Текст книги "Блаженные шуты (Блаженные)"
Автор книги: Джоанн Харрис
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Блаженные шуты
Посвящается Серафине
Часть первая Жюльетта
1
♥
5 июля, 1610
Все началось с бродячих актеров. Их было семеро, шестеро мужчин и девушка. Она – в блестках, в видавших виды кружевах, они – в шелку и в перьях. Все семеро в масках, в париках, напудренные, насурьмленные, напомаженные: Арлекин и Скарамуш, длинноносый Доктор Чума, скромница Изабелла, распутник Джеронте... Средь дорожной пыли блестят позолотой ногти у них на ногах, белы их намелованные оскалы. Их голоса резко, сладко будоражат слух. Тотчас заныло сердце.
Они явились незваные, в зеленом позолоченном фургоне с истертыми, потрескавшимися боками, где знавший грамоту еще мог разобрать поблекшую надпись:
Всемирно известные лицедеи Лазарильо!
Трагедия и комедия!
Дикие звери и чудеса!
А вокруг надписи – хоровод из нимф и сатиров, тигров и слонов: малиновых, розовых, лиловых. Внизу кривовато выведено позолотой:
Представлявшие пред Королем
Что-то не верится; впрочем, говорят, изысканным вкусом старик Анри не отличался, предпочитал высоким трагедиям представления с диким зверьем или комический балет. Ведь я и сама плясала перед ним в день его венчанья под суровым взглядом его дражайшей Марии. Это был мой звездный час.
Труппа Лазарильо ни в какое сравнение с нашей не шла, и все же этот спектакль всколыхнул во мне что-то, взволновал гораздо сильней, чем заслуживала игра комедиантов. Может, это было предчувствие. Может, вспомнилось то прежнее время, когда очернители от новой инквизиции еще не принудили нас распроститься с беспечностью. И глядя на пляшущих комедиантов, на весело мелькающие под солнцем их пурпурные, алые, изумрудные костюмы, я будто видела, как шествуют по полю битвы под пламенеющими стягами древние доблестные полки, бросая вызов трусам и отступникам нынешнего времени.
Обещанных диких зверей и чудес не оказалось, если не считать заурядную мартышку в красном пальтеце да небольшого гималайского медвежонка, зато тут были и куплеты, и представление в масках, а вдобавок еще и пожиратель огня, и жонглеры, и музыканты, и акробаты, и даже танцовщица на проволоке; словом, заполнившие двор зрители пребывали в полном восхищении, а Флер восторженно смеялась, визжала, то и дело хватая меня за руки, прикрытые грубой тканью монашеского балахона.
Танцовщица была темноволосая, курчавая, с золотыми браслетами на щиколотках. Приковав всеобщие взгляды, она скакнула на канат, туго натянутый с одной стороны Джеронте, с другой – Арлекином. По резкому удару тамбурина те подкинули девчонку вверх; она выкрутила сальто и встала на канат так же ловко, как, пожалуй, и я когда-то. Все же не так. То был Théâtre des Cieux [1]1
«Поднебесный театр» (фр.) (здесь и далее примечания переводчика).
[Закрыть], а я была l'Ailée [2]2
Крылатая (фр.).
[Закрыть], Эле, Крылатая, Небесная Танцовщица, Летающая Гарпия. Когда в расцвете своей славы я появлялась высоко на канате, толпа ахала и замирала: изнеженные дамы, напудренные кавалеры, епископы, слуги, придворные; даже сам Король, бледнея, глаз с меня не сводил. Как сейчас помню его напудренные локоны, его горящий взгляд, и – оглушительный взрыв аплодисментов. Считается, гордыня – грех, хотя, признаться, я никогда не могла понять почему. Иные скажут, из-за гордыни я тут теперь, – с прежних высот, получается, опустилась. Правда, сулят, что в конце концов воспряну высоко. Soeur [3]3
Сестра (фр.).
[Закрыть]Маргерита уверяет, когда грядет Судный день, ангелы приимут меня в свой хоровод. Но сестра Маргерита – жалкое, придурковатое существо: то бьется в судорогах, то в трясучке и обращает воду в вино, прибегая к бутылке, припрятанной под матрасом. Думает, я не замечаю. Но в нашем общем дортуаре, где кровати отделены друг от друга лишь тонкой перегородкой, любая тайна скоро откроется. Только не моя.
Монастырь «Сент-Мари-де-ля-Мер» стоит на западной стороне полуострова Нуар-Мустьер [4]4
Монастырь «Святой Марии Морской» (фр.). Полуостров «Черные Мустьеры» (фр.). Мустьерская культура – позднейшая культура раннего палеолита в Южной и Западной Европе, в Южной Азии, в Африке. Название говорит о древнейшей истории описываемых в романе земель.
[Закрыть]. С деревянными пристройками по бокам и сзади, он неуклюже растянут, образуя внутренний дворик. Вот уже пять лет как этот монастырь стал мне домом; пожалуй, так долго на одном месте я еще никогда не задерживалась. Меня зовут сестра Огюст. Кем я была раньше, никому дела нет; вернее, не было. Пока. Пожалуй, монастырь – единственное убежище, где о прошлом можно не упоминать. Но прошлое – как коварная болезнь. Может нагрянуть с любым ветром; со звуком флейты; с пылью от ног бродячей танцорки. Сейчас я это понимаю; как всегда, слишком поздно. Но иного пути нет, только вперед. Все началось с бродячих актеров. Чем кончится, кто знает?
Выступление танцорки на канате закончено. Актеры жонглируют под музыку, а руководитель труппы – видно, это и есть Лазарильо, – объявляет финальное представление.
– А теперь, любезные сестры, – прокатывается по монастырскому двору его актерски зычный голос, – «Всемирно известные лицедеи Лазарильо» к вашему удовольствию и в назидание, ради вашего изумления и восхищения счастливы представить вам поучительную и прямо-таки уморительную комедию... – тут он нарочито сделал паузу, и, сорвав с головы треуголку с плюмажем, резко выкрикнул: – ... «Les Amours de l'Hermite!» [5]5
«Любовь отшельника» (фр.).
[Закрыть]
Ворон, черная птица злосчастья, пронесся прямо надо мной. От взмаха его крыльев щеки обдало холодом, я растопырила два пальца, изобразив знак, отводящий беду. Кыш-кыш, прочь!
На ворона, видно, это не подействовало. Он неуклюже взгромоздился на крышу колодца посреди монастырского двора, нагло сверкнув на меня желтым глазом. Прямо под ним труппа Лазарильо как ни в чем не бывало готовилась разыгрывать пьесу. Ворон резко дернул сальной шеей в мою сторону.
Кыш-кыш, прочь!Помню, однажды мать одним этим заветным знаком прогнала рой диких пчел. Но ворон только беззвучно разинул в мою сторону клюв, выставив узкий синий язык. Я едва сдержалась, чтоб не запустить в него камнем.
Да и действо уже началось: святоша-греховодник стремится соблазнить прелестницу. Та укрылась в монастыре, в то время как ее возлюбленный, клоун, переодевшись монахиней, пытается ее спасти. Злодей-воздыхатель засек влюбленных и поклялся, что если не удастся девицу заполучить, та не достанется больше никому. Как вдруг откуда ни возьмись скакнувшая на голову злодею мартышка расстраивает планы негодяя и этим помогает влюбленным благополучно улизнуть.
Представление текло вяло, актеров явно истомила жара. Видно, решила я, не так хороши у них дела, если их занесло к нам сюда. Чего ждать от затерянного на острове монастыря, разве что покормят, пустят на ночлег, а уж если строги монастырские порядки, то вряд ли. Выходит, что-то не заладилось у бродячих актеров на материке. Времена настали суровые для странствующего люда. Между тем Флер явно нравилось представление, она хлопала в ладоши, подзуживала криками визжавшую мартышку. Рядом восторженно подвывала наша юная послушница Перетта, сама со своей подвижной мордочкой и патлатыми волосенками похожая на мартышку.
Дело шло к концу. Любовники вновь воссоединились. Злой святоша был разоблачен. У меня слегка кружилась голова, должно быть перегрелась на солнце. Как вдруг мне в знойном отупении почудилось, будто за спинами актеров на ярком свету неявно возникло что-то знакомое. Я узнала его; угадала по наклону головы, или, может, по тому, как он стоял, или по длинной тени на белой твердой земле. Узнала, хотя видение длилось лишь долю секунды. Ги Лемерль, моя черная птица, мой и только мой зловещий знак. Был и исчез.
Так все и началось: бродячие актеры, Лемерль и птица злосчастья. «Удача переменчива: прилив – отлив», – любила повторять моя мать. Может, просто настало и нам время сделать новый оборот, ведь, если верить еретикам, вращается и наша земля; туда, где был день, наползает ночь. Может, так, а может, нет. Лицедеи выделывали свои антраша, распевали куплеты, исторгали языки пламени из накрашенных ртов, корчили размалеванные рожи, кувыркались, шумно веселясь, гогоча, топая по пыли под звуки барабана и флейты босыми ногами с позолотой на ногтях. Мне же чудилось, будто на яркий дневной свет наплывает тень, накрывает черным крылом алые в оборках юбки, звенящие тамбурины, визжащую мартышку, шутовские костюмы, маски, Изабеллу со Скарамушем. И посреди полуденного жара, в окружении выбеленных от солнца, звенящих зноем монастырских стен меня пробрал озноб. Неумолимое начало поворота. Неспешный накат наших Последних Дней.
Зачем я верю приметам и предзнаменованиям? Все в прошлом, ушло вместе с Théâtre des Cieux.Но откуда здесь, после стольких лет, взяться Лемерлю? Что может это означать? Темная тень исчезла с глаз долой, актеры завершали свой маскарад, кланялись, мокрые от пота, расточая улыбки, осыпая нас лепестками роз.
Около меня хлопала пухлыми ладошками толстуха сестра Антуана, распалившись, вся в красных пятнах. Я резко ощутила, как от нее пахнет потом и как щекочет в ноздрях от пыли. Чья-то рука сжала мне плечо: сестра Маргерита – изможденное лицо озарено болезненным восторгом, полураскрытые губы возбужденно подрагивают. Вонь от чужих тел все нестерпимей. Внезапно из толпы сестер, выстроившихся вдоль потрескавшихся от зноя монастырских стен, взрывается одновременно пронзительное и до странности дикое А-а-а-а!– восторженное, высвободившееся, будто под напором жары природные силы прорвались наружу, доводя до неистовства рукоплескания:
– А-а-а-! Encore [6]6
Еще! (фр.) (равноценно крику «Бис!»)
[Закрыть] ! А-а-а-! Encore!
И тут ухо уловило один-единственный голос не в лад, едва различимый в буре оваций. Mère Marie [7]7
Матушка Мария (фр.).
[Закрыть]. Матушка-настоятельница...Сперва он потонул в оголтелом зуде зноя и вое. Но вот опять прорвался, взвился над толпой.
Оглянувшись на голос, я увидала чахоточную монахиню – сестру Альфонсину: с простертыми руками, с побелевшим, тревожным лицом она стояла на самом верху лестницы, ведущей на колокольню. Почти никто из сестер ее не замечал. Труппа Лазарильо раздавала последние поклоны: еще раз актеры метнули в зрителей цветы и конфеты, пожиратель огня напоследок изрыгнул пламя, мартышка крутанула сальто. По щекам Арлекина стекала сальная краска. Перезрелая для своей роли, с выпирающим животом Изабелла уже явно едва держалась на ногах от нестерпимой жары, алая помада на губах растеклась чуть ли не до самых ушей.
Сестра Альфонсина продолжала твердить свое, силясь перекричать рев монашек. С трудом я расслышала слова:
– Господь покарал нас! Страшная кара!
Я заметила на лицах раздражение. Альфонсина была известна своей страстью к покаянному самоистязанию.
– Да что там, Альфонсина, что стряслось? Она обвела всех нас мученическим взглядом.
– Сестры! – прозвучало без скорби, скорее с укоризной. – Матушка-настоятельница преставилась!
Все разом смолкло. Актеры глядели сконфуженно, виновато, как бы осознавая, что вмиг из желанных сделались неугодными. Шут уронил руку с тамбурином; резко звякнуло, затихло.
– Преставилась?! – прозвучало так, будто в такое невозможно поверить здесь, среди палящего зноя, под нещадно жарким небом.
Альфонсина склонила голову; сестра Маргерита рядом со мной уже принялась бормотать: Miserere nobis, miserere nobis [8]8
«Господи, помилуй!» (лат.)
[Закрыть] ...
Флер растерянно взглянула на меня, я порывисто прижала ее к себе.
– Что, уже конец? – спросила она. – Обезьянка больше не спляшет?
Я покачала головой: – Думаю, нет.
– А почему? Из-за той черной птицы?
Я в изумлении уставилась на дочку: в свои пять лет она все подмечает. В глазенках, точно в осколках зеркала, отражалось небо: то голубое, а то лилово-серое, как подбрюшье грозовой тучи.
– Птица черная прилетала, – не дождавшись ответа, повторила она. – Ее уже нет.
Я бросила взгляд через плечо. И в самом деле – ворон, принесший свою весть, улетел. И тут я отчетливо поняла, что предчувствие меня не обмануло. Конец солнечным дням. Маскарад окончен.
2
♥
6 июля, 1610
Мы отослали бродячих актеров обратно в город. Те отбыли обиженные и недовольные, будто их в чем-то обвинили. Но оставлять актеров в монастыре было негоже, к тому же у нас покойница. Из чистой привязанности ко всем без разбора бродячим артистам, я сама отнесла им провиант – сено лошадям, хлеб, козий сыр, обвалянный в золе, и бутыль доброго вина; пожелала счастливого пути.
Перед прощаньем Лазарильо пристально на меня взглянул:
– Лицо твое мне знакомо. Может, где встречались?
– Вряд ли. Я тут с малолетства.
– Столько перевидели городов, – развел он руками, – вот иной человек знакомым и покажется.
Мне ли этого не знать. Но я промолчала.
– Тяжелые пошли времена, ma soeur.Помяни нас в своих молитвах.
– Как не помянуть!
Матушка-настоятельница с сомкнутыми веками на своей узкой постели теперь казалась еще меньше и тщедушней, чем при жизни. Сестра Альфонсина уже сняла с нее quichenotte [9]9
Кишнот – головной убор, встречающийся у французских католических монахинь, как правило, на северо-востоке Франции; передняя белая накрахмаленная часть вытянута вперед, напоминая клюв.
[Закрыть], надев накрахмаленный плат, который старая настоятельница при жизни не носила.
– Кишнот уж очень нам помогал, – говаривала она. – Бывало твердим английским солдатам: kiss not, kiss not [10]10
«Не целуй, не целуй!» (англ.).
[Закрыть], и этот убор надевали с крахмальными отворотами, чтоб те держались от нам подальше. Кто его знает, – внезапно ее глаза озорно вспыхивали, – может, разбойники англичане по сей день тут где-то хоронятся, как без кишнота свою добродетель уберечь?
Матушка копала в поле картошку, там и рухнула наземь. Так сказала Альфонсина. Мгновенно и дух вон.
Неплохая смерть, подумала я. Ни боли, ни причастия, ни причитаний. Матушка-настоятельница и так неслыханно много прожила, восьмой десяток пошел. Уже была слабовата, когда я пять лет назад пришла в монастырь. Но ведь именно она первой приняла меня в эти стены, она принимала и новорожденную Флер. Снова внезапно накатила тоска, незваная старая подруга казалась мне вечной. Неотъемлемой частью моего сузившегося мирка. Добрая, простая, шагавшая по полю в переднике, подоткнутым по-деревенски за пояс юбки.
Картошка, выращенная тут, была ее гордостью. Ведь на нашей дрянной почве вообще мало что вырастало. Картошка высоко ценилась на материке, и выручки от ее продажи, как и от продажи природной соли, а также заготовок маринованного солероса, вполне нам хватало, чтобы обеспечить существование.
Если прибавить налог с десятины, жизнь выходила вполне сносная, даже для такой, как я, привыкшей к воле и к дороге; хотя пора бы уже в мои годы распроститься с опасностями и треволнениями. И не стоит забывать, что даже и в актеров Théâtre des Cieuxчаще летели камни, чем сладкие леденцы, и что голодать приходилось чаще, чем есть вдоволь, и что много было вокруг пьянчуг, и сплетен, и приставал, и развратников... Но теперь у меня есть Флер, я должна о ней заботиться.
Одно из присущих мне богохульств – а их много, очень много, – это мое неприятие греха. Мне, зачатой во грехе, суждено было бы произвести на свет свою дочь в скорби и покаянии и потом бросить ее на произвол судьбы где-нибудь под холмом, как когда-то и наши матери поступали со своим нежеланным чадом. Но Флер, едва лишь явившись на свет, была мне в радость. Ради нее на мне теперь красный монашеский крест бернардинки, ради нее я работаю в поле, а не на натянутом высоко канате, посвящаю дни свои Господу, которого не слишком почитаю, а постигаю и того меньше. Но со мною Флер, и жизнь стала светлее. Монастырь все-таки мое убежище. Тут у меня мой сад. Мои книги. Подруги. Нас шестьдесят пять, и эта семья многочисленней и тесней, чем та, что была у меня до сих пор.
Всем я сказала, что овдовела. Решила, так будет проще. Богатая молодая вдовушка, с ребенком под сердцем, сбежавшая от заимодавцев покойного мужа. Кое-какие ценности, уцелевшие после краха фургона в Эпинале, позволили мне слегка поторговаться. Актерское прошлое сослужило добрую службу. Словом, я сумела расположить к себе простодушную аббатису, которая никогда и нигде, кроме своего захолустья, не бывала. Правда, со временем я поняла, что мои уловки оказались ни к чему. Мало кто из монашек имел призвание к святому служению. Нас объединяло не так много, разве что потребность уединиться, неприязнь к мужчинам, инстинктивная солидарность, но эта малость перевешивала несходства в происхождении и степени набожности. Каждая бежала от чего-то своего, неведомого. Повторю, у всех были свои тайны.
Сестра Маргерита – тощая, как освежеванный кролик, постоянно в нервной дрожи и возбуждении, ходит ко мне за ячменным отваром, чтоб совладать со снами, в которых, по ее словам, ее терзает волосатый мужчина. Варю ей микстуры с ромашкой и валерианой, подслащиваю медом. Она ежедневно очищает себя от грехов соленой водой и касторкой, но по лихорадочному блеску ее глаз видно: сны продолжают ее донимать.
Сестра Антуана: тучная, краснолицая, с руками вечно сальными от кастрюль. В четырнадцать Антуана родила мертвого ребеночка. Одни уверяют, будто она сама его сгубила; другие винят ее отца, который сотворил душегубство, обезумев от стыда и гнева. Надо признать, при всех ее грехах аппетит у Антуаны отменный. Живот выпирает прямо из-под многоярусного, студенистого подбородка; лицо одутловатое, младенчески простодушное, круглое, как луна. Пирожки и булочки она прижимает к необъятной груди с нежностью; в монастырской полутьме может почудиться, будто ребеночка к груди прикладывает.
Сестра Альфонсина: бледная, как полотно, лишь два алых пятна на щеках. Случается – кашлянет, а в ладони кровь. Постоянно взбудоражена. От кого-то слыхала, будто слабые здоровьем в отличие от здоровых наделены особым даром. Потому вечно выставляется, будто не от мира сего. То и дело ей мерещится дьявол в облике огромной черной собаки.
И Перетта: для всех – сестра Анна, но для меня по-старому – Перетта. Дичится, не говорит ни слова; ей, должно быть, всего лет тринадцать; в прошлом ноябре ее подобрали голую на берегу. Дня три она ничего не ела, просто сидела неподвижно на полу своей кельи, отвернувшись к стене. Потом впала в ярость, размазывала по стенам экскременты, кидалась едой в ходивших за нею сестер, рычала, точно дикий зверь. Напрочь отказывалась надевать то, что мы ей приносили, носилась голая по холодной келье, то и дело громко мыча – то ли в ярости, то ли от неведомой тоски, то ли ликуя.
Теперь уже Перетта вполне похожа на нормальную девочку. В белом балахоне послушницы она почти хорошенькая, выводит наши гимны тоненько, без слов, но ей куда привольней в саду или в поле – сброшенный плат накинет на ежевичный куст, юбки взвиваются ветром. Она до сих пор не говорит. Иные гадают: может, сроду такая. Зрачок с золотистым ободком, как у птицы: непроницаемый глаз. Белесые, состриженные от вшей волосенки начали отрастать, топорщатся над личиком величиной с кулачок. Перетта любит Флер, часто по-птичьи тоненько воркует ей что-то, мастерит ловкими, быстрыми пальчиками ей куколок из прибрежного тростника и трав. Ко мне тоже отношение особое, часто ходит со мной в поле, смотрит, как я тружусь, курлычет что-то себе под нос.
Да, пожалуй, я снова обрела семью. Все мы беглянки, каждая на свой лад: Перетта, Антуана, Маргерита, Альфонсина и я; и еще есть – строгая Пиетэ, сплетница Бенедикт, ленивая Томасина; Жермена с соломенными волосами и с изуродованным лицом; вздорная красавица Клемент, делящая с нею постель, и чокнутая Розамонда, лишенная памяти и чувства греховности, но ближе к Богу, чем любая наша разумница.
Жизнь здесь проста – пока. Еда вкусна и ее вдоволь. Утехи наши при нас – у Маргериты ее бутылка и каждодневное самобичевание, у Антуаны – ее булочки. Моя утеха – Флер. Она спит в своей кроватке рядом с моей постелью и ходит вместе со мной на молитву и в поле. Иной скажет: праздная жизнь, словно селянки на отдыхе, а не сестры-монахини, спаянные общим покаянием. Только здесь не материк. На острове своя жизнь. Для нас Ле-Девэн по ту сторону – мир совсем иной. Раз в год на празднование Святого Причащения может заехать какой-нибудь священник; епископ же, как рассказывают, в последний раз наведывался сюда лет шестнадцать тому назад, когда короновали старого Генриха. С той поры уж и доброго короля загубили, – именно он провозгласил, что в каждой французской семье каждую неделю на столе должна быть жареная курятина, и мы следовали его завету с усердием, завидным для слуг господних, – наследник же его еще не вырос из коротких штанишек.
Так много перемен. Не доверяю я им; во внешнем мире вскипают приливы, способные разнести все в клочья. Лучше оставаться тут, с Флер, пока вокруг ярится раздор и над головой, точно сгущающиеся тучи, кружат птицы несчастья.
Здесь пока еще тихо.
3
♥
7 июля, 1610
Монастырь без настоятельницы. Страна без короля. Вот уже двое суток мы, как и вся Франция, в смятении. Louis Dieudonné, Людовик Богом Данный, – красивое, мощное имя для ребенка, чье восхождение на трон осенено убийством. Будто имя может развеять проклятие, закрыть глаза людей на продажность Церкви и Двора, на все растущие притязания регентши Марии. Старый король был солдат; правитель, закаленный жизнью. С Генрихом мы твердо стояли на земле. Но маленькому Людовику нет и десяти. И не прошло и двух месяцев после смерти его отца, как уже поползли слухи. На месте советника короля Десюйи теперь оказался фаворит этой Медичи. Вернулись Конде. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы напророчить: нас ждут нелегкие времена. Обычно в нашем Нуар-Мустьере все это не слишком нас заботило. Но вот и мы, как и вся Франция, лишились надежного водительства.
Теперь без Матушки-настоятельницы мы не знаем, как нам быть, и, ожидая ответа на послание, отправленное епископу в Ренн, предоставлены самим себе. Наша беззаботная жизнь омрачена неизвестностью. Тело Матушки по-прежнему покоится в часовне в мерцании свечей, под курящимися кадилами, а лето нынче жаркое, воздух тяжек и смраден. Никаких вестей с материка не приходит, но мы знаем, путь в Ренн долог – дня четыре, не меньше. Словом, мы плывем по течению без руля и без ветрил, а руль нам так необходим: и прежде не слишком скованные порядком, теперь мы разболтались до крайности, до предела. Почти перестали молиться. Обязанности позабыты. Предаемся своим страстям: Антуана – обжорству, Маргерита – бутылке, Альфонсина, согнувшись в три погибели, так истово надраивает каменные полы, что стерла руки в кровь, пришлось ее, не выпускавшую из пальцев щетку, силой оттащить в келью. Иные рыдают без всякой причины. Иные отправились за две мили в деревню на розыски застрявших там бродячих актеров. Возвратились прошлой ночью поздно, слышала в нашем дортуаре их смех, жарко пахло вином и натешившейся плотью.
Внешне мало что поменялось. Я по-прежнему вся в трудах. Пестую свои травы, веду дневник, прогуливаюсь с Флер к причалу, меняю в часовне свечки рядом с нашей бедной усопшей. Нынче утром одна в молчании я вознесла молитву на свой лад, непозолоченным святым в их нишах. Но тревога во мне с каждым днем нарастает. Не забылось предчувствие, всколыхнувшееся в тот день, когда нас посетили актеры.
Прошлой ночью в тиши своей спальной каморки я раскинула карты. Но никакого утешения в них не нашла. Флер беззаботно спала в своей постельке рядом с моей кроватью, а мне снова и снова выпадало одно и то же. Башня. Отшельник. Смерть. И сны мои были тревожны.
4
♥
8 июля, 1610
Монастырь Сент-Мари-де-ля-Мер расположен в двух милях от моря на месте бывшего, ныне осушенного болота. Слева тянутся болота, которые подтопляются каждой весной, и солоноватая вода подступает чуть ли не к самым нашим воротам и время от времени просачивается в погреба, где мы храним продовольствие. Справа – дорога, ведущая в город, по которой мимо проезжают повозки и всадники, а каждый вторник длинной вереницей едут купцы с одного рынка на другой, везя с собой всякую одежду, корзины, кожу и провиант. Монастырь старый, двести лет назад его основало братство черных монахов, плативших за аренду единственной признанной Церковью твердой монетой: страхом проклятия.
В те годы индульгенций и разврата некое знатное семейство обеспечило себе доступ в Царство Господне тем, что присвоило монастырю свое имя. Однако с самого начала монахов преследовали несчастья. Через шестьдесят лет после постройки монастыря их выкосила чума, и на целых два поколения монастырь был заброшен, после чего его заняли монахи-бернардинцы [11]11
Цистерцианцы, члены католического монашеского ордена, основанного в 1098 году, с XII века, после реорганизации ордена Бернаром Клервоским, стали называться бернардинцами.
[Закрыть]. Должно быть, однако, их было намного больше, чем нас, потому что монастырь может вместить против нашего вдвое больше народу, однако время и стихии не пощадили некогда величавую его архитектуру, и многие помещения уже использовать нельзя.
Должно быть, монастырь и впрямь знавал славные времена, ибо пол в часовне выложен отличным мрамором, а единственный сохранившийся оконный витраж превосходен, но с той поры ветры, гулявшие по равнине, выветрили песчаник и разрушили арочные своды с западного края настолько, что в том крыле теперь мало что из оставшегося пригодно для жилья. В восточном у нас по-прежнему сохранились дортуар, наша монашеская обитель, лечебница и каминная, хотя помещения для послушниц в жалком состоянии, на крыше недостает стольких черепиц, и птицы стали гнездиться под сводами. Также и помещения для рукописей в плачевном состоянии, но туда почти никто не заходит, ведь у нас мало кто умеет читать, да и книг вовсе немного. Вокруг часовни и основного здания в беспорядке рассыпаны малые, в основном деревянные, постройки: пекарня, сыромятня, амбары и коптильня, где мы сушим рыбу. Словом, вопреки грандиозным замыслам черных монахов наш монастырь теперь больше напоминает обшарпанный поселок.
Миряне выполняют по большей части всякую грубую работу. Товарами и службой они оплачивают оказанное им доверие, как и десятину, мы же со своей стороны молимся за них и отпускаем им грехи. Сент-Мари-де-ля-Мер – изваяние, оно стоит теперь у входа в часовню на пьедестале из неотесанного камня. Ее нашел на болоте около ста лет назад мальчишка, отправившийся на поиски овцы: высотой в три фута почерневшую базальтовую глыбу, изваянную в виде женщины. Грудь обнажена, ноги – книзу конусом – скрыты длинным бесформенным каменным покрывалом. Потому в прежние времена люди прозвали ее Русалкой.
После того как изваяние обнаружили и с превеликими трудами сорок лет назад приволокли на территорию монастыря, некоторым, воззвавшим к деве, явилось чудесное исцеление от хворей, и теперь рыбаки ее почитают и часто возносят молитвы Мари-де-ля-Мер, чтоб защитила от штормов.
По мне, она выглядит старовато. Явно не девственница, старая кляча: устало опущенная голова, согбенные плечи, за почти целое столетие отполированные касаниями верующих. Обвислые груди тоже изрядно блестят. Бесплодные и мечтающие зачать женщины по-прежнему, проходя мимо, поглаживают их на удачу, платя за благословение домашней дичью, бочонком вина или корзиной с рыбой.
Но при всем благоговейном отношении островных жителей к статуе Святую Деву она напоминает мало. Прежде всего, по возрасту. Она явно древнее нашего монастыря – базальт с вкраплениями слюды, будто осколками костей, похоже, насчитывает лет тысячу, а то и больше. Да и обнаженные груди, как у древней языческой богини, выглядят как-то странно и непристойно. Иные из местных жителей все еще величают ее прежним русалочьим именем, – хотя явленные ею чудеса уже как будто не оставили сомнений в ее назначении и ее святости. Однако рыбаки – люди суеверные. Мы живем с ними рядом, но мы им чужды, как и те черные монахи ушедших времен, мы – иное племя, которому следует платить, которого надо ублажать дарами.
Монастырь Сент-Мари-де-ля-Мер стал для меня идеальным убежищем. Старый, полуразрушенный, уединенный, он подарил мне неведомый прежде рай и спасение. Здесь, вдали от материка, на острове, где единственный служитель церкви, приходской священник, едва знал латынь, положение мое было странно и даже несколько несуразно. Сперва я была послушницей, и таких нас было всего двенадцать. Но из шестидесяти пяти сестер-монахинь едва лишь половина умела читать; едва ли десятая часть знала латынь. Вначале я зачитывала молитвы во время капитула [12]12
Здесь – общее собрание членов монашеского ордена.
[Закрыть]. Потом меня привлекли к участию в богослужении, повседневные обязанности свелись лишь к чтению с аналоя огромной старой Библии. Раз Мать-настоятельница обратилась ко мне как-то неожиданно робко, даже смущенно:
– Понимаешь, наши послушницы... Их у нас двенадцать, лет от тринадцати до восемнадцати. Негоже им – да и всем остальным – совсем не знать грамоты. Если б можно было их подучить – хотя бы немного. В старом хранилище рукописей у нас книги припрятаны, которые мало кто сумеет прочесть. Вот если б можно было им подсказать...
Очень скоро я все поняла. Наша добрая, наша мудрая, многоопытная настоятельница скрывала от всех свою тайну. Скрывала вот уже полсотни лет, а то и больше, выучивала длинные речения Библии наизусть, чтобы никто не догадался о ее невежестве, прикидываясь подслеповатой, чтоб избежать разоблачения. Мать-настоятельница не умела читать по-латыни. Подозреваю, она вообще не умела читать.
Она неизменно надзирала над моими занятиями с послушницами, стоя в глубине трапезной, временно преобразованной в классную комнату, склонив голову набок, будто понимала каждое слово. Ни разу я в разговорах с ней или с сестрами не выдала Матушкиной тайны; справлялась, предварительно просветив, каково ее мнение о том, о сем, и она незаметно, потихоньку выказывала мне свою благодарность.
Через год по ее настоянию я приняла постриг. И мое новое положение позволило мне без ограничений, полноправно участвовать в монастырской жизни.
Мне так не хватает ее. Милая Матушка Мария. Ее вера была проста и чиста, как земля, на которой она трудилась. Она редко наказывала, – правда, особых причин не случалось, – грех считала следствием несчастной судьбы. Стоило кому-нибудь из сестер совершить какую-либо провинность, Матушка заговаривала с нею ласково, своей добротой исцеляя проступок: воровке что-нибудь дарила, лентяйке давала послабление. Ее безграничная щедрость во многих будила чувство стыда. И все же Матушке Марии, как и мне, ересь была не чужда. Ее вера опасно граничила с пантеизмом, против которого меня предостерегал еще мой старый учитель Джордано. Но у Матушки все шло от сердца. Не вникая во все сложности и глубины теософии, свои взгляды она могла бы обозначить единственным словом: любовь. Любовь для Матушки Марии наполняла все сущее.
Любовь редка, но неизбывна.Так говаривала моя мать, и всю мою жизнь душа моя отзывалась именно на эти слова. До монастыря мне казалось, что я понимаю, что это такое. Любовь к матери; любовь к друзьям; темная и многосложная любовь женщины к мужчине. Но когда родилась Флер, все переменилось. Человек, никогда не видевший океана, возможно, думает, будто представляет его себе; но исходит лишь из того, что он знает, – его воображение рисует множество воды, больше, чем в мельничном пруду, больше, чем в озере. Реальное, однако, превосходит все наши ожидания: запахи, звуки, восторг и радость при виде настоящего океана ни с чем не сравнимо. Так и с Флер. С тринадцати лет не испытывала я подобного мощного пробуждения чувств. Матушка Мария поднесла ее впервые к моей груди, и в тот же миг я поняла: мир стал другим. Раньше я жила сама по себе, только этого не понимала. Я странствовала, боролась, страдала, плясала, блудила, любила, ненавидела, горевала и торжествовала – неизменно одна; проживала день за днем, как дикое животное, ни о чем не заботясь, ни к чему не стремясь, ничего не страшась. И вдруг в одночасье все сделалось иным: в мир явилась Флер. Я стала матерью.