355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джоан Дидион » Синие ночи » Текст книги (страница 5)
Синие ночи
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:12

Текст книги "Синие ночи"


Автор книги: Джоан Дидион



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Что, если…

В голову лезут еще более жуткие мысли, от которых холодеет внутри.

Что, если это не только соматика?

Что, если задет мозг?

Что, если потеря стиля, которую я когда-то приветствовала (прямота, к которой стремилась, которую всячески культивировала), – что, если эта потеря стиля на самом деле была симптомом болезни?

Что, если моя неспособность найти верное слово, яркую мысль, связи, позволяющие словам светиться, ритм, музыку…

Что, если эта неспособность органическая?

Что, если я больше никогда не смогу найти нужных слов?

20

Иду на прием к новому неврологу в Колумбийский пресвитерианский медицинский центр.

У нового невролога на все есть ответ: у новых неврологов всегда есть ответы. Во всяком случае, им так кажется. Новые неврологи – последние, кто еще верит в целебные свойства самообмана. Этот конкретный невролог считает, что мне необходимо набрать вес и как минимум три часа в неделю заниматься лечебной гимнастикой.

Знаем, проходили.

Я с детства отличалась на редкость хрупким телосложением. Говоря «на редкость», я не преувеличиваю: не было человека, который бы удержался от замечания о моих размерах. Помню, французский врач в Париже, выписывая мне рецепт на антибиотики, сказал, что у меня «мало толщины». И ведь прав был по сути, но кто его тянул за язык? Особенно бесило, когда об этом объявляли как об открытии, будто сама не знаю. Я была маленькой, я была худой, я легко обхватывала запястье большим и указательным пальцами. С ранних лет мать уговаривала меня поправиться, как будто я не поправлялась нарочно, из чувства протеста. Мне не разрешалось выходить из-за стола, пока все не доем, – правило, приведшее к массе новых ухищрений, чтобы не есть вообще. Мать часто заводила речь об «обществе чистых тарелок». Ставила в пример тех, кто хорошо ест. Помню, отец однажды не выдержал: «Что ты все в нее впихиваешь? Она же не мусорное ведро». Повзрослев, я пришла к выводу, что при таком подходе к еде ребенку практически обеспечено расстройство пищевого поведения, но матери говорить этого не стала.

Новому неврологу тоже не говорю.

Тем более что в дополнение к ранее предложенным панацеям (набрать вес и заняться лечебной гимнастикой) новый невролог решает опровергнуть диагноз, поставленный почти полвека назад методом исключения: оказывается, никакого рассеянного склероза у меня нет. Он очень напирает на это. Да-да-да. Нет никаких оснований полагать, что у меня рассеянный склероз. Результаты магнитно-резонансной томографии, которыми врачи в ту пору не располагали, демонстрируют это со всей убедительностью.

– А что есть? – спрашиваю, всячески показывая, что заранее согласна с его выводом.

Неврит, нейропатия, неврологическое воспаление.

Делаю вид, что не замечаю его легкого раздражения.

Спрашиваю: в чем причина этого неврита, этой нейропатии, этого неврологического воспаления?

Отвечает: в недостатке веса.

Ну вот. Наконец-то по вопросу, что со мной не так, достигнут консенсус. Обе заинтересованные стороны сходятся на том, что выздоровление находится в моих руках.

Получаю направление на консультацию диетолога.

Диетолог готовит (неизбежные) протеиновые коктейли, едет на ферму в Нью-Джерси за свежими яйцами (уже лучше), идет в кондитерскую Maison du Chocolat на Мэдисон-авеню за настоящим сливочным мороженым (совсем хорошо).

Пью протеиновые коктейли.

Ем свежие яйца с фермы в Нью-Джерси и настоящее сливочное мороженое из кондитерской Maison du Chocolat на Мэдисон-авеню.

Бесполезно.

Вес прежний.

Я вновь перестаю верить, что выздоровление находится в моих руках.

С другой стороны, к своему удивлению, обнаруживаю, что мне весьма по душе лечебная гимнастика. Регулярно посещаю занятия в Центре спортивной медицины на углу Шестидесятой улицы и Мэдисон-авеню. Нахожусь под большим впечатлением от физической формы и общего тонуса группы больных, занимающихся в одно время со мной. Наблюдаю за тем, как уверенно они держатся, как умело повторяют за физиотерапевтом упражнения с различными снарядами. Чем больше на них смотрю, тем больше обретаю надежду: лечебная гимнастика помогает. Эта мысль поднимает настроение, придает сил. Интересно, через сколько занятий мое тело станет таким же послушным, как у них? Лишь посреди третьей недели походов на лечебную гимнастику узнаю, что группа, занимающаяся в одно время со мной, – это не больные, а игроки нью-йоркской команды «Янкиз», которые в свободные от игр дни приходят сюда на растяжку.

21

Сегодня по пути домой из Центра спортивной медицины на углу Шестидесятой улицы и Мэдисон-авеню я замечаю, что надежда, возродившаяся от вида игроков нью-йоркской команды «Янкиз», снова тает. Кажется, еще никогда я не чувствовала такой неуверенности в своих физических силах. Уверенность в интеллектуальных способностях вообще на нуле. Даже правильно описать, что со мной происходит, не в состоянии. Ни манеры, ни интонации, ни слов не могу нащупать.

Обо всем нужно говорить прямо.

С предельной откровенностью. Называя вещи своими именами. А меня что-то останавливает.

Но что?

Нейропатия? Беспомощность? Неспособность говорить прямо?

Но ведь раньше вроде могла?

Разучилась?

Или вещи, которые я избегаю называть своими именами, – это вещи, которые я предпочла бы не обсуждать?

И, когда говорю вам, что боюсь встать со складного стула в репетиционном зале на Западной Сорок второй улице, чего я на самом деле боюсь?

22

А что, если бы вас не оказалось дома, когда позвонил доктор Уотсон…

Что, если бы вы не смогли приехать в больницу…

Или попали в аварию по дороге…

Что бы тогда со мной стало?

У всех приемных детей (так меня уверяют) есть страх, что приемные родители бросят их так же, как когда-то бросили кровные. Цепочка случайностей, в результате которых эти дети обретают новые семьи, утверждает их в мысли, что быть покинутыми написано им на роду, что такова их судьба, удел, которого они не избегнут, если что-нибудь не предпримут.

Кинтана.

У всех приемных родителей (и в этом меня уверять не надо) есть страх, что они получили ребенка незаслуженно и что у них его отберут.

Кинтана.

Когда речь заходит о ней, мне трудно говорить прямо.

Выше я написала, что в усыновлении трудно не наделать ошибок, но не объяснила почему.

«Вы ей, конечно, не скажете, что она приемная». В конце шестидесятых я часто слышала эту фразу, в основном от ровесников моих родителей. Для них, как и для людей более старшего поколения, к которому принадлежали родители Дианы, усыновление оставалось чем-то темным, постыдным – одной из тех вещей, которую следует сохранить в тайне любой ценой. «Как вы могли ей сказать?!»

Очень даже запросто.

Взяли и сказали. L’adoptada, m’ija. Не раздумывая. А какие были варианты? Лгать? Поручить агенту пригласить ее на ланч в отель «Беверли-Хиллз»? Уже через несколько лет я написала очерк про ее усыновление, и Джон написал очерк про ее усыновление, и сама Кинтана согласилась на участие в сборнике «Каково быть приемными», для которого фотограф Джилл Кременц[56]56
  Фотограф и детская писательница. Вторая жена Курта Воннегута.


[Закрыть]
проинтервьюировала десятки усыновленных детей. После этих публикаций с нами время от времени связывались женщины, которым казалось, что они узнали в Кинтане свою дочь, женщины, согласившиеся отдать своих новорожденных детей на усыновление и теперь страдавшие от мысли, что ребенок, о котором они прочли, возможно, их.

Эта красавица, эта идеальная кроха.

Que bermosa, que chula.

Мы отвечали на каждое письмо, поднимали документы, указывали на нестыковку фактов, на несовпадение дат, объясняли, почему эта идеальная кроха не может быть их.

Нам казалось, что долг выполнен, тема закрыта.

Если бы.

Вопрос о «выборе» не был окончательно снят (на что я очень надеялась, о чем мечтала) тем жарким сентябрьским днем 1966 года, когда усыновление вступило в законную силу и официанты в «Бистро», куда мы заехали отметить это событие, поставили переносную люльку с нашей идеальной крохой на столик между нами (Сидни Коршак, платьице из голубой кисеи в белый горошек).

Тридцать два года спустя, в 1998-м, в субботу утром, когда она была в квартире одна (а значит, никто из нас не мог защитить ее от непрошеных новостей), на пороге возник служащий курьерской службы «Федерал экспресс», вручивший нашей идеальной крохе письмо от молодой женщины, которая убедительно доказывала, что приходится Кинтане сестрой, причем родной, а не сводной, старшей из двух детей, рожденных (о чем нам было неизвестно) от кровных родителей Кинтаны. В тот год, когда родилась Кинтана, ее мать и отец еще не были расписаны. Впоследствии они поженились, произвели на свет еще двух детей – сестру и брата Кинтаны, – после чего разошлись. В письме молодая женщина, называвшая себя сестрой Кинтаны, сообщала, что она и мать живут в Далласе. Брат после развода родителей остался с отцом. Он тоже живет в Техасе, но в другом городе. Отец женился на другой женщине, усыновил ее ребенка и живет во Флориде. Пару недель назад, узнав от матери о существовании Кинтаны, сестра вопреки возражениям матери решила немедленно ее найти.

Она прибегла к помощи интернета.

Нашла страничку частного детектива, который сказал, что возьмет двести долларов за услугу.

Поскольку в открытом доступе телефона Кинтаны нет.

Две сотни долларов стоил доступ к ее данным в базе «Кон Эдисон» – компании коммунальных услуг.

Сестра согласилась.

Детективу потребовалось десять минут, чтобы перезвонить сестре с адресом Кинтаны в Нью-Йорке.

14, Саттон-Плейс-Саут, квартира 11D.

Сестра написала письмо.

Отправила по указанному адресу с курьерской службой «Федерал экспресс».

– С субботней доставкой, – сказала Кинтана, когда пришла показать письмо нам. – Она заплатила за субботнюю доставку.

Помню интонацию, с которой она произнесла «с субботней доставкой», «заплатила за субботнюю доставку», – словно ей казалось, что если найдется объяснение этому факту, все в мире вернется на свои места.

23

Мое отношение к этому описать непросто.

С одной стороны, я себе сказала: не гром среди ясного неба. Мы тридцать два года жили под этим дамокловым мечом. Рано или поздно он должен был опуститься. Из-за бюрократической ошибки, допущенной по вине социального работника, матери Кинтаны сообщили не только наши имена и имя Кинтаны, но даже мой литературный псевдоним. Мы были людьми публичными. Выступали с лекциями, общались со знаменитостями, наши фото мелькали в прессе. Найти нас не составляло труда. Мы обсудили план действий. Придет письмо. Раздастся телефонный звонок. На том конце скажут то-то и то-то. Я или Джон (в зависимости от того, кто возьмет трубку) скажем то-то, то-то и то-то. Мы встретимся.

Логичное развитие событий.

Мы были к нему готовы.

Или второй вариант: Кинтана сама захочет затеять поиск, инициировать контакт. В этом мы ей поможем. На одном из счетов, присланных нам на оплату из больницы Св. Иоанна в Санта-Монике, по ошибке указали фамилию матери. Ошибка больше не повторялась, но фамилию я запомнила. Она показалась мне очень красивой.

Мы поставили об этом в известность нашего адвоката. Мы уполномочили его в случае, если Кинтана к нему обратится, оказать ей любую помощь.

Тоже логичное развитие событий.

К нему мы тоже были готовы.

С другой стороны, я себе сказала: столько лет прошло, не слишком ли поздно, зачем?

Я себе сказала: всему есть предел, пора уже избавиться от призрака той семьи.

Да. Вот такой парадокс. Конечно, я допускала, что дамоклов меч рано или поздно опустится.

Но только теоретически.

Несколько раньше и по другому поводу я упомянула о том, как мы взяли Кинтану в Тусон на съемки фильма «Жизнь и времена судьи Роя Вина».

Упомянула о гостинице «Хилтон инн», упомянула о няне, упомянула о Дике Море, упомянула о Поле Ньюмане, но об одной истории предпочла не упоминать.

Эта история произошла в первый же вечер.

Мы оставили Кинтану с няней. Посмотрели отснятый за день материал. Спустились в ресторан ужинать. Посреди ужина (за столиком теснота и галдеж, типичные для съемочной группы на выезде) меня вдруг как током ударило: это ведь не просто какой-нибудь город.

Это Тусон.

Мы практически ничего не знали о родителях Кинтаны, но об одном знали точно: ее мать до беременности жила в Тусоне. Ее мать жила в Тусоне, и мне была известна ее фамилия.

То, что я сделала дальше, казалось мне единственно правильным.

Я выбралась из-за стола и нашла телефон-автомат с телефонным справочником Тусона.

Отыскала в нем имя матери.

Показала Джону.

Не сговариваясь, мы устремились назад к нашему шумному столику в ресторане и сказали продюсеру фильма «Жизнь и времена судьи Роя Бина», что у нас к нему важный разговор. Продюсер вышел вслед за нами в фойе. Важный разговор в углу фойе гостиницы «Хилтон инн» продолжался минуты три или четыре. Никто (отчеканили мы) не должен знать о том, что мы в Тусоне. Особенно (отчеканили мы) о том, что в Тусоне с нами Кинтана. Я бы не хотела открыть утром тусонскую газету (отчеканила я) и увидеть в ней милую зарисовку о том, как проводят время дети, родители которых заняты на съемках «Судьи Роя Бина». Я потребовала, чтобы продюсер предупредил об этом всех, кто отвечает за связи с прессой. Я подчеркнула, что ни при каких обстоятельствах имя Кинтаны не должно возникнуть в связи с картиной.

Не было никаких оснований полагать, что оно может возникнуть, но мало ли.

Перестраховаться не помешает.

Оговорить лишний раз не повредит.

Я считала, что таким образом оберегаю и Кинтану, и ее мать.

Пишу об этом сейчас, чтобы показать, как усыновление толкнуло меня на иррациональный поступок.

Спустя пару месяцев после той «субботней доставки» Кинтана встретилась со своей сестрой сначала в Нью-Йорке, а затем в Далласе. В Нью-Йорке Кинтана показала сестре Чайнатаун. Отвела ее за покупками в универмаг «Жемчужная река»[57]57
  Китайский универмаг Pearl River в Сохо славится разнообразием товаров и сравнительно невысокими ценами.


[Закрыть]
. Пригласила на ужин в ресторан «У Сильвано»[58]58
  Итальянский ресторан Da Silvano в Гринвич-виллидж знаменит своей тосканской кухней.


[Закрыть]
, где представила ее нам с Джоном. Собрала у себя дома друзей и родню (многочисленных кузин и кузенов), чтобы всех разом познакомить с сестрой. Они были невероятно похожи. Когда Гриффин вошел в квартиру Кинтаны и увидел ее сестру, у него непроизвольно вырвалось: «Привет, Кью». Пили Маргариту. Закусывали гуакамоле. Все были лихорадочно возбуждены, и настроены на сближение, и верили в то, что это новообретенное родство будет во благо.

Однако уже через месяц в Далласе от первоначальных иллюзий не осталось и следа.

На другой день после вылета в Даллас Кинтана позвонила нам в смятении, с трудом сдерживая слезы.

В Далласе она впервые познакомилась не только с матерью, но и с другими членами своей «биологической» (как она теперь ее называла) семьи, и все эти совершенно чужие Кинтане люди вели себя так, будто последние тридцать два года только и жили надеждой на встречу с ней.

В Далласе эти совершенно чужие Кинтане люди тыкали пальцами в снимки, указывая на ее сходство с чьей-то двоюродной сестрой, тетей или бабушкой, абсолютно уверенные в том, что, раз она приехала, значит, ощущает себя частью их клана.

По возвращении Кинтаны в Нью-Йорк начались регулярные звонки от матери, которая сначала категорически противилась воссоединению сестер («Как можно воссоединиться с тем, кого до этого в глаза не видел?» – придирчиво вопрошала она), а теперь явно испытывала нужду вернуться к событиям, приведшим к усыновлению. Мать обычно звонила утром, когда Кинтана собиралась выходить на работу. Кинтана не хотела резко обрывать разговор, но не хотела и опаздывать на работу, особенно потому что Elle Décor (журнал, в котором она служила фоторедактором) проводил сокращения штатных сотрудников и угроза лишиться места была вполне реальной. Она обсудила ситуацию на сессии с психотерапевтом. После сессии написала матери и сестре, что «быть найденной» («Меня нашли» – так она теперь говорила знакомым, которые еще не были в курсе) оказалось «не так просто», что все произошло «слишком быстро», что ей нужно «сделать глубокий вдох», все обдумать, пожить какое-то время «привычной» жизнью.

В ответ она получила письмо, в котором мать сообщала, что не хочет чувствовать себя обузой и отключает телефон.

В этот момент я поняла, что усыновление всех толкает на иррациональные поступки.

Мать Кинтаны, сестру Кинтаны, меня.

Даже саму Кинтану.

Когда она говорит «Меня нашли» в отношении ситуации, перевернувшей с ног на голову привычный миропорядок.

Когда называет Николая и Александру «Никки и Санни», а фильм про них – «бомбой».

Когда описывает «сломатого человека» в таких пугающих подробностях, что холодок бежит по спине.

Когда доверительно признается, что с тех пор, как ей стало пять, «сломатый человек» перестал ей сниться.

Недели через две после того, как мать объявила, что отключает телефон, Кинтана получила еще одно письмо – не от матери и не от сестры.

Появился кровный отец из Флориды.

С момента, как она осознала, что живет в приемной семье, до момента, как ее «нашли» (то есть по меньшей мере три десятилетия), Кинтана много раз спрашивала нас про «другую» маму. В детстве так ее и звала – «другая мамочка»; когда подросла, стала говорить: «Другая мать». Спрашивала, кто она и где живет. Спрашивала, как она выглядит. Всерьез подумывала о том, чтобы ее разыскать, но в конце концов отказалась от этой затеи. Джон однажды спросил Кинтану, когда та была еще совсем маленькой, что будет, если она встретится с «другой мамочкой». «Обниму мамочку одной рукой, – сказала Кинтана, – а другую мамочку – другой рукой. И скажу: „Привет, мамочки!“»

Но никогда, ни разу она не спрашивала про отца.

На семейном портрете, который она себе мысленно нарисовала, отца почему-то не было.

«Каким долгим и странным оказался путь к нашей встрече»[59]59
  Парафраз строки «Какой долгий и странный рейс» из песни Truckin’ («Дальнобойщик») суперпопулярной американской рок-группы Grateful Dead.


[Закрыть]
, – говорилось в письме из Флориды.

Кинтана не удержалась от слез, дойдя до этих строк.

– Надо ж такое, – сказала она со всхлипом, – он еще и фанат Grateful Dead.

Потом три года никаких писем. И вдруг телефонный звонок.

Сестра посчитала необходимым сказать Кинтане о смерти их брата. Причина была неясна. Что-то с сердцем.

Кинтана ни разу его не видела.

Конечно, могу ошибаться, но, по-моему, он родился в тот год, когда ей исполнилось пять.

С тех пор как мне стало пять, он перестал мне сниться.

Насколько я знаю, это был последний разговор двух сестер.

Когда Кинтана умерла, сестра прислала цветы.

24

Сегодня зачем-то решила перелистать дневник, который на протяжении всего учебного года она вела по заданию преподавательницы английской литературы в выпускном классе Уэстлейкской женской гимназии. «Читая Джона Китса[60]60
  Третий (наряду с Байроном и Шелли) великий поэт младшего поколения английских романтиков (1795–1821).


[Закрыть]
, сделала потрясающее открытие», – так начинается очередная тетрадь (страница датирована 7 марта 1984 года, запись под номером 117 с момента начала дневника в сентябре 1983-го). «В поэме Эндимион есть строка, в которой отражается мой теперешний страх жизни: превратится в прах[61]61
  Поэма Джона Китса «Эндимион» (1818) открывается строками:
Прекрасному бессмертье суждено:Пленив нас раз, уж никогда оноНе превратится в прах…

[Закрыть]
».

Запись от 7 марта 1984 года на этом не заканчивается: дальше Кинтана полемизирует с Жаном Полем Сартром и Мартином Хайдеггером об их понимании пропасти, но я быстро теряю нить ее рассуждений: машинально, безотчетно, ужасаясь самой себе, мысленно вношу исправления, словно она все еще учится в Уэстлейкской гимназии и попросила проверить свою работу.

Например:

Взять название поэмы в кавычки.

«Строка, в которой отражается мой теперешний страх жизни» – нехорошо. «Отражается» не годится.

Заменить на «нашел свое отражение».

Или «передан». «Передан» еще лучше.

С другой стороны, может быть, оставить «отражается»? В том смысле, который она в него вкладывает. Попробуй.

Пробую: В полемике с Сартром «отражается» ее теперешний страх жизни.

Еще пробую: В полемике с Хайдеггером «отражается» ее теперешний страх жизни. «Отражается» ее понимание пропасти, отличное от Сартра и отличное от Хайдеггера. Приведя свои доводы, она поясняет: «Просто я это так понимаю, но я могу ошибаться».

Проходит изрядное количество времени, прежде чем я осознаю: цепляясь к словам, я отвлекаю себя от необходимости подумать над смыслом, понять, почему в мартовский день 1984 года она делает эту запись.

Сработала защитная реакция?

Я автоматически «выключилась», когда она заговорила про свой страх жизни, как раньше автоматически «выключалась», когда она заговаривала про «сломатого человека»?

Привет, Кинтана. Сейчас я запру тебя в гараже.

С тех пор как мне стало пять, он перестал мне сниться.

Неужели всю ее жизнь между нами была пусть тонкая, но стена?

Неужели я предпочитала не слышать главного – того, что она на самом деле мне говорила?

Меня это пугало?

Снова перечитываю отрывок в поисках главного.

Мой теперешний страх жизни. Вот главное.

Превратится в прах. Вот главное.

У мира нет ничего, кроме утра и ночи, нет ни дня, ни обеда. Забери меня в землю. Забери меня в землю спать вечным сном. Вот чего я не слышала. И, когда говорю вам, что боюсь встать со складного стула в репетиционном зале на Западной Сорок второй улице, разве я это на самом деле хочу сказать?

Разве меня это пугает?

25

Хватит вокруг да около, пора прямо.

В мой последний день рождения, 5 декабря 2009 года, мне стало семьдесят пять.

Обратите внимание на странное строение фразы: мне стало семьдесят пять – слышите отголосок?

Мне стало семьдесят пять? Мне стало пять?

С тех пор как мне стало пять, он перестал мне сниться?

И еще отметьте: в записях, где уже на первых страницах речь зашла о старении, в записях, не случайно названных «Синие ночи», названных так потому, что, приступая к ним, я не могла думать ни о чем, кроме неизбежно грядущей тьмы, сколько понадобилось времени, чтобы произнести эту вопиющую цифру, сколько понадобилось времени, чтобы назвать вещи своими именами! Процесс старения неизбежен, о его признаках известно всем, но мы почему-то предпочитаем замалчивать эту сторону жизни, оставляем ее неизученной. Я не раз видела, как наполнялись слезами глаза немолодых женщин, женщин, не обделенных любовью, талантливых и успешных, женщин, плакавших лишь потому, что какой-нибудь златокудрый ангелочек в комнате (чаще всего обожаемая племянница или племянник) называл их «сморщенными» или спрашивал, сколько им лет. Детская чистота и непосредственность, с которыми задается этот вопрос, всегда обезоруживают: нам вдруг становится стыдно. Стыдно за свой ответ – он ведь никогда непосредственным не бывает. А бывает неясным и уклончивым, даже виноватым. Я же, когда сейчас на него отвечаю, еще и не уверена в точности, перепроверяю свой возраст, вычитаю из пятого декабря 2009-го пятое декабря 1934-го, всякий раз спотыкаясь на стыке тысячелетий, словно хочу доказать себе (а больше никому и не интересно), что где-то обязательно закралась ошибка: ведь только вчера мне было пятьдесят с небольшим, сорок с небольшим; только вчера мне был тридцать один.

Кинтана родилась, когда мне был тридцать один.

Только вчера родилась Кинтана.

Только вчера я везла Кинтану домой из родильного отделения больницы Св. Иоанна в Санта-Монике.

Завернутую в отороченное шелком кашемировое одеяльце.

Баю-баю-баиньки, зайка на завалинке. Ну-ка, серый зайка, в норку полезай-ка…

А что, если бы вас не оказалось дома, когда позвонил доктор Уотсон?

Что бы тогда со мной стало?

Только вчера я держала ее на руках на шоссе 405.

Только вчера нашептывала, что с нами она в безопасности.

Тогда мы называли шоссе 405 Сан-Диегской автострадой или просто «Сан-Диего», потому что Сан-Диегскую автостраду построили позже.

Только вчера мы называли шоссе 405 «Сан-Диего», только вчера мы называли шоссе 10 «Санта-Моника», только позавчера города Санта-Моника и в помине не было.

Только вчера я могла вычитать и складывать, помнила номера телефонов, брала в аэропорту машину напрокат и выезжала на ней со стоянки, а теперь вот сижу в ступоре с ногами на педалях, судорожно соображая, где газ, а где тормоз.

Только вчера Кинтана была жива.

Я снимаю ноги с педалей по очереди: сначала одну, затем другую.

Прошу служащего прокатной конторы завести машину. Выдумываю причину, почему не могу сама.

Мне семьдесят пять, но ему я говорю что-то другое.

26

Семейный врач, которого изредка посещаю, полагает, что я не до конца осознаю свой возраст.

Не хочу его огорчать.

Потому что на самом деле я свой возраст вообще не осознаю.

Всю жизнь жила с ощущением, что никогда не состарюсь.

Не сомневалась, что так и буду разгуливать в своих любимых красных замшевых босоножках на четырехдюймовых каблуках.

Так и буду носить золотые серьги кольцами, выручавшие меня в любых обстоятельствах, черные кашемировые легинсы, эмалевые бусы.

На коже появятся изъяны, морщинки, даже коричневые пятна (в семьдесят пять выяснилось, что это был вполне правдоподобный сценарий), но выглядеть она будет так же, как и всегда, – в целом здоровой. Волосы утратят естественный цвет, но это можно скрывать и дальше, сохраняя седыми пряди вокруг лица и дважды в год мелируясь у Джоанны в салоне «Бамбл и Бамбл». (Я отдавала себе отчет в том, что девочки с модельной внешностью, которых я раз в полгода встречала среди посетительниц салона «Бамбл и Бамбл», были значительно моложе меня, этим девочкам с модельной внешностью было максимум лет шестнадцать или семнадцать, и мне не приходило в голову мериться с ними красотой.) Начнет сдавать память – ну так она у всех рано или поздно сдает. Зрение станет хуже, чем могло бы быть, если бы однажды перед глазами не возникла пелена, похожая на черное кружево (на самом деле кровь – последствие многочисленных разрывов и отслойки сетчатки), но, конечно же, я по-прежнему буду видеть, читать, писать, без страха переходить улицы.

Нет ничего, что было бы невозможно исправить.

Ничего.

Я была абсолютно уверена в своей способности преодолеть любую проблему.

Любую.

Когда моей бабушке было семьдесят пять, у нее случилось кровоизлияние в мозг: она потеряла сознание на тротуаре неподалеку от собственного дома в Сакраменто, была доставлена в больницу «Саттер» и умерла в ту же ночь. Такой ей достался жребий. Когда моей матери было семьдесят пять, у нее обнаружили рак груди; она прошла два курса химиотерапии, отказалась от третьего и четвертого, но прожила еще шестнадцать лет и умерла за две недели до своего девяностооднолетия (причем не от рака, а от острой сердечной недостаточности). Правда, собой прежней в эти последние годы мать так и не стала. Считала, что против нее ополчился весь мир. Потеряла уверенность в своих силах. Начала бояться толпы. Многолюдные свадьбы внуков стали для нее пыткой, да и обычные семейные сборища она отсиживала с трудом. Появилась несвойственная ей раньше безапелляционность суждений. Например, навещая меня в Нью-Йорке, сказала про епископальную церковь Св. Иакова (на ее черепичную крышу со шпилем смотрели окна нашей гостиной): «Более уродливой церкви в жизни не видела». Когда я однажды гостила у нее на западном побережье, мать захотела посмотреть новую экспозицию медуз в Монтерейском аквариуме, но, подъехав к нему, отказалась выходить из машины под тем предлогом, что от вида воды у нее кружится голова.

Теперь я понимаю, что она чувствовала себя беспомощной.

Теперь я понимаю, что она чувствовала себя так же, как я сейчас.

Невидимой на улице.

Собьют и не заметят.

Оступишься, слишком резко сядешь или встанешь, неудачно распахнешь или захлопнешь дверцу такси – и не устоишь на ногах.

Все тяжело: сдачу пересчитать, в новостях разобраться, найти дорогу, запомнить телефон, продумать рассадку гостей за ужином.

– Все-таки с эстрогеном легче жилось, – сказала мать незадолго до смерти, хотя к тому времени жила без эстрогена не первый десяток лет.

Ну да. С эстрогеном ей было легче.

Как выясняется, не ей одной.

И все же…

И тем не менее…

Полностью сознавая:

что именно эстроген влияет на состояние кожи, волос и даже функцию мозга, а его-то мой организм как раз и не вырабатывает;

что я уже никогда не надену красные замшевые босоножки на четырехдюймовых каблуках и что золотые серьги кольцами, черные кашемировые легинсы и эмалевые бусы смотрятся на мне странно;

что женщина в моем возрасте, проявляющая повышенный интерес к подобного рода деталям своего туалета, вызывает у большинства окружающих сомнение в ее адекватности…

Полностью сознавая все это, я не предполагала,

что в семьдесят пять моя жизнь настолько изменится, что само ее восприятие станет иным.

27

Что-то случилось со мной в начале лета. Подорвало веру в мои возможности, еще больше сузило горизонты.

Детали мне по-прежнему не ясны: ни точное время случившегося, ни его причины, ни то, как именно это произошло. Знаю только, что была середина июня и я вернулась домой после раннего ужина с подругой на Третьей авеню в районе Восьмидесятых улиц, а потом оказалась на полу своей спальни – левая рука, лоб и обе ноги в крови и встать не могу. Очевидно, упала, однако не помнила ни момента падения, ни того, что ему обычно предшествует, – потери равновесия, попыток его восстановить. Само собой, не помнила, как потеряла сознание. Диагноз мне поставили в тот же вечер: синкопе – глубокий кратковременный обморок, хотя никаких симптомов, характерных для «пресинкопального состояния» («замирание» сердца, слабость, головокружение, пелена перед глазами, сужение поля зрения), я не испытывала.

На помощь позвать было некого.

Ни до одного из тринадцати телефонов, расставленных по квартире, не дотянуться. Помню, как лежала на полу, мысленно пересчитывая эти недостижимые телефоны.

Помню, что дважды сбивалась и дважды начинала счет заново.

Это странным образом успокаивало.

Помню, что в отсутствие всякой надежды на помощь решила еще немного подремать на полу, не обращая внимания на сочившуюся из ран кровь.

Помню, что стянула лоскутное одеяло с плетеного сундука (единственное, до чего смогла дотянуться) и подоткнула под голову.

Больше не помню ничего до своего повторного пробуждения, после которого у меня хватило сил встать.

После чего я позвонила знакомому.

После чего он пришел.

После чего, поскольку кровь все продолжала идти, мы поехали на такси в отделение неотложной помощи больницы «Ленокс-Хилл».

Это я сказала водителю: «В „Ленокс-Хилл“».

Слышите, это я сказала.

Меня потом долго мучил вопрос: почему? Это так же необъяснимо, как все, что произошло той ночью. Я села в такси возле своего дома, находящегося на одинаковом расстоянии от двух городских больниц – плохой и хорошей, «Ленокс-Хилл» и «Нью-Йорк – Корнелл», – и сказала: «В Ленокс-Хилл». Чувство самосохранения не должно было позволить мне сделать такой выбор. Это лишь подтверждает, что в тот момент я была не в состоянии принимать самостоятельные решения. Выходит, как ни обидно, правы были все медсестры, нянечки и врачи в больнице «Ленокс-Хилл», где я в итоге провела двое суток (первую ночь – в отделении неотложной помощи, вторую – в кардиологическом отделении, ибо только там нашлось свободное место, хотя все, естественно, решили, что раз я попала в кардиологическое отделение, значит, у меня должны быть проблемы с сердцем), когда объясняли случившееся моей старостью. В моем возрасте нельзя жить одной. В моем возрасте следует лежать в кровати. В моем возрасте человек уже не в состоянии понять, что, раз он попал в кардиологическое отделение, у него должны быть проблемы с сердцем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю