Текст книги "Синие ночи"
Автор книги: Джоан Дидион
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
– Странно, – повторяла одна из сестер. – Мониторы ничего не показывают.
В ее голосе звучал явный упрек. Я попыталась осмыслить сказанное.
В тот момент процесс осмысления сказанного давался мне нелегко, но, похоже, эта сестра считала, что мониторы ничего не показывают по моей вине: я нарочно отсоединила электроды.
Я возразила.
Сказала, что мониторы тут ни при чем. Что, насколько я знаю, у меня нет проблем с сердцем.
Ее это не убедило.
– Конечно, есть, – сказала она.
И затем, чтобы закрыть тему:
– Не зря же вас положили в кардиологию.
Спорить было бессмысленно.
Я пробовала представить, что лежу дома.
Гадала, какое время суток за окном: если светло, могут выписать – ведь в самой больнице нет ни дня, ни ночи.
Только смены.
Только ожидание.
Ждешь прихода медсестры с капельницей, ждешь прихода медсестры с таблеткой наркотика, ждешь санитара.
Эй, кто-нибудь! Выньте, пожалуйста, катетер.
Вам только в одиннадцать вечера назначили переливание.
– А обычно-то как по квартире передвигаетесь? – все допытывался кто-то в белом халате, очевидно, считавший, что в моем возрасте люди уже не ходят. В конце концов догадался: «С ходунками?»
Больница деморализует мгновенно. Я вряд ли смогу передать, как отрицательно отразились на моем самочувствии двое суток сравнительно безобидной госпитализации. Без операций. Без неприятных обследований. Единственное неудобство – душевный дискомфорт. Мне казалось, что весь мир против меня ополчился: я хотела домой, отмыть волосы от запекшейся крови, хотела, чтобы со мной перестали общаться как с инвалидом. Но происходило обратное. Мой семейный врач в эти дни оказался в отпуске и перезвонил в антракте балета из Мариинского театра в Санкт-Петербурге. Он не спросил, что со мной; он спросил, как меня угораздило попасть в «Ленокс-Хилл». В тот момент мне уже и самой это было интересно. Врачи в отделении упрямо продолжали искать аномалии в моем сердце и не слышали того, что я им говорю. Даже друзья, забегавшие после работы, полные сил и энергии, без запекшейся крови в волосах, в здравом уме и твердой памяти, отвечавшие на звонки и эсэмэс, обсуждавшие планы на ужин, приносившие свежие холодные супы, которые я не могла есть, поскольку больничная кровать не позволяла сесть прямо, – даже друзья заговорили о необходимости «подыскать мне сиделку на дом». С каждым часом, проведенным в больнице, я чувствовала себя все более неполноценной.
Мне стоило немалых усилий объяснить это врачам.
Наконец меня выписали.
Мой семейный врач вернулся из Санкт-Петербурга.
После серии дополнительных кардиоисследований, которые тоже ничего не выявили, мое сердце оставили в покое.
После чего я была направлена на прием к очередному неврологу, на этот раз в больнице «Нью-Йорк – Корнелл».
Он назначил много новых исследований.
Новую МРТ – удостовериться, что нет никаких существенных изменений по сравнению с предыдущей МРТ.
Удостоверились – нет.
Новую МРА – посмотреть, не увеличилась ли аневризма, обнаруженная на предыдущей МРА.
Посмотрели – не увеличилась.
Новый ультразвук – проверить состояние коронарных сосудов.
Проверили – без патологии.
И наконец, ПЭТ/КТ всего тела, которая способна выявить малейшие аномалии в сердце, легких, печени, почках, костях, мозге – короче, всюду.
Меня несколько раз вдвигали в томограф.
Сорок минут, смена положения, еще пятнадцать.
Внутри томографа я лежала неподвижно.
Думала: теперь-то уж точно что-нибудь найдут.
Это ведь как в больнице: если положили в кардиологию, значит, должны быть проблемы с сердцем. Если задвинули в томограф, значит, должны быть аномалии.
На другой день мне сообщили результат.
Как ни странно, никаких аномалий.
К такому выводу пришли все участники консилиума. И все в один голос удивлялись: «Как ни странно».
Как ни странно, аномалий не было, а я по-прежнему чувствовала себя беспомощной.
Как ни странно, аномалий не было, а я боялась встать со складного стула в репетиционном зале на Западной Сорок второй улице.
Тогда-то меня и пронзило: три недели, промелькнувшие между поездкой на такси в больницу «Ленокс-Хилл» четырнадцатого июня и получением результата ПЭТ/КТ восьмого июля, совпали с пиком синих ночей – их сапфировая феерия, их ультрамариновый отсвет прошли для меня незамеченными.
Что это значит – остаться без этих недель, этого света, этих ночей – любимейшей поры года?
Можно ли избежать угасания яркости?
Или только предвестия угасания?
Как быть тем, кто не разгадал смысла синих ночей?
– Вам случалось выпадать из реальности? – так поставил вопрос Крис Дженкинс, блокирующий полузащитник команды «Нью-Йорк джетс» весом в триста шестьдесят фунтов, когда во время шестой игры своего десятого сезона в чемпионате Национальной лиги американского футбола он разорвал одновременно мениск и переднюю крестообразную связку. – Еще бежишь, но уже как бы в замедленном темпе. И не чувствуешь ничего. Будто сам за собой со стороны наблюдаешь.
Второй способ выпадения из реальности предложил актер Роберт Дюваль: «Я славно существую между командами „Мотор!“ и „Стоп!“».
Есть и третий. «Он долго не выдает себя болью», – сказал однажды о раке хирург-онколог.
28
Замечаю, что думаю исключительно о Кинтане.
Хочу ее рядом.
За домом на Франклин-авеню в Голливуде, где мы жили после отъезда из дома Сары Манкевич с минтоновским фарфором, пока не приобрели дом с видом на океан в Малибу (года четыре в общей сложности), был теннисный корт с потрескавшимся грунтовым покрытием; в трещинах пробивались сорняки. Помню, как Кинтана выпалывала их, стоя на пухлых детских коленках, примостив рядом свою любимую плюшевую игрушку – изрядно потрепанного серого зайца.
Баю-баю-баиньки, зайка на завалинке. Ну-ка, серый зайка, в норку полезай-ка…
Еще немного – и будет пять лет, как ее не стало.
Пять лет с тех пор, как я услышала от врача, что кислорода, которым больная снабжалась через ИВЛ, перестало хватать и ее уже около часа пытаются реанимировать.
Пять лет с тех пор, как мы с Джерри вышли из реанимационного отделения больницы «Нью-Йорк – Корнелл», из окон которого открывался вид на реку.
Теперь я могу позволить себе думать о ней.
Перестала плакать при упоминании ее имени.
И голос, вызывающий санитара, чтобы везти ее в морг, больше меня не преследует.
Но я по-прежнему хочу ее рядом.
В попытке залатать пустоту перелистываю книги на рабочем столе в кабинете – ее подарки.
Одна называется «Детеныши животных с мамами», и это просто альбом черно-белых фотографий детенышей животных с мамами: большинство домашних, знакомых с детства – ягнята и овцы, жеребята и кобылы, но есть и более экзотические – ежи, коалы, ламы. В книгу «Детеныши животных с мамами» вложена открытка из Франции с изображением белого медвежонка с мамой. Подпись по-французски и по-английски: «Colin sur la banquise» – «В обнимку на льдине».
«Увидела – и сразу подумала о тебе», – написано на обороте. Почерк стал более небрежным, но я по-прежнему узнаю в нем тот, детский, старательный.
Ее почерк.
Под «Детенышами животных с мамами» «Скафандр и бабочка» Жана Доминика Боби – автобиографическая повесть бывшего главного редактора французского Elle, где описано состояние человека, перенесшего обширное кровоизлияние в мозг и очнувшегося через полтора месяца на больничной койке в так называемой «бодрствующей коме» – полностью парализованным, «замурованным в собственном теле», если не считать одного глаза, которым он мог моргать. (Возникал ли разговор о «синкопе»? О симптомах, характерных для «пресинкопального состояния»? Нет ли в книге ключей к разгадке? К разгадке того, что случилось с Жаном Домиником Боби? К разгадке того, что случилось со мной?) По причинам, которые я в то время не до конца понимала и в которых позднее запретила себе разбираться, «Скафандр и бабочка» очень много значила для Кинтаны, почему я тогда и не стала говорить о том, что нахожу книгу неудачной и даже не особо ей верю.
Лишь позднее, когда она сама оказалась «замурованной в собственном теле», прикованной к инвалидному креслу после кровоизлияния в мозг с последовавшей затем нейрохирургической операцией, я перечитала эту книгу другими глазами.
И, перечитав, запретила себе разбираться в том, почему она так много значила для Кинтаны.
Забери меня в землю.
Забери меня в землю спать вечным сном.
Кладу «Скафандр и бабочку» на рабочий стол в кабинете.
Поверх «Детенышей животных с мамами».
Colin sur la banquise.
Про льдины мне можно не напоминать. Про льдины я и без открытки не забываю. За первый год болезни Кинтаны, навещая ее в больницах, я на всю оставшуюся жизнь на них насмотрелась: из окон реанимации «Бет-Израэл-Норт», выходивших на Ист-Ривер; из окон реанимации Колумбийского пресвитерианского медицинского центра, выходивших на Гудзон. Вспоминая об этом сейчас, представляю, будто вижу на одной из льдин, плывущих по Ист-Ривер в сторону арочного моста, белого медвежонка с мамой.
Представляю, будто показываю эту сладкую парочку Кинтане.
Colin sur la banquise.
Забери меня в землю.
Запрещаю себе думать про льдины.
Хватит.
Подумаешь про льдины – и в ушах опять звучит голос, вызывающий санитара, чтобы везти ее в морг.
Иду в Центральный парк и какое-то время сижу на скамейке с медной табличкой на спинке. Медная табличка означает, что кто-то сделал денежное пожертвование на нужды парка. В парке теперь много таких скамеек, много таких табличек. «Кинтана-Роо Данн Майкл, 1966–2005, – написано на моей. – И в зной, и в стужу». Пожертвование сделала моя подруга, а надпись заказала я. Подруга зашла проведать Кинтану после очередной операции в Медицинском центре Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе и сначала видела, как ей делали физиотерапию в нейрореабилитационном отделении, а потом – как мы с ней обедали в открытом кафе при больнице. В тот день и она, и я верили, что Кинтана находится на пути к выздоровлению. Мы не могли предположить, что этот путь приведет к скамейке с медной табличкой.
Кажется, это был последний год, когда еще оставалась надежда.
Надежда на «выздоровление».
Тогда мы не представляли, до какой степени «выздоровление» обманчиво.
Не менее обманчиво, чем «усыновление»: сулит многое, а на деле…
Colin sur la banquise.
Инвалидное кресло.
Кровоизлияние в мозг, нейрореабилитация.
И в зной, и в стужу.
Интересно, вспоминала ли Кинтана «Скафандр и бабочку», фактически повторив судьбу автора?
Она избегала говорить о болезни.
Считала, что, как всякое неблагоприятное обстоятельство, болезнь можно преодолеть, если в нее не «погружаться».
– Это как когда кто-нибудь умирает, – объяснила она однажды. – Нельзя в это погружаться.
29
Часы останови, забудь про телефон
И бобику дай кость, чтобы не тявкал он.
Накрой чехлом рояль; под барабана дробь
И всхлипыванья пусть теперь выносят гроб.
Пускай аэроплан, свой объясняя вой,
Начертит в небесах: «Он мертв» над головой,
И лебедь в бабочку из крепа спрячет грусть,
Регулировщики – в перчатках черных пусть.
Он был мой север, юг, мой запад, мой восток,
Мой шестидневный труд, мой выходной восторг,
Слова и их мотив, местоимений сплав.
Любви, считал я, нет конца. Я был не прав.
Созвездья погаси и больше не смотри
Вверх. Упакуй луну и солнце разбери,
Слей в чашку океан, лес чисто подмети.
Отныне ничего в них больше не найти[62]62
Перевод Иосифа Бродского.
[Закрыть].
Это «Похоронный блюз» У. Х. Одена. Всего шестнадцать строк, а сколько гнева, безрассудного бешенства, слепой ярости. В первые дни и недели после смерти Джона меня раздирали те же чувства. Позднее, готовясь к захоронению урны, я показала «Похоронный блюз» Кинтане. Хотела прочитать на поминальной службе, которую мы с ней готовили. Она взмолилась, чтобы я этого не делала. Сказала, что стихи ей не нравятся. Что они «неправильные». Была очень категорична. В тот момент я подумала, что ее отталкивает тон стихотворения, его сбивчивый ритм, безапелляционность, надрыв. Теперь думаю иначе. Читать «Похоронный блюз» значило для нее «погружаться».
В день, когда не стало самой Кинтаны, 26 августа 200$ года, мы с ее мужем вышли из реанимационного отделения больницы «Нью-Йорк – Корнелл», из окон которого открывался вид на реку, и пошли пешком через Центральный парк. Листья на деревьях слегка пожухли, словно загодя готовились к листопаду, – не увяли, но увядали. Когда в конце мая или начале июня Кинтану доставили в больницу, синие ночи еще только входили в свои права. Я впервые обратила на них внимание вскоре после того, как ее положили в реанимационное отделение, оказавшееся в корпусе Гринберга[63]63
В американских больницах корпуса часто названы по фамилии человека, пожертвовавшего деньги на их строительство или оснащение.
[Закрыть]. В фойе корпуса висели портреты меценатов, давших деньги на строительство больницы. Среди них были создатели страхового концерна AIG, которые теперь часто мелькали в новостях в связи со скандалом, вызванным его банкротством. В первые недели, идя через фойе к лифтам, я каждый раз удивлялась, почему лица меценатов выглядят такими знакомыми, и вечером по пути из реанимационного отделения ненадолго задерживалась перед портретами, чтобы их рассмотреть. Затем выходила на улицу в пронзительную синь сумерек наступившего лета.
В тот короткий период казалось, что все складывается удачно.
Что не все врачи считают положение безнадежным.
Что со дня на день наступит улучшение.
Обсуждалась даже возможность перевода Кинтаны в отделение интенсивной терапии, но до этого так и не дошло.
Как-то вечером по пути из реанимационного отделения я задержалась перед портретами меценатов и вдруг поняла: ее никуда не переведут.
Свет за окнами изменился.
Пропала синева.
К тому времени ей уже сделали пять операций. Держали на аппаратах и обезболивающих. Оставили открытым разрез. Я спросила хирурга, как долго это может продолжаться. Он сказал, что один его коллега оперировал больного восемнадцать раз.
– И больной выжил, – закончил он.
Я спросила, в каком состоянии этот больной сейчас.
– Когда ваша дочь поступила к нам, она уже была далеко не в лучшем состоянии, – сказал хирург.
Так обстояли дела. За окнами сгущалась тьма. Уж и лето кончалось, а Кинтана по-прежнему лежала в реанимационном отделении, из окон которого открывался вид на реку, и хирург напоминал мне, что, когда ее туда поместили, она уже была не в лучшем состоянии.
Значит, умирает.
Теперь ясно, что умирает.
Хватит себя обманывать. Хватит верить врачам: они просто стараются не показать, что все безнадежно. Хватит делать вид, будто я со всем могу справиться. Она умрет. Не обязательно в эту ночь, не обязательно завтра, но мы на финишной прямой.
26 августа Кинтаны не стало.
26 августа мы с Джерри вышли из реанимационного отделения больницы «Нью-Йорк – Корнелл», из окон которого открывался вид на реку, и пошли пешком через Центральный парк.
Пишу и вижу, что всюду называю Джерри по-разному. Где-то «Джерри», где-то – «муж». Кинтане нравилось звучание этого слова. Муж. Мой муж.
Она повторяла его снова и снова.
Пока еще могла говорить.
Что по мере того, как дни становились короче, а смерть – ближе, случалось нечасто.
Видите, делаем компрессию грудной клетки.
Это потому что кислорода, которым больная снабжалась через ИВЛ, перестало хватать.
Около часа назад.
В проходе под аркой одного из мостов в Центральном парке кто-то играл на саксофоне. Мелодии не помню (что-то знакомое, душещипательное), но помню, как останавливаюсь, смотрю в сторону, вижу перед глазами увядающую листву, не могу сдержать слез.
«Эффект попсовой музыки». То ли это Джерри сказал, то ли я подумала.
Джерри. Муж.
День, когда она разрезала торт персикового цвета из кондитерской Пайара.
День, когда на ней были туфли с ярко-красными подошвами.
День, когда сквозь тюль проступила татуированная плюмерия.
На самом деле саксофон тут был ни при чем.
Я заплакала, вспомнив минтоновскую мозаику колоннады к югу от фонтана Вифезды, узор на тарелках Сары Манкевич, крестины Кинтаны. Вспомнив Конни Уолд, выгуливавшую свою собачку по одинаковым улицам Булдер-Сити и на Гуверовской дамбе. Вспомнив Диану с бокалом шампанского в руке, курившую сигарету в гостиной Сары Манкевич. Диану, познакомившую меня с Блейком Уотсоном, без которого я не смогла бы забрать мою маленькую красавицу из родильного отделения больницы Св. Иоанна в Санта-Монике.
Диану, умершую в реанимационном отделении больницы «Кедры Синая» в Лос-Анджелесе.
Доминик, умершую в реанимационном отделении больницы «Кедры Синая» в Лос-Анджелесе.
Мою маленькую красавицу, умершую в реанимационном отделении больницы «Нью-Йорк – Корнелл».
Видите, делаем компрессию грудной клетки.
Это потому что кислорода, которым больная снабжалась через ИВЛ, перестало хватать.
Около часа назад.
Это как когда кто-нибудь умирает: нельзя в это погружаться…
30
Через шесть недель после ее смерти в доминиканской церкви Св. Викентия Феррера на Лексингтон-авеню состоялась панихида. Выступил мужской хор. Прозвучала первая часть шубертовской Сонаты для фортепиано си-бемоль мажор. Мой племянник Гриффин прочел отрывок из сборника эссе Джона «Кинтана и ее друзья»: «На этой неделе Кинтане исполнится одиннадцать. Она не входит, а врывается в переходный возраст, причем врывается дерзновенно (иного слова не подберу), что, впрочем, неудивительно: дерзновенность была свойственна ей с рождения. Ее поступки всегда восхищали меня ничуть не меньше, чем броски Сэнди Коуфакса[64]64
Американский леворукий бейсболист, игрок команды «Лос-Анджелес доджерс». Пик карьеры приходится на 1961–1966 годы.
[Закрыть] или игра Билла Рассела[65]65
Американский баскетболист, выступавший за «Бостон селтикс» (1956–1969). Одиннадцатикратный чемпион Национальной баскетбольной ассоциации.
[Закрыть]». Моя племянница Келли прочла детский стишок Кинтаны про ветра Санта-Ана[66]66
Шквальные ветры, характерные для холодного времени года. Могут длиться до 3–4 недель. Чреваты разрушительными последствиями.
[Закрыть], написанный, когда мы жили в Малибу.
Гибнут сады.
Родник без воды.
Звери чахнут.
Цветы не пахнут.
Люди ползают со скоростью черепах.
Мозги скукоживаются в черепах.
Дни не светлы, все кругом злы,
В камине – гора золы.
Сьюзан Тейлор[67]67
Актриса, режиссер, сценарист и продюсер.
[Закрыть], лучшая подруга Кинтаны (они познакомились в детском саду в Малибу), зачитала ее письмо. Несколько слов сказал Калвин Триллин[68]68
Американский журналист, юморист, ресторанный критик. Один из постоянных авторов журнала «Нью-Йоркер».
[Закрыть]. Джерри прочел стихотворение Голуэя Киннелла[69]69
Современный американский поэт (р. 1927).
[Закрыть], которое ей нравилось, а Патти Смит[70]70
Американская певица и поэтесса.
[Закрыть] исполнила колыбельную, которую написала для своего сына. Я прочла два стихотворения, которые читала ей перед сном, когда она была совсем маленькой: «Доминация черных тонов» Уоллеса Стивенса[71]71
Американский поэт (1879–1955). Стихотворение «Доминация черных тонов» вышло в сборнике «Фисгармония» в 1923 году:
В полночь, у камина,Отблески цветные,Цвета осени и палых листьев,Улетали во тьмуИ возвращались,Словно листья,Кружимые ветром.Но тяжелые тени черных пинийНаступали.И во тьме раздался крик павлиний.Радужные перьяТех павлинов —Точно сонм листвы,Кружимый ветром,Тени их скользили —Словно стая птиц слетела с пиний —По стене огромной.Ия вновь услышал крик павлиний.Бил ли этот вызов ночиИли палым листьям,Уносимым ветром, —Листьям зыбким.Как огонь в камине,Зыбким, словно хвост павлиний,Мечущийся в гулеПламени и ветра?Был ли это вызов ветру?Или грозным теням черных пиний?Из окна я видел Скопище ночноеЗвезд, кружимых ветром,Словно листья,Видел, как шагала тьма ночнаяЦвета черных островерхих пиний.Страшно стало.И во тьме раздался крик павлиний.(Перевод Г. Кружкова)
[Закрыть] и «Нью-Гэмпшир» Т. С. Элиота[72]72
Американский поэт (1888–1965). Стихотворение «Нью-Гэмпшир» написано в 1933 году:
Голоса детей в саду,Плоды еще не созрели, —Рыжая головка, красная головкаМелькают сквозь зелень.Черное крыло, белое крыло в вышине,Двадцать лет прошло – и конец весне.Нынешнее горе, ожиданье бед,Спрячь меня, укрой, листьев свет.Черное крыло, рыжая головка,Вверх – вниз,Веселись,Держись, на яблоню взбираясь ловко.(Перевод Я. Пробштейна)
[Закрыть]. «Почитай пьё павлинов», – просила она, еще не выучившись говорить букву «р». «Почитай пьё павлинов» или «почитай пьё яблоню».
В стихотворении «Доминация черных тонов» есть павлины.
В стихотворении «Нью-Гэмпшир» есть яблоня.
Когда я вижу павлинов в саду собора Св. Иоанна Богослова, в голове звучит «Доминация черных тонов».
На панихиде я прочла «пьё» павлинов.
Прочла «пьё» яблоню.
На следующий день ее муж, мой брат, семья брата, Гриффин, отец Гриффина и я пришли в собор Св. Иоанна Богослова и поместили урну с прахом Кинтаны в углубление за мраморной плитой в стене часовни св. Ансгара рядом с урнами моей матери и Джона.
На мраморной плите уже было высечено имя моей матери:
ЭДЬЕН ДЖЕРРЕТ ДИДИОН
30 МАЯ 1910 – 15 МАЯ 2001
На мраморной плите уже было высечено имя Джона:
ДЖОН ГРЕГОРИ ДАНН
25 МАЯ 1932 – 30 ДЕКАБРЯ 2003
Ниже оставалось место для двух имен.
Теперь – только для одного.
После того как я поместила урну с прахом матери в углубление за мраморной плитой в стене собора Св. Иоанна Богослова, мне почти месяц не давал покоя один и тот же сон. Он преследовал меня и после того, как я поместила туда урну с прахом Джона. Во сне всегда было шесть вечера – час, когда колокола своим звоном извещают об окончании вечерни и двери собора запираются на замок.
Во сне я отчетливо слышала колокольный звон.
Во сне я видела, как собор погружается во мрак, как запираются двери.
Дальнейшее можете себе представить.
Я старалась не думать об этом сне, когда выходила из собора, поместив урну с прахом Кинтаны в углубление за мраморной плитой.
Я дала себе слово не сбавлять темп.
«Не сбавлять темп» стало моим девизом.
Хотя понятия не имела, что будет, если сбавлю.
Понятия не имела, как его не сбавлять.
Наивно считала, что главное – не сидеть на месте, менять обстановку, жить по гостиницам, мотаться по аэропортам.
Попробовала.
Уже через неделю после захоронения урны в стене собора Св. Иоанна Богослова я слетала в Бостон, в Даллас и в Миннеаполис на встречи с читателями, приуроченные к выходу моей книги «Год магического мышления». На следующей неделе (вновь на встречи с читателями и все еще думая, что «не сбавлять темп» значит «менять обстановку») я слетала сначала в Вашингтон, а потом в турне по маршруту Сан-Франциско – Лос-Анджелес – Денвер – Сиэтл – Чикаго – Торонто – Палм-Спрингс, где осталась на День благодарения у брата. В ходе этой поездки стало понятно: чтобы «не сбавлять темп», одной перемены обстановки недостаточно, нужны еще какие-то меры, и я приняла предложение Скотта Рудина[73]73
Известный голливудский продюсер, обладатель премии «Оскар».
[Закрыть] переработать «Год магического мышления» в моноспектакль, с тем чтобы Скотт его спродюсировал, а Дэвид Хэйр[74]74
Известный английский драматург, сценарист и режиссер.
[Закрыть] поставил на Бродвее.
Скотт, Дэвид и я впервые встретились для обсуждения замысла через месяц после Рождества.
За неделю до Пасхи в крошечном театре на Западной Сорок второй улице состоялась первая читка.
Год спустя Ванесса Редгрейв сыграла премьеру в театре Бута на Западной Сорок пятой.
Из всех занятий, которые я перепробовала, чтобы «не сбавлять темпа», это оказалось наиболее эффективным: мне нравилось участвовать в постановке. Нравилось послеполуденное затишье за кулисами, негромкие голоса электриков и рабочих сцены; нравилось, как, прежде чем впускать зрителей в зал, капельдинеров собирали в партере на ежедневный инструктаж. Нравилось, что у входа в театр стояла охрана; нравилось пересиливать ветер, распахивая тяжелую дверь служебного входа, выходившую в переулок Шуберта; нравились потайные проходы к сцене. Нравилось, что на столе у Аманды, дежурившей на служебном входе в ночную смену, всегда стояла жестяная коробка с домашним печеньем. Нравилось, что Лори, совмещавшая работу администратором с учебой в аспирантуре по специальности «средневековая литература», отредактировала звучащие в пьесе слова Гавейна[75]75
Один из рыцарей Круглого стола. В пьесе «Год магического мышления» упомянут в следующем контексте: «Что отвечает Гавейн, когда у него спрашивают: „О мой храбрый рыцарь, с чего это вы взяли, что так скоро умрете?“ – „Говорю тебе: мне и двух дней не прожить“».
[Закрыть]. Нравилась жареная курица с кукурузной лепешкой, картофельным салатом и зеленой фасолью из забегаловки «Цыпленок жареный» на углу Девятой авеню. Нравился суп с клецками из буфета гостиницы «Эдисон». Нравилось место, устроенное для меня за сценой, – небольшой столик, покрытый клетчатой скатертью, на котором горела электрическая свеча и лежало меню с броской надписью: «Кафе Дидион».
Нравилось смотреть спектакль с площадки под потолком над софитами.
Нравилось быть там, наверху, наедине с софитами и пьесой.
Но больше всего нравилось, что, хотя пьеса рассказывала о смерти Кинтаны, семь раз в неделю (на пяти вечерних и двух дневных спектаклях) было девяносто минут (продолжительность спектакля), когда можно было забыть о случившемся.
Когда вопрос о ее жизни и смерти оставался открытым.
Когда еще только предстояло дожить до развязки.
Когда последняя сцена не обязательно должна была разыграться в реанимационном отделении, из окон которого открывался вид на Ист-Ривер.
Когда в шесть вечера колокола не обязательно должны были зазвонить, а двери собора – закрыться.
Когда в последнем разговоре с врачом речь не обязательно должна была пойти о вентиляции легких.
Это как когда кто-нибудь умирает: нельзя в это погружаться…
31
На последнем спектакле в конце августа Ванесса взяла желтые розы, преподнесенные ей во время поклонов, и возложила их к изножью большого портрета Джона и Кинтаны на открытой веранде нашего дома в Малибу (сценограф Боб Кроули использовал это фото в качестве задника).
Театр опустел.
Мне было приятно, что зрители выходили без спешки, словно чувствовали мое нежелание оставлять Джона и Кинтану одних.
Мы стояли за кулисами и пили шампанское.
Когда я собралась домой, кто-то показал на желтые розы, оставленные Ванессой на полу сцены, и предложил их забрать.
Я не хотела забирать желтые розы.
Попросила не трогать.
Пусть остаются там, куда Ванесса их положила, – с Джоном и Кинтаной на сцене театра Бута, пусть пролежат на сцене всю ночь в луче тусклого света дежурной лампы, пусть утром их увидят рабочие, когда придут разбирать декорации. «144 спектакля + 23 предпремьерных показа + 1 благотворительный спектакль в пользу Актерского фонда, – записал в тот вечер помреж. – Сказочный вечер. Чудесная Редгрейв. Звонок режиссера перед началом. Розы в финале. Шампанское и тосты. В числе гостей: Гриффин Данн с дочерью Ханной, Мариан Селдес[76]76
Американская актриса театра и кино (р. 1928).
[Закрыть]. В меню прощального ужина в „Кафе Дидион“ – жареная курица с гарниром». К моменту последнего спектакля я уже понимала, что справилась, не сбавила темпа, как понимала и то, что за это придется расплачиваться. Какой ценой – смогла сформулировать только в тот вечер. Ценой сверхъестественного упорства. Ценой нечеловеческого напряжения сил.
32
«У меня развилась гипергидротация, или водное отравление, – состояние, при котором резко падает концентрация натрия в крови, что приводит к галлюцинациям, провалам в памяти, потере возможности управлять своим телом – целому букету психических расстройств. Мне слышались голоса, изображение в телевизоре дробилось и множилось, слова в книге распухали – одно слово заслоняло собой всю страницу. Нередко я спрашивала у тех, кто звонил, с кем это, интересно, они разговаривают, – самой было не догадаться. Плюс падала постоянно. Венцом этих фантасмагорических ощущений стал инсульт». Так написала о своих недугах, внезапно обрушившихся на нее вскоре после пятидесяти, драматург Нтоцаке Шайнги[77]77
Американский драматург и поэтесса (р. 1948).
[Закрыть] (цитирую по книге «О полноте времени: 32 женщины, которым за пятьдесят»). «После инсульта дробиться и множиться в глазах перестало, но тело сделалось словно бы не моим: в глазах мутно, сил нет, ноги не слушаются, речь бессвязна и память отшибло начисто».
Ей пришлось вспоминать, как люди читают.
Пришлось вспоминать, как люди пишут.
Пришлось вспоминать, как люди ходят, как разговаривают.
Она сделала то, к чему стремилась Кинтана: преодолела неблагоприятные обстоятельства, отказавшись в них погружаться. «Я живу, я старею, – говорит она о своих новых ощущениях. – Заучиваю стихи по четверостишию в день. Заучила лицо дочери в разную пору ее жизни».
33
Говоря о цене, которую приходится платить за несбавленный темп, не забудем и про подорванное здоровье. Организм отказывает внезапно. Могу точно сказать, когда он мне отказал: в четверг утром, 2 августа 2007 года. Я проснулась с болью в ухе и воспалением на лице, очень похожим на стафилококковую инфекцию.
Помню, подумала: только этого не хватало, столько дел, а придется по врачам бегать.
С больным ухом – к отоларингологу.
Со стафилоккоковой инфекцией – к дерматологу.
К полудню поставили диагноз: не ухо и не стафилококковая инфекция, а герпес-зостер, опоясывающий лишай, – заболевание, представляющее собой реактивацию (как правило, в результате перенесенного стресса) дремлющей вирусной инфекции, которая в детстве является возбудителем ветрянки, а во взрослом состоянии поражает нервную систему.
«Опоясывающий лишай» – звучит неопасно, даже слегка анекдотично, болезнь двоюродных бабушек и престарелых соседок; завтра буду вспоминать об этом со смехом.
Завтра. Когда все пройдет. Когда я поправлюсь.
Хотите насмешу?
Ни в жизнь не догадаетесь, что это было. Опоясывающий лишай, представляете?
– В общем, мелочь, не о чем беспокоиться, – сказала я врачу, который поставил диагноз.
– Это довольно противный вирус, – дипломатично ответил врач.
Поскольку все мои мысли были сосредоточены на том, чтобы не сбавлять темпа, и поскольку я по-прежнему не понимала, что попала к врачу именно потому, что не хотела его сбавлять, я не стала ничего уточнять.
Вместо этого вернулась домой, густо замазала полупрозрачным тональным кремом то, что приняла утром за стафилококковую инфекцию, проглотила выписанные врачом противовирусные таблетки и отправилась на Западную Сорок пятую улицу. Я отправилась на Западную Сорок пятую не потому, что после таблеток мне стало легче (мне стало хуже), а потому, что так было намечено: прийти в театр к 15:30 на репетицию второго состава; в перерыве сбегать на угол Девятой авеню за жареной курицей с гарниром, перекусить за сценой; остаться на спектакль и выпить с Ванессой по бокалу вина по его окончании. Не сделать всего этого значило сбавить темп. «Откровенно, увлеченно, захватывающе, – записал в тот вечер помреж. – Г-жа Редгрейв очень волнуется перед началом. Зал втягивается постепенно. Слушают завороженно. В момент кульминации чей-то мобильный. На спектакле Джоан Дидион (пришла заранее, осталась на коктейли). День душный; темп, на сцене комфортная».
Не помню, чтобы г-жа Редгрейв очень волновалась перед началом.
Не помню, чтобы я осталась на коктейли. Меня уверяют, что костюмерша Ванессы приготовила дайкири и что я выпила один бокал.
Помню только, что вслед за душным днем с комфортной температурой на сцене наступил другой – с некомфортной (39,5) температурой тела и острыми болями в левой части головы и лица (из-за поражения тройничного нерва помимо головы болели уши и зубы). Температура продержалась неделю, острые боли – три, что привело к состоянию, которое мой невролог назвал «поствирусной атаксией»: я перестала ощущать границы своего тела.
Не это ли имела в виду Нтоцаке Шайнги, говоря о «физической неуклюжести»?
Я стала терять равновесие.
Руки не слушались.
Не могла завязать шнурок, застегнуть пуговицу, заколоть челку, взять и удержать вещь.
Поймать мяч.
Привожу в пример мяч только потому (в обычной жизни мне их ловить не приходится), что единственное точное описание симптомов, которые я у себя обнаружила, мне встретилось в книге профессионального теннисиста Джеймса Блейка. В двадцать с чем-то Блейк несколько месяцев провел в состоянии сильнейшего стресса (сломал шейный позвонок перед началом открытого чемпионата Франции, а когда начал выздоравливать, узнал о неизлечимой болезни отца) и вдруг обнаружил знакомые мне симптомы. «Я сразу понял, что тут целый пучок проблем, – написал он позднее в книге „Прорыв назад: как, все потеряв, я вырвал у жизни победу“, – что не только равновесие не могу удержать, но и со зрением плохо: не могу сконцентрироваться на мяче. Вижу, как Брайан или Эван его отбивают, затем на долю секунды теряю из виду, а потом вижу снова в нескольких футах от себя. Это вдвойне бесило, потому что и Брайан, и Эван били довольно слабо, даже до среднего уровня игроков в турнирах Большого шлема недотягивали».
Он пробует бежать к мячу, но обнаруживает, что и координация нарушена.
Пытается играть с лета – и стабильно промахивается.
Он спрашивает отоневролога, к которому ему советуют обратиться, сколько времени уйдет на выздоровление.
«Минимум три месяца, – говорит отоневролог. – Но чтобы окончательно – четыре года».
Никого такой ответ не может обрадовать – ни профессионального теннисиста, ни меня.








