременно сегодня. Небо безжалостно ясно, сулит голубую ширь, палящее солнце. Никто, понятно, не хочет брать на себя смелость, но тело в часовне уже перезрело, забродило в своей благовонной купели. Никто не решается предавать Матушку земле, пока не появилась новая настоятельница. Но все же кому-то решение надо принять.

Вторую ночь мне не спится. Травы не могут мне помочь: ни герань, ни розмарин облегчения не приносят, лаванда не дает просветления уму. Крутой настой белладонны мог бы вызвать перед глазами приятные картины, но на сегодня видений для меня довольно. Мне нужен покой, больше ничего. В окне высоко под потолком видно, как рассвет приоткрывает небеса, точно раковину. Рядом спит Флер, кукла подсунута под бочок, большой пальчик уютно примостился во рту. Но при всей моей усталости, сну ко мне не добраться из его далей. Я протягиваю руку, касаюсь дочки. Я часто касаюсь ее, чтоб мне и ей было спокойней, она издает прерывистый вздох сквозь сон, укладываясь калачиком в изгибе моего тела. От нее пахнет чем-то сладким и теплой хлебной опарой. Я зарываюсь носом в волосы дочурки за ушком. Там сладость и радость. Как вдруг вспыхивает внезапная тревога, словно предчувствие непонятной грядущей беды.

Обхватив дочурку руками, я снова смыкаю веки. Но покоя нет. Пять лет покоя улетучились вмиг, точно дым, – отчего? Птица, воспоминания, что-то: ухваченное краешком глаза? К тому же и смерть Матушки-настоятельницы. Но что в этом такого? Она была стара. Ее земная жизнь закончилась. Нет причин считать, что они ее смерть как-то связаны между собой. А ведь Джордано учил меня, что в жизни все взаимосвязано, что все земное состоит из единого первородного праха: мужчина, женщина, камень, вода, дерево, птица. Это – ересь. Но Джордано в это верил. Когда-нибудь он отыщет его, уверял Джордано. И докажет, что его теория верна. Он найдет Философский Камень, секрет любой материи, эликсир Девяти Стихий. Все взаимосвязано: мир вращается вокруг солнца, всё возвращается на круги своя, и любое явление, сколь бы ни было мало, имеет тысячи возвратов. И я чувствую, оно приближается ко мне, как круги от брошенного в озеро камня.

Значит, и Черный Дрозд? Мы тоже связаны, он и я. Без всякой философии я это знаю. Что ж, пусть явится. И если ему суждена новая роль, пусть не затягивает, поспешит ее сыграть, ведь если я снова увижу его наяву, я убью его. Он это знает.

7

12 июля, 1610

Мы похоронили ее в саду среди пахучих трав. Без лишнего шума. Я посадила на могиле лаванду и розмарин, чтоб в их ароматах тлело бренное тело. Коротко все помолились за упокой души. Пропели Kyrie eleison [20]20
  Господи, помилуй... (греч.)


[Закрыть]
, но нестройно, горестно срывались голоса. Удивительно глубокая скорбь охватила нас всех, – за эти годы от нас ушло в мир иной больше десятка сестер, иные в юном возрасте, но ни одну мы не оплакивали с такой истовостью. Хотя, как же иначе? Нынешняя утрата куда значительней. Даже убийство в Париже короля Генриха, случившееся всего месяц назад, не повергло нас в большее уныние.

И раз так, то, наверное, негоже хоронить Матушку с такими скромными почестями. Без священника, без обряда отпевания. Но ждать дольше уже нельзя; вести из Ренна все не поступали, летом же труп разлагается быстрей, распространяя заразу. Большинство сестер этого не понимали, свято веря в силу молитвы, но жизнь на колесах научила меня трезво взвешивать всякие обстоятельства. «Нечистая сила – нечистой силой, – любила повторять моя мать, – но для жизни опасней грязная вода, тухлое мясо и нечистый воздух». Ее мудрость неизменно мне помогала.

Словом, мне все-таки удалось в конце концов их убедить. Как удается всегда. Ведь и самой Матушке-настоятельнице милей были бы скромные похороны: не каменный склеп, а полотняный саван, уже покрывшийся мрамором плесени, да выбеленная сырая земля, на которой так славно родится у нас картошка.

Пожалуй, стоит посадить на ее могилке картошку, пусть картофельная плоть там, в земле, перемешается с Матушкиной, чтоб от каждого ее суставчика налился клубень, от каждой косточки взял силу росток, чтоб соль ее плоти, слившись с солью земли, взлелеяла бледные побеги новой жизни. Языческий дух; какое легкомыслие в этой помпезной обители затаенных скорбей. Что ж, мои боги с их богами не схожи. Как может быть властителем мира этот строгий судия с каменным лицом, с его бессмысленной жертвенностью, с его жизнью без радостей, с назойливым напоминанием о грехе... Лучше думать о том, как растить картошку, чем о бесплотных небесах, об аде, не оставляющем надежд. А вестей все нет и нет.

Семь дней. Сотворение мира заняло меньше времени. Наша жизнь застряла в чистилище, замерла посреди безучастно протекающих летних дней, как роза под стеклом. Но все вокруг и без нас движется своим чередом: рост, увядание, жизнь, смерть привычно сменяют одно другое, прилив, отлив, словно у Бога свой распорядок. Запах моря, уже с легкой примесью осени, врывается в окно. Листья посерели от яркого солнца, трава выгорела до белизны. Земля распростерлась, поблескивая, широкой наковальней под молотом лета.

У меня осталась хотя бы моя работа на соляниках, деревянным скребком я счищаю сверкающую инеем корку над жижей, сгребаю в кучу поближе к себе. Работа нетрудная, думать почти не надо, и я могу поглядывать, как Флер с Переттой играют неподалеку, шумно плещутся в теплой бурой воде. В эти дни быть в поле – для других наказанье, а для меня – тайная радость: солнце припекает спину, дочка рядом. Здесь я снова становлюсь сама собой, или прежней, какой себя вспоминаю. Я вдыхаю запах моря, жаркий гниловатый дух солончаков, чувствую, как задувает ветер с запада, слышу голоса птиц. Я не неженка, как иные сестры, которые хоронятся по темным углам, пугаясь яркого света. Не фанатичка, как сестра Альфонсина, которая с истовостью истязает свою плоть. Нет. Работа мне в радость. Налитые мышцы стройных ног напружинены, и я чувствую, как крепкие мускулы рук натянуты, точно щедро смазанный канат. Руки обнажены, юбка подоткнута за пояс. Забытый плат в пыли на берегу.

Я позволила себе здесь еще одно отступление от правил, кроме присутствия Флер. Я оставила длинные волосы. Явившись в монастырь, я их остригла, но они отросли снова, густые и блестящие, рыжие и жесткие, как лисья шерсть. Единственная красота, доставшаяся мне от природы. Сама я слишком рослая, телом слишком крепка, а кожа совсем потемнела под солнцем от бесконечных скитаний. Если б Лазарильо увидал мои волосы, он бы сразу вспомнил, кто я такая. В платах мы все на одно лицо. Но здесь в поле можно обойтись и без него. Никто здесь не увидит моих распущенных волос, моих сильных, оголенных плеч. Я могу снова стать сама собой; и хоть знаю, что никогда больше мне не бывать Элэ, пусть хоть ненадолго почувствую себя Жюльеттой.

Еще шесть лет пришлось мне проработать в этой труппе, которая теперь стала называться Théâtre des Cieux.После того, что произошло в Витре, я ушла из фургона Лемерля. Я все еще любила его – ничего поделать с собой не могла, – но остаться не позволяла гордость. Теперь у меня был отдельный фургон, и когда Лемерль ко мне заявился, а я знала, что так будет, я впустила его не сразу, пусть подождет, подумает. Мой отпор был не слишком тверд, но что-то меж нами поменялось, и этого пока мне было достаточно.

Мы двинулись в путь вдоль побережья, нацелившись на ярмарочные и рыночные площади, где можно было подзаработать. Когда платили мало, мы торговали целебными снадобьями и утехами любви, или же Лемерль обдирал до нитки простаков в карты или в кости. Нередко все же мы давали представления: показывали отрывки из балетов, устраивали маскарады или карнавалы, постепенно все чаще и чаще. Обучив карликов нехитрым движениям на канате, я придумала с ними танцевальный номер – ерундовый, детская забава, но деревенским жителям очень нравилось. Мало-помалу номер становился все сложней, потом я решила поднять веревку как можно выше, и это стало началом нашего триумфа.

Сперва двое карликов держали под нами на случай срыва простыню. Но мы с каждым разом работали все рискованней; сначала отказались от простыни, потом подняли веревку еще выше, рискнули не просто ходить по ней, но плясать, кувыркаться и под конец перелетатьс одной веревки на другую с помощью нескольких сцепленных между собою колец. Так родилась летунья Элэ.

Я никогда не боялась высоты. Признаться, я ее обожала. Стоит подняться повыше, и все под тобой одинаковы: мужчины, женщины, простолюдины, короли – будто сословия и достаток всего лишь обман зрения, а не дар Божий. На канате в меня вселялось что-то сверхчеловеческое; с каждым моим выступлением зрителей собиралось все больше. Я выступала в серебристо-зеленом трико, плащ переливался многоцветьем перьев, голову венчал высокий плюмаж, отчего я, рослая, делалась еще выше. Я, по женским меркам, слишком высока, в Théâtre des Cieuxтолько Лемерль был выше, а в костюме канатной плясуньи казалась просто великаншей, и когда выступала из золотой клетки, в которой являлась перед зрителями, дети в толпе принимались галдеть и показывать пальцем, а их родители недоумевали вслух, куда такой громадине взгромоздиться на шест, не говоря уж о том, чтоб взлететь.

Канат был натянут на высоте в тридцать футов над головами зрителей: подо мной камни, земля, трава. Ошибешься – переломаешь кости, а то и убьешься насмерть. Но Элэ не ошибалась никогда. Тонкая позолоченная цепь держала меня за щиколотку, как будто не пуская рвануться и взлететь. Рико с Базюэлем тянули цепочку за другой конец, стараясь держаться от меня как можно дальше. Порой я с рычаньем притворно вырывалась, и дети со страхом взвизгивали. Но вот карлики отпускали цепь, и я вырывалась на волю.

Я делала это легко. Конечно, так только с виду казалось; малейшее движение отрабатывалось часами бесконечных тренировок. Но в эти мгновения я превосходила самое себя. Я плясала на шелковых стропах, таких тонких, что с земли они были едва заметны глазу, перемахивала со стропы на стропу с помощью сцепленных между собой колец, – этому когда-то давно, в другой жизни, обучал меня Габриэль возле повозки, крытой оранжевым холстом с тиграми и ягнятами. Иногда я пела или издавала какие-то дикие звуки. Зрители пялились, в суеверном страхе бормоча себе под нос, что, должно быть, я нездешней породы и что, не иначе, где-то в заморских землях живет племя этаких огненно-рыжих гарпий, которые носятся молниями или парят в бескрайнем синем небе. Ясное дело, Лемерль не стремился их переубеждать. Да и я тоже.

Шли месяцы, годы, слухи о нас ширились, нас уже знали повсюду от Парижа до самых окраин. Я осмелела; решалась на самые дерзкие трюки. Прыжки сделались стремительней, полеты между двух шестов еще головокружительней. Я взмывала все выше и выше над толпой. Добавила новых строп на новых уровнях: качели, трапецию, подвешенную платформу. Придумала выступать среди деревьев, над водой. Я не сорвалась ни разу.

Зрители любили меня. Многие верили в сказку Лемерля, будто я – заморское чудо. Поползли слухи о колдовстве, и пару раз мы были вынуждены спешно бежать из какого-нибудь городка. Но такое случалось редко; наша слава росла, и по велению Лемерля мы снова двинулись на север, к Парижу.

Два с половиной года миновало после нашего бегства из столицы. Срок, как утверждал Черный Дрозд, достаточный, чтобы наши маленькие contretemps [21]21
  Неприятности (фр.).


[Закрыть]
позабылись. К тому же теперь в его планы не входило заигрывать с высшим обществом; предстояло венчанье короля, и мы стали участниками общего приготовления к торжествам. Как и все прочие бродячие актеры, циркачи, музыканты, танцоры. Можно неплохо подзаработать, говорил Лемерль, а если быть посметливей и понапористей, можно даже нажить целое состояние.

Но к тому времени я уже достаточно хорошо его знала, чтоб поверить, будто все так просто. Снова появился в его взгляде знакомый блеск – азартное предвкушение риска, – возникавший у него каждый раз, когда он замышлял опасную аферу. Словом, я с недоверием отнеслась к его словам.

– Крутит дротиком перед носом у тигра, – любил повторять Леборнь. – Все ему шуточки, только храни нас Господь, если он тигра раздразнит.

Лемерль, понятно, в подобных намерениях не признавался.

– Клянусь, ничего дурного, милая Гарпия! – говорил он, но в голосе у него чувствовался плохо скрываемый смешок, и я ему не верила. – Что такое? Ты – боишься?

– Боюсь? Нет!

– Отлично. У нас нет времени на всякие сантименты.

8

13 июля, 1610

Элэ ликовала в зените своей славы. У нас были деньги, успех; толпа обожала нас, и мы возвращались домой. С приближением королевского венчания Париж превратился в нескончаемый карнавал; кругом бурлило веселье, вино лилось рекой, опустошались кошельки, в воздухе пахло надеждой, деньгами, но где-то в глубине притаился страх. Венчание, как и коронация, – смутное время. Вожжи ослаблены. Союзы возникают и распадаются. Нас все это в целом мало волновало. Посматривая на главных действующих лиц французского действа, мы просто надеялись, что им не до нас. Хотя достаточно было одного лишь каприза: королевский перст всемогущ, способен сокрушить целую армию. Даже умело нацеленная длань епископа могла уничтожить человека. Правда, мы в своем Théâtre des Cieuxоб этом не задумывались. Если б были поосмотрительней, мы могли бы почуять, куда ветер дует, но успех опьянял нас. Лемерль охотился на своих тигров, я же оттачивала до совершенства свой новый, сверхопасный номер. Даже скептик Леборнь утратил бдительность, так что когда, явившись в Париж, мы получили известие, что Его Величество проявил интерес к нашим выступлениям, нашему ликованию не было предела.

Последующие дни проходили, как во сне. Повидав разных королей, к королю Генриху я всегда питала особую слабость. Может, потому, что он так восторженно хлопал в ладоши в тот день, может, потому, что его лицо показалось мне таким добрым. Нынешний король, отрок Луи, вовсе не таков. Его портрет с сияющим нимбом и в окружении коленопреклоненных святых можно приобрести в любой лавке, но его болезненное личико и губки бантиком вселяют в меня страх. Что может этот мальчик знать о жизни? Разве способен он управлять Францией? Но все это еще впереди. Когда Элэ выступала в Пале-Рояле, то было мирное, послевоенное время, – такое беззаботное, такое счастливое. Само королевское бракосочетание – сам союз с Медичи был тому подтверждением. В этом мы усматривали поворот судьбы.

Поворот произошел – но не к лучшему. Ночью после нашего представления мы отпраздновали это торжество, пили вино, закусывали мясом, всякими сластями, потом Рико и Базюэль пошли поглазеть на цирк диких зверей возле Пале-Рояля, ну а оставшиеся напились еще больше. Лемерль же отбыл в одиночестве куда-то вниз к реке. Поздно в ту ночь я слыхала, как он вернулся, а когда проходила мимо его фургона, заметила на ступеньках кровь и похолодела от страха.

Я постучала и, не услышав ответа, вошла. Лемерль сидел на полу ко мне спиной, с левого боку под рубаху было что-то подоткнуто. Испуганно вскрикнув, я подбежала к нему; он был весь в крови. Я с облегчением отметила: раз крови много, значит, рана не опасная. Короткий острый порез – вроде того, от моего ножа, – темнел у него поперек ребер, неглубокая грязная рана, примерно в десять дюймов длиной. Сперва я решила, что на него напали грабители, – человеку в ночном Париже рискованно полагаться лишь на одну удачу, – но кошелек у Лемерля оказался на месте, да к тому же лишь неопытный разбойник мог нанести такой неловкий удар. Рассказать, что произошло, Лемерль отказался, и я про себя решила, что он сам нарвался и на этот раз ему просто не повезло.

Но на этом беды не кончились. На следующую ночь кто-то, пока мы спали, поджег один из наших фургонов, и лишь случай уберег от огня все остальные. Като, которому приспичило помочиться, почуял запах дыма. Мы лишились пары лошадей, кое-каких костюмов, понятно, самого фургона и одного участника нашего номера: накануне напившийся в стельку малыш Рико так и не проснулся, несмотря на наши крики. Его приятель Базюэль попытался ринуться ему на выручку, хотя мы с самого начала понимали, что это бессмысленно: он даже близко не смог подойти, чуть не задохнулся в дыму.

Эта попытка стоила Базюэлю голоса. Оправившись, он уже не мог нормально говорить, только шептал. С того момента, думаю, он и сломался. Напивался, как свинья, постоянно лез в драку и так бездарно исполнял свою роль, что под конец нам пришлось отказаться от его участия. Когда же через пару месяцев Базюэль сам решил нас оставить, никого это особо не удивило. Велика потеря, как заметил Леборнь, ведь не плясуньи же на проволоке лишились. Карлика всегда можно заменить.

Украдкой, в мрачном настроении покинули мы Париж. Празднества еще были в полном разгаре, но теперь Лемерль и сам был рад унести отсюда ноги. Смерть Рико сказалась на нем ощутимей, чем я ожидала. Он мало ел, плохо спал, рявкал на каждого, кто осмеливался с ним заговорить. Впервые в жизни я видела его таким злым. Скоро я поняла, что дело тут вовсе не в смерти Рико, даже не в попорченных костюмах, – дело было в его собственной униженности, в том, что его личный триумф не удался. На сей раз он проиграл, а больше всего на свете Черный Дрозд не любил проигрывать.

Никто ничего особенного не заметил в ту ночь, когда горел фургон. Впрочем, у Лемерля были свои подозрения, хотя он их не высказывал. Напротив, погрузился в зловещее молчание, и даже известие о том, что его заклятый враг епископ Эврё незадолго до этого попал в разбойничью засаду, не принесло ему должного утешения.

После Парижа мы подались на юг. Базюэль отсеялся в Анжу, однако в последующие месяцы мы обзавелись еще двумя актерами: одноногим скрипачом Беко и его десятилетним сынишкой Фильбером. Мальчишка, точно обезьяна, бегал по высоко натянутому канату, но слишком уж был беспечен; в том же году он сильно разбился и выбыл из строя на несколько месяцев. Но все равно Лемерль оставил его у нас на следующую зиму и, хотя мальчик уже не мог перелетать с каната на канат, он продолжал кормить его и давал посильную работу. Беко был ему очень благодарен, меня же это удивляло, потому что дела наши приняли не самый лучший оборот и в средствах мы были стеснены. Ну, а Леборнь лишь пожимал плечами и бормотал что-то про того же тигра. Однако ничего из нашей благотворительности не вышло; мальчик пробыл у нас еще месяцев восемь, после чего Лемерль передал его монахам-францисканцам, направлявшимся в Париж, на их, как он выразился, попечение.

Мы двигались дальше. По всему Анжу и потом по Гаскони мы давали представления на рынках и ярмарках, помогали крестьянам, как в былые дни, собирать урожай, пережидая зиму на одном месте. На следующую зиму от лихорадки скончалась Демизель, и у нас осталось всего две танцорки – в свои тридцать Эрмина была для каната слишком тяжела, зрелище было довольно жалкое. Гислена старалась изо всех сил, но прыгать так и не научилась. И снова Элэ летала одна.

Неутомимый Лемерль опять принялся сочинять пьески. Его фарсы неизменно пользовались успехом, но по мере нашего блуждания по Франции пьесы становились все более едкими. Любимым объектом его сатиры была церковь, и не раз нам спешно приходилось сниматься с места по воле какого-нибудь оскорбленного в лучших чувствах набожного чиновника. Публике обычно нравились пьески. Злые епископы, похотливые святоши, ханжи-священники с восторгом воспринимались зрителем, а если еще в представлении участвовали карлики и Крылатая Женщина, спектакли всегда приносили хорошие деньги.

Роли священников Лемерль исполнял сам – откуда-то он раздобыл всякую церковную одежду и еще тяжелый серебряный крест, который, должно быть, стоил немалых денег, однако его он не спешил продавать, даже в самые тяжелые времена. На мой вопрос, откуда крест, сказал, что, мол, это подарок старого парижского приятеля. Но взгляд был жесткий, а улыбка – натянутая. Допытываться я не стала; Лемерль был способен расчувствоваться по самому неожиданному поводу, но если хотел что-либо сохранить в тайне, никакие расспросы не могли заставить его развязать язык. И все же мне такая привязанность к кресту показалась удивительной – особенно если приходилось голодать, когда есть было нечего. Но после это как-то забылось.

Словом, начались наши скитания. Зимой мы подавались на юг, неизменно заглядывая на ярмарки и рынки. В самых подозрительных местах меняли обличье, но чаще всего все-таки оставались Théâtre des Cieux,и Элэ плясала на высоко натянутом канате, а публика била в ладоши и кидала цветы. Но при этом я чувствовала, что уже недолго мне упиваться славой; однажды, когда я повредила сухожилие, я целое лето промучилась от адских болей, – правда, мы знали, что всегда можно перейти к пьескам Лемерля. Конечно, играть их было опасней, чем плясать на канате; но они приносили хорошие деньги, особенно в гугенотских местечках.

Еще раз пять мы отправлялись на юг. Я привыкла узнавать дороги, благоприятные и опасные места. Я подбирала себе возлюбленных когда и где мне вздумается и без оглядки на Лемерля. Он по-прежнему делил со мной постель, если я позволяла; но я стала старше, и моя рабская преданность ему переросла в более спокойное чувство. Я уже понимала, что он такое. Знала его ярость, его триумф, его радости. Я знала его и принимала таким, каков есть.

Еще я узнала, как много в нем отвратительного, как мало можно ему верить. Дважды, насколько я знаю, он убивал – однажды пьяницу, который слишком отчаянно сопротивлялся, не желая отдавать украденный кошелек, в другой раз – фермера, кидавшего в нас камни неподалеку от Руана, – оба раза втихомолку, в темноте, чтоб обнаружилось нескоро, уже после того, как мы снимемся с места.

Однажды я спросила, как ему удается примирить такое со своей совестью.

– Совестью? – он вскинул бровь. – Ты про Господа Бога, про Судный день, что ли?

Я покачала головой. Он понимал, что не только это я имею в виду, но редко мог отказать себе в удовольствии поддеть меня за склонность к ереси.

– Милая Жюльетта, – со смехом сказал Лемерль, – если Бог и в самом деле существует на небе, – а, ежели следовать твоему Копернику, это должно быть очень и оченьот нас далеко, тогда я не верю, что он способен меня разглядеть. Для него я всего лишь жалкая песчинка. Здесь же, с моей колокольни, все смотрится совсем иначе.

Я не поняла. Переспросила.

– Словом, я не желаю быть просто фишкой в чужой игре, где ставки беспредельны.

– Да, но убить человека...

– Люди постоянно убивают друг дружку. Я по крайней мере честен. Я не делаю это во имя Господа.

Зная все, что в нем есть доброго и дурного, – так тогда мне казалось, – я все же продолжала его любить; верила, что несмотря на все его пороки, в глубине души этот человек добр, что у него честная душа, у этого вороватого черного дрозда с даром птицы-пересмешника... В том-то и заключался его талант. Он умел заставить человека видеть желаемое – свое отражение, только поверхностное, как тень на глади пруда. Глядя на него, я видела себя глупенькую и больше ничего. Мне было двадцать два года, и хоть считала себя взрослой, все еще оставалась девчонкой.

Пока не случился Эпиналь.

9

14 июля, 1610

Уютный маленький городок на Мозеле в Лоррэне. Мы впервые завернули сюда, решив странствовать по побережью, и сперва попали в небольшую деревушку под названием Брюйер, в паре миль от городка. Тихое место: десятка два фермерских домов, церковь, яблоневые и грушевые сады; стволы, полузадушенные омелой. Почему-то заподозрила я тогда неладное, почему именно, – припомнить не могу. То ли женщина у дороги косо и неприязненно глянула; то ли малыш на перекрестке украдкой пальцы раздвинул. Я раскинула карты, как всегда делала на всяком новом месте, но ничего кроме безобидного шута, шестерки жезлов и двойки чаш мне не выпало. Если и таилось в том предостережение, его я не увидела.

Стоял август; засушливое лето тянулось в скороспелую осень, отдавая сыростью и овевая сладковатой прелью. Месяц назад буря и град побили созревший ячмень, и от гниющих полей разило, как из пивной. Внезапно наступившая вслед за бурей жара была нестерпима, и люди, точно сонные мухи под солнцем, тупо пялились на проезжавшие мимо наши фургоны. Все-таки нам удалось выторговать место для стоянки, и в ту же ночь мы устроили вокруг нашего костра под стрекот цикад и пенье лягушек небольшое веселое представление.

Правда, зрители подтягивались неохотно. Даже карликам едва удавалось вызвать улыбки на безрадостных лицах, кроваво мерцавших в отблесках костра; тоже немногие к нам наведывались. Судя по разговорам в пивных, единственной в этих местах потехой были казни и сожжения. Пару дней назад удавили свинью, сожравшую своих поросят; две монашки из близлежащего монастыря учинили самосожжение, подражая святой Кристине Чудотворной; у позорного столба всякий день ставили кого-нибудь. Потому едва ли жителей деревушки Брюйер, привыкших к кровавым зрелищам, могла привлечь труппа заезжих лицедеев.

Лемерль отнесся к этому философски. Бывают дни удачные, а бывают нет, говорил он. Просто жители небольших деревушек пока не привыкли к культурным зрелищам. В Эпинале все будет иначе.

Мы прибыли в Эпиналь утром в день праздника Святой Девы Марии, и город был в приподнятом настроении. Этого мы и ждали; после торжественной процессии и мессы жители разойдутся по кабачкам и заполнят улицы, где уже вовсю шли приготовления к празднику. Здесь не место для сатир Лемерля, Эпиналь слыл набожным городом, но танцы на канате и жонглеры, пожалуй, тут вполне придутся ко двору. Я уже приметила у портала церкви человека с тамбурином и флейтиста, а также шута в маске, державшего палочку с бубенчиками, и еще – нелепого среди торжества Доктора Чуму в черной длинноносой маске на выбеленном лице и в темном развевающемся плаще. Кроме этой единственной несуразности, больше ничего необычного я не заметила. Видно, подумала я, в город завернула еще одна труппа бродячих актеров, и с ними, возможно, придется делиться выручкой. Подумала – и тут же забыла. А ведь недобрых предвестий не заметить было нельзя. Черный Доктор в траурной мантии. Тревожные, даже испуганные выкрики вслед нашим фургонам. Взгляд женщины, которой я улыбнулась с козел, там и сям украдкой выставленные два растопыренных пальца...

Лемерль, видно, сразу почуял неладное. Я могла бы определить это по встревоженному блеску в его глазах, когда он проезжал сквозь толпу, его натянутая улыбка должна была бы стать для меня предостережением. У нас повелось в праздничные дни запускать в толпу гуляк наших карликов, раздавать сладости и приглашения на представление, но сегодня Лемерль подал им знак от каравана не отходить. Леборнь, шедший за моим фургоном разок пустил, точно комету, изо рта огонь. Като выкликал писклявым голоском:

– Актеры! Сегодня представляют бродячие актеры! Спешите увидеть Крылатую Женщину!

Но в тот день внимание толпы было, как видно, привлечено другим. Вот-вот должна была двинуться процессия со статуей Святой Девы Марии, и у церкви уже толпилась куча народу. Люди выстроились по обеим сторонам улицы, кто с образами, кто с цветами, кто с приношениями, кто с флажками. Попадались и торгующие: продавцы пирожков, колбас, пива и фруктов. Воздух был пропитан запахами дымившихся свечей, пота, жареного мяса, пахло пылью и благовониями, кожей и луком, отбросами и лошадьми. Шум стоял несусветный. Калеки и дети топились у самого входа, но народу уже поднабралось изрядно, толпа поджимала фургоны с обеих сторон, одни с любопытством поглядывали на расписные бока и яркие свисающие флажки, другие кричали, что мы перегораживаем им путь.

На меня накатил легкий дурман. Выкрики торговцев, палящее солнце, весь этот смрад уже невозможно было вынести, и я попыталась было развернуться и въехать в какой-нибудь тихий проулок. Но уже было поздно. Подталкиваемые вперед набожной толпой наши фургоны поравнялись со ступеньками церкви почти одновременно с тем, когда настала пора трогаться процессии, несущей Пресвятую Деву. Не имея возможности тронуться ни назад, ни вперед, я с любопытством смотрела, как из главных церковных дверей на свет Божий выплывает громадный помост со статуей Богоматери.

Его поддерживало снизу человек пятьдесят. Столько же выстроилось по обе стороны, с видимым усилием подпирая плечами тяжелые длинные шесты, на которых стоял помост. Он тяжело покачивался, проходя черед дверной проем. За каждым медленным шагом из-под капюшонов несущих следовал тяжкий вздох, словно тяжесть этой ноши была им едва по силам. Святая Дева стояла на возвышении, украшенном голубыми и белыми цветами, ее расшитые одежды сверкали в солнечном свете, кисти рук были жирно смазаны маслом и медом. Впереди с кадильницей шел священник, за ним дюжина монахов со свечами, тянувших Avé [22]22
  «Радуйся, Дева!», молитва Святой Богоматери.


[Закрыть]
под завывание hautbois [23]23
  Гобоя (фр.).


[Закрыть]
.

Правда, слушать эту музыку уже было недосуг. Едва появилась процессия, толпа взвыла, правоверные ринулись вперед, и нас внезапно с силой зажало в толпе.

Miséricorde! [24]24
  Помилуй! (фр.).


[Закрыть]
– грянуло из тысячи глоток, и зловоние масла, человеческих тел и нечистот с силой ударило в ноздри, смешавшись с дымом из серебряной кадильницы, чесночным духом и святым прахом – Помилуй! Помилуй нас грешных!

Привстав, я заглянула вперед над головами толпы. Мне стало немного не по себе: религиозный экстаз мне приходилось видеть и раньше, но нынешний показался мне каким-то лютым, истошный вой фанатиков с дикой, пронзительной силой врезался в уши. Уже не в первый раз, почти полуосознанно чувствуя под рукой недавно появившуюся округлость живота, я подумала: не пора ли положить конец бродячей жизни, пока она не встала поперек горла? Мне шел двадцать третий год. Уже не девочка.

Черный Доктор взметнул своим плащом, тот вздулся пузырем между ним и толпой, освободив проход, и он рванулся вперед, и крики стали громче, и некоторые, устремившись за ним, пали на колени.

Miséricorde!Помилуй нас грешных!

Мы уперлись почти в самую процессию, отступать было некуда, я осторожно правила жеребцом, он опасливо топтался на месте среди наседавшей толпы, грозившей опрокинуть фургон. Богоматерь медленно, кренясь, точно груженая баржа, плыла в потоке людей. Я увидела, что многие из тех, кто нес помост, босы, как кающиеся грешники, хотя в праздник Святой Девы это было странновато. Монахи были в капюшонах, как и несущие, но один на моих глазах приподнял капюшон, приоткрылась красная то ли от пьянства, то ли от усердных потуг физиономия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю