Текст книги "Она и кошки"
Автор книги: Джина Лагорио
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Но в эту ночь ей не суждено было спать спокойно. Ее разбудило протяжное мяуканье под дверью: это звала ее с лестничной площадки изголодавшаяся Фифи. Тоска впустила кошечку и снова легла. Однако ее четвероногие друзья расшалились: скакали по сбившимся простыням, лизали ей шершавыми язычками руки и шею, тянули за волосы. Чем-то они были возбуждены и явно ждали, что она их успокоит. Она погладила всех троих по очереди, но Фифи вырвалась и побежала к пустым мискам.
– Ну хорошо, хорошо, сейчас, – сказала Тоска. – Погоди, только зайду в ванную и потом тебя накормлю.
От холодной воды она немного взбодрилась. Рубашка прилипла к телу, лицо осунулось, под глазами синяки: должно быть, она металась во сне.
Пока готовила еду, рассказала котятам сон, ставший для нее настоящей пыткой. Говорила сумбурно, расхаживая по кухне: кошмарные сцены до сих пор стояли перед глазами, и она пыталась их объяснить себе и кошкам. Этот сон постоянно ее преследовал, как засевшая в сердце заноза.
– Сколько прошло лет, а я все еще боюсь тех воспоминаний, словно бы это было вчера.
Спустя год после свадьбы она легла на операцию. Все прошло удачно, но начались осложнения. Тяжелая пневмония надолго приковала ее к постели. Лежала она в старой больнице, еще довоенного времени, палаты были переполнены, Тоску все время переводили из одной в другую, чего она только не натерпелась! Запах лекарств, казенной пищи, толпящиеся в узких проходах между кроватями посетители, больные, с жадностью поглощающие содержимое передач под терпеливыми и любовными взглядами родных. Неухоженные мужья, приносящие женам фрукты и с видом голодной собаки спрашивающие, когда же их выпишут. И постоянные разговоры о родах, о детях. Все это так прочно отложилось в памяти, что даже сейчас при одной мысли ее начинало тошнить. Она с трудом выкарабкалась, но потом, уже дома, долго чувствовала ужасную слабость и не могла есть. Довольно было пустяка: трещины на тарелке, изъеденного ржавчиной пятна на эмалированном тазу, запаха карболки из открытого окна – и к горлу подступала дурнота. Марио все время был рядом, заботливо ухаживал за ней и без слов понял, почему Тоска расхотела иметь детей. Поначалу они оба мечтали о ребенке, но после больницы у нее развилось отвращение и страх перед любой физической болью. Женщины в палате говорили о тяжелых родах и зверских абортах с такой естественностью, что у Тоски волосы дыбом вставали. Кровь, моча, испражнения – они описывали все в жутких подробностях, видимо испытывая какое-то садистское удовольствие, а собеседницы, нимало не смущаясь, добавляли к этим рассказам красочные детали из собственного опыта. Тоска вся сжималась под одеялом, затыкала уши, но все равно слышала и ненавидела их. Она ни словом не обмолвилась об этом Марио, но тот, как всегда, догадался, стал еще нежнее, предупредительнее, обращался с ней, как с напуганным ребенком. Наверно, ждал, пока она поправится, снова обретет уверенность в себе и сама скажет, что хочет детей. Но Тоска больше никогда об этом не заговаривала.
– Дура я, дура! Будь у меня сейчас сын… Ох, Марио, ты должен был настоять. Я боялась – да, но уж как-нибудь… Другие рожают, чем же я хуже?
А он во всем считался с ее желаниями; разница в возрасте сделала его внимательным любовником и заботливым мужем, он ни на чем не настаивал, так годы и пролетели. Потом, когда Тоска наконец опомнилась, было слишком поздно. Марио, улыбаясь, заявил ей, что будет ребенок или нет – еще неизвестно, а красавицу жену он терять из-за этого не хочет.
Им было так хорошо вместе! Она часто вспоминала первый вечер, когда вернулась из больницы. Марио вытянулся рядом с ней и вздохнул: «Ох, как здорово спать на собственной постели!» Так она поняла, что все то время, пока ее не было, он не ложился на их общую кровать. В гостиной у них стоял старый диван с разболтанными пружинами. Спать на нем наверняка сущая мука, и Тоска растрогалась, представляя, как ее великан муж каждую ночь в знак солидарности или от сглаза обрекал себя на это наказание. Смеясь, чтобы скрыть волнение, она поинтересовалась, уж не дал ли он обет целомудрия. Но Марио не был верующим и ненавидел любую форму лицемерия, а потому ушел от ответа, поцеловав жену и пожелав ей спокойной ночи.
С тех пор как Тоска потеряла мужа, сон этот время от времени возвращался. Она не могла понять, где находится, знала только, что оттуда ей не вырваться и на то есть вполне определенная причина. Она лежала без подушки и не видела, кто это копошится там внизу, в пустоте, куда свисают ее ноги. До нее то и дело доносилось какое-то пыхтение и негромкий топот: послышится и тут же замирает. Она не могла ни пошевелиться, ни поднять голову, а только, вытаращив глаза, смотрела, как из-под нее кубарем скатывались вниз крохотные животные. Куница, бельчонок, новорожденные котята, мокрые и еще слепые, мышки, хомячки – и все мертвые, бесформенные. Она понимала, что у этих животных нет костей. Они вылезали один за другим – откуда? из нее? – но рождались уже мертвыми.
– Это были дети, не появившиеся на свет по моей вине, и убитые мною котята…
Она пыталась вызвать в душе ненависть к себе, но чувствовала только жалость. Губы дрожали, слезы ручьем катились по щекам. Кто знает, отчего этот ужасный сон приснился ей именно сегодня, когда она в первый раз за столько ночей заснула умиротворенная. Должно быть, слишком много съела и выпила или музыка пробудила в ней желания, а нерожденный ребенок явился как наказание за грешные мысли. А может, это связано с переживаниями по поводу родов Поппы… Она было решила сварить себе кофе, но тут зазвонил телефон. Тони справлялась о ее самочувствии и о том, как она спала.
– Прекрасно, – ответила Тоска и начала было благодарить за вчерашнее, но Тони тут же перебила ее, пригласив еще на один концерт через два дня.
– Мы будем вдвоем, – сообщила она. – Джиджи в Генуе проводит журналистское расследование.
Солнце стояло высоко, по радио говорили о росте инфляции. Тоска переключила на другую программу и услышала знакомую музыку – увертюру Верди, ее часто наигрывал Марио. Она стала тихонько подпевать. Теперь можно выкинуть из головы тот сон и начать день новыми, необычными ощущениями – красивой музыкой и зарождающейся дружбой. Вроде ничего особенного, но в ее одинокой жизни это так много значит. Однако какая-то мысль среди прочих назойливо лезла в голову, не давая успокоиться. Взгляд сам собой остановился на трех детенышах Миммо, которые наелись и снова улеглись спать. Да, она это знала точно: Миммо отравили. Не вкупе с другими брошенными котами, а именно его, нарочно. Она любила его, как сына, а его убили…
Она всегда это знала, только не хотела вникать в подробности и выяснять причины, уговаривая себя, что отрава могла попасть в рот любому коту. Зимой коты отдыхающих считались в городке врагами, равно как и их хозяева. Но здесь все было иначе, в этом она уверена. Когда Бруно ушел от нее навсегда, Тоска стала говорить о Миммо как о единственном друге. Все видели, как она гуляла с ним по пляжу в погожие дни, слышали, как звала, разыскивая аж у Сан-Лоренцо, когда начинались кошачьи свадьбы. И злорадно усмехаясь, готовили расправу. Скорее всего, эту мысль подал кто-нибудь из обитателей рыбацких домов на пляже: она родилась, когда мужчины чинили сети, ребятишки делали уроки, а женщины готовили еду.
Пусть зарубит себе на носу эта приезжая, что местные обычаи надо уважать: у них в городке не принято кошку любить, как человека. Она видела, как у некоторых мужчин при ее появлении лица перекашивались от злобы. В ответ на ее «здравствуйте» цедили что-то сквозь зубы, а за спиной она слышала смех – хриплый, похабный. Кто знает, кому поручили дать отраву… Какому-нибудь мальчишке, должно быть: он не привлечет к себе внимания, когда якобы случайно уронит на дорогу кусочки с ядом, приготовленные его матерью. И ее он должен почитать как святую – так учат Бог, священник и отец: дескать, все женщины в мире делятся на две категории, с одной стороны, жена, мать и сестра, с другой – шлюхи.
Щеки пылали от гнева, дышать стало тяжело, она и не заметила, как достала из холодильника бутылку. Только когда уже вылила остатки в стакан, с удивлением обнаружила, что делает. Она вздохнула, ощущая во рту какую-то вяжущую слизь, и решила сегодня никуда не выходить. В спальне на постели творилось черт знает что, но она и пальцем не шевельнула, чтобы поправить. Рухнула как подкошенная и через секунду уже храпела.
Часть вторая
1Я спрашиваю себя, позволительно ли еще писать романы, или это уж слишком большая самонадеянность. По сути дела, первое лицо, третье лицо – не более чем «эвфемизмы. Первое лицо всегда держится скромно, без апломба, без претензий на божественное озарение, третье же выставляет себя напоказ, кичится своим мастерством, как проститутка, которая разглагольствует, вместо того чтоб заниматься делом. Я, Джиджи Монкаллери, журналист и гурман, проститутка, пускай разжалованная, зато с философским уклоном. Ну нет, это уж слишком…
Я начал думать, а потом писать о Тоске и ее кошках, о нашей с Тони берлоге на берегу моря лишь для того, чтобы встряхнуться и окончательно не скиснуть. И решил, уж не знаю почему, что третье лицо выглядит как-то серьезнее, профессиональнее, что ли. Вы чем занимаетесь? Пишу романы. Просто, безо всяких премудростей. Критика уже никого не интересует. А если уж писать, то по всем правилам и о том, о чем хочется. Разве я не имею права? Пишу, потому что это мое призвание, потому что в компьютерах не разбираюсь и мне на них начхать! Вы можете себе представить, чтоб Миммо где-нибудь на просторах галактики нажимал кнопки ядерных устройств? Вот и я не могу, поэтому считаю своим долгом писать по старинке. И нечего ко мне придираться! Ну да, какой с тебя спрос, ведь ты болван, и твои романы никому на фиг не нужны. Ну, это мы еще посмотрим. Кто сказал, что мои мысли о кошках и о живых существах, возомнивших себя их хозяевами, менее интересны, чем, скажем, эмоции какого-нибудь дублинца по поводу сточных канав или вселенская скорбь маститых писателей, которых мы, как говорится, вновь открыли, относительно засухи, заморозков, мыльных пузырей?! Благодарю, я сам их открою и даже приму в своей гостиной, ничуть не меньше заставленной безделушками и реликвиями. Кавардак, вполне объяснимый для человека на пороге пятидесятилетия с такой исправной биографией, как моя. Немножко эдипова комплекса, отец, всецело преданный идеалам, но с трудом переносимый в домашней обстановке, любящая и рано состарившаяся от подавленных в себе чувств мать. Вся высохла в заботах обо мне и о нем. Вершитель прекрасных судеб, по пустякам скрежетавший зубами. В школьные годы я заработал искривление позвоночника, оттого что как одержимый писал романтические и слегка двусмысленные стихи, посвящая их предмету своей безумной – да-да, безумной – любви, ведь я врезался по уши в нашего преподавателя философии. Говорят, его меланхолия объяснялась тем, что он был гомик, но на себе я этого не ощущал. Я боготворил его с юношеским максимализмом первой любви и счастливых открытий: «Или – или»[1]1
Философский труд С. Киркегора, 1843 г.
[Закрыть] Гуссерль, Адорно и компания. Потом были киноклубы, фестивали, журналистика. Дождался, пока станет инвалидом один обозреватель, чтобы занять его место. Статьи, сценарии, неудачный брак, безденежье, поездка в Америку за славой и капиталами, которые не смогли спасти тонущий семейный корабль, и, наконец, когда утих ветер, раздувавший паруса американской мечты об авторском кино, возвращение домой. А не заняться ли тебе винами? Изысканные вина – не менее интересная тема, чем законодатель Форлани или какой-нибудь Барт из провинции. И вот уже рукописи сценариев пылятся в столе, а я все пишу, тем настойчивее, чем кажусь другим ленивым и самодовольным. Рядом прелестная женщина, Тони, конечно же, это счастье, я знаю. Неплохие заработки, дом ломится от бутылок, замороженного мяса и овощей, бисквитов: с такими запасами вполне можно выдержать осаду марсиан.
Я мог бы последовать примеру Z, который твердит о своем сногсшибательном романе, а сам пишет навязшие в зубах банальности про терроризм. Причем террористов он видел только на газетных снимках, да и то не всех, а исключительно легальных. Или пойти по пути N: тот, напротив, считает, что роман как жанр себя изжил, и с пеной у рта в самых заумных выражениях доказывает всем, что любая книга устаревает между версткой и тиражом. Продано всего сто тридцать экземпляров. Часть из них купил сам – в подарок друзьям на Рождество. А тысячу разослал для прессы. Или же уподобиться А. Этот толстяк с прогрессирующим неврозом хранит гордое достоинство, делая вид, что ему все безразлично, и, пока не приспело время для романа, посылает свои рассказы в «Коррьере делла сера» или в престижные журналы, и дело с концом.
А я? Стыдно сказать: кручусь, лезу из кожи вон. Заплатил за развод своими кулинарными опусами. Как я теперь вылезу с романом, когда окончательно пал в глазах света? Даже если героиней выбрал одинокую женщину, примерно одного с собой возраста, живущую в ничем не примечательном местечке, которое минуют политические бури и идеологические катастрофы. Но вот здесь-то и начинается самообман. Я берусь за перо, чтобы поведать миру вот что: образованные или невежды, счастливые или несчастные, богатые или бедные – конец всегда один. Чистого духа не существует, и никакая метафизика тут не поможет. Жизнь есть жизнь, и не надо мудрствовать. Если удастся рассказать о ней так, что читатель поймет, это будет высшей наградой с точки зрения этики и эстетики. Тогда вздохну с облегчением! Все-таки сумел выразить, причем от первого лица. Ну давай, добавь еще, как много значит форма выражения! Имей я побольше мужества, высек бы сам себя за то, что представляюсь публике, вместо того чтобы излагать суть. Но мне стыдно и по моральным соображениям, не только из-за шкурных интересов, поэтому ставлю точку.
Теперь можно вернуться в Геную по делам, которых нет, запереться дома и писать потихоньку от Тони. А пока мои сети наполняются скользким уловом, две женщины вот-вот подружатся, а может, уже подружились. Я наблюдаю за ними вблизи, упиваюсь их жизнью, особенно жизнью Тоски – такой прекрасной, нежной, сумасбродной, а главное – невероятно одинокой и потому беззащитной, что составляет идеальную отправную точку для романа о живущих на этой земле и в этот момент.
Но почему историю Тоски должен писать я, а, к примеру, не те двое ребят, отдыхающих на море и попеременно стучащих на машинке над нашей головой? Почему он часами заносит в журнал статистические данные, а она блестяще разбирается в антропологии, но, проходя мимо Тоски, они даже не замечают ее? Книги, политика, по возможности вне партийного контекста, – да, это научно, но в них нет людской крови и пота. Да, все для людей, но отвлеченных, их видят, только когда они идут толпой с лозунгами, а что эта масса состоит из отличающихся друг от друга индивидов, страдающих каждый по-своему, – сие не входит в постулаты равенства и демократической борьбы.
Вот тут мне надо набраться храбрости и признать: если я сумею правдиво рассказать о жизни Тоски, Тони и своей собственной, то лишь потому, что никогда не верил до конца в то, чем занимался: литературными манифестами или политическими программами, общественной деятельностью или карьерой.
Убежден: внутри у нас живет не одно «я», а два, три, множество. Накладываются друг на друга размышления, воспоминания, минутные настроения, полосы жизни – и все это не может принадлежать мне одному. Я ощущаю, как бурлила молодая кровь в жилах моих родителей и как медленно жизнь покидала их тела. Ощущаю как свои страдания тех, кого любил, кто неисповедимыми путями наполнил своим существом мое прошлое и будущее. Одним словом, я отражаю в себе, как в зеркале, чужую жизнь, а свою, видимо, передаю другим. Иногда меня охватывает безысходное отчаяние, оттого что не получается выразить какие-то едва уловимые ощущения. А ведь они так быстротечны, возможно даже невосстановимы в памяти. Не знаю, может, с возрастом приходит волнующая жажда общения, интерес ко всем, кто вокруг, и неважно, пускай им на тебя наплевать, лишь бы это были живые люди со своим внутренним миром. Только это и имеет значение, хочу я сказать. Да, мы все разные, но есть же нечто загадочное, что сближает нас всех. В силу этих таинственных уз мне передаются чувства мертвых и живых, даже тех, кто глубоко их прячет, поскольку не одарен красноречием или просто несчастен.
Как хорошо здесь у моря: должно быть, волны имеют свойство передавать ощущение постоянства вечности; только на берегу может так сливаться голос с голосом, движение с движением, настойчиво и беспрерывно, подобно току крови. Зеркальная гладь в часы скуки и неспокойная рябь в минуты скорби. Чувства, жесты, мысли переплетаются во мне, становясь многоликими, как море. Или музыка.
Есть ли смысл попробовать выразить это? А может, это вовсе и не называется «писать роман», а просто привычное мое ремесло, состоящее в отстукивании на машинке легковесных слов в такт времени? Какой же это роман, если читатель не найдет в нем отголоски собственных чувств?
Я нарочно спрятался, чтобы написать историю Тоски, поставить ее в центр повествования о мире, который знаю, поскольку живу в нем, если, конечно, это может служить основанием для того, чтоб браться за перо. Кто знает, а вдруг каким-то чудом (жизнь вообще полна загадок и непредсказуема) читатель отыщет в моей истории и некий «свой» смысл.
И все же буду писать в третьем лице, выбрав место и время, персонажей, их носы, глаза, туфли и квартиры, что остались в памяти у меня, а теперь – льщу себя надеждой – останутся и у других.
Ладно, на сегодня, пожалуй, хватит; я перекрываю газ и воду, выключаю свет, запираю дверь и еду к моей домашней кошке Тони, а заодно и к Тоске.
Однажды в Нью-Йорке, в том, другом измерении моей жизни, Сол Беллоу в разговоре со мной насмешливо назвал женщин «милым сообществом» шантажисток, которые не жалеют даже собственного сердца. Он улыбался, но глаза оставались настороженными, в них проглядывали осмотрительность, плохо скрытый страх перед женской солидарностью. Со свойственным ему ехидством, заговорщически подмигнув, он поинтересовался моим мнением. А когда я горячо ответил, что полностью с ним согласен, рассмеялся. Тогда меня, беззащитного, осаждали сразу две женщины, а был я как остриженная овца, которую бросили голой на пронизывающем ветру. Больше всего на свете мне тогда хотелось отдохнуть, расслабиться в мужском обществе, подальше от этих назойливых мух. И я шатался по клубам и барам, где пил вместе с такими же неприкаянными, спасающимися бегством от тех же проблем.
Ох, и лихая это была пьянка; сейчас, когда я оказался перед лицом крепнущего союза двух женщин, мне вдруг захотелось ее повторить. Ничего не попишешь, придется собирать обрывки истории Тоски, Миммо и его многочисленного потомства со слов Тони.
Что заставляет меня писать? Неужели движитель тот же самый, что и у кошек, когда они облизываются, опустошив миску? Это замечание марксистского толка мне неприятно, но, может быть, так оно и есть? Конечно, Маркс был прав не всегда, но очень часто.
2– Что-то не так?
Тони мельком взглянула на него, слегка повернув голову. В ее глазах отражалась серая унылость парижского неба за окном; Джиджи знал: когда она сидит в такой позе – обхватив себя руками, съежившись на кухонной скамье, – то ей ни до чего. Она смотрит и не видит ни крыш домов, ни куполов церквей. Свинцовый колпак, накрывая город, орошая его весенним дождем по три-четыре раза на дню во время их парижского отпуска, разрывался мрачными очертаниями Пантеона, куда был устремлен взгляд Тони. Но она, конечно, не видела и его. По утрам, молча занимаясь домашними делами – заваривая чай, подавая ей сок, чистя ванну и раковину в мансарде своего приятеля, – Джиджи непрестанно думал о Тони: она явно вошла в очередной, обозначенный отчаянием виток спирали, и никому не дано угадать, когда выйдет из него. Отчего, спрашивал он себя, эта замкнутость, плотно сжатые губы, нахмуренные брови, сгорбленная спина, мгновенно превращавшая Тони в уже немолодую и усталую женщину?
Эти витки повторялись все чаще и вели куда-то вниз, в непроглядную темноту, которая лишь изредка озарялась лучом света: в часы любви, или общей работы, или разговоров, во время которых они строили совместные планы. А ему так хотелось открыть перед ней всю душу, рассказать, что он чувствует, к чему стремится, чего страшится в этой жизни, ведь никогда еще женщина не становилась ему так близка – умная, нежная, терпеливая, – но какая-то потайная дверца у нее внутри все время оставалась для него закрыта, и подобрать ключик ему никак не удавалось. Он был уверен, что сумел бы помочь ей преодолеть отчаяние, рассеять тьму. Тони задолго до их знакомства начала бояться этой тьмы. А его любила, скорее всего, именно за упорство и выдержку, с какими пытался он избавить ее от страхов.
Но почему теперь – ведь они в Париже! С легким раздражением Джиджи перебирал в уме разнообразные проявления кризиса: то резким движением сбросит что-нибудь на пол, то врубит на всю катушку проигрыватель, будто пытаясь потушить внезапно вспыхнувший пожар, то сорвет с себя всю одежду и стоит голая перед шкафом, не зная, что надеть – вечернее платье или джинсы с футболкой. А то дробно застучит каблуками и запрется в комнате, словно отгораживаясь от мира. Когда спираль против воли увлекала ее вниз, как в омут, Тони временами, не в силах справиться с отчаянием, стонала тихонько, как больной котенок. Этот жалобный скулеж все нарастал, переходил в душераздирающий визг. Джиджи прибегал, начинал говорить ласковые, ничего не значащие слова (так успокаивают животных или младенцев), крепко обнимал, чтобы перестала кричать или, чего доброго, не учинила над собой чего-нибудь. Но почему это должно было произойти в Париже? Они всего четыре дня как приехали, а до этого долго мечтали провести отпуск в Париже. Его пригласил Жан-Люк, вернувшийся на родину после своей американской авантюры: теперь он уже не обрушивал на других свою сумасшедшую механическую музыку, а играл в унисон с остальными. Джиджи пил и смеялся вместе с ним, вспоминал былое время надежд и вдохновений. Они ругались и тут же мирились, а Тони и бледная эльзаска, новая подруга Жан-Люка, любовно подтрунивали над своими несостоявшимися Фицджеральдом и Гершвином. Потом друзья уехали на гастроли в провинцию; оставшись вдвоем, они в первый вечер поужинали в крохотном бистро, съели что-то легкое, но очень вкусное, распили бутылку «Сансер», которое, как им казалось, источало запах ландышей (этот аромат в начале мая витал над всем Парижем). Сходили в театр поглядеть на шутовскую, искрометную грацию Полянского (правда, Тони он раздражал, а Джиджи восхищался его умением сочетать в себе чудовищную наивность гениального Моцарта с дешевым фиглярством Сальери). Занялись любовью под шорох дождя по кособокой крыше мансарды. Он заснул измученный, счастливый, обняв свою возлюбленную в чреве этого чужого города. Она же мучилась бессонницей, перечеркнувшей все дневные радости, и с этой ночи не могла освободиться от жестоких пут.
Воспоминания о парижском отпуске застали его врасплох по дороге в приморский городок. Наутро Тони подставила ему губы для поцелуя, старательно накрывала на стол, но что-то в ее моторе не контачило, о чем он ей и сказал в надежде, что она выговорится, облегчит душу. (Джиджи по опыту знал, к чему приводят эти долгие молчания.) Но Тони не оценила шутку, и во взгляде ее он увидел лишь отрешенность.
Вот в то дождливое парижское утро все и началось. Она сидела на скамье, а Джиджи потянул ее за руку, пытаясь поднять; она напряглась, резко вырвала руку и выбежала в гостиную. Там у дивана стоял низкий стеклянный столик; Тони, летя к балконной двери, не заметила его и с размаху ударилась об острый угол. Не закричала, только побелела как полотно. Подбежавший Джиджи с трудом уложил ее на диван. Порез на левой ноге оказался небольшим, но глубоким. Джиджи нашел в аптечке бинт, кое-как перевязал, но уродливый лиловый шрам еще долго не проходил.
Тони как-то сразу обмякла: дала перенести себя в постель, послушно выпила болеутоляющее и заснула. Четыре часа, пока она спала, Джиджи сидел рядом, тщетно пытаясь сосредоточиться на чтении и чувствуя, как незнакомый город враждебно обступает его со всех сторон, и не было ничего на свете роднее этого неподвижного, свернувшегося калачиком существа, слишком маленького на этой двуспальной кровати.
Позже, проснувшись, она разрыдалась у него на груди и сказала, что хочет сейчас же вернуться в Италию. Он не возражал: Париж ему тоже больше не улыбался. Провели несколько часов в аэропорту, пока им нашли места. Прежде перед отлетом они всегда спешили, дергались, а в этот раз терпели, коротали время за чашкой кофе и покупали в duty-free[2]2
Магазин с товарами, освобожденными от таможенной пошлины (англ.).
[Закрыть] какие-то дурацкие галстуки, ненужные духи, зажигалки, залежалые сладости, скучные журналы.
В Генуе жизнь мягко вошла в привычную колею, и больше с Тони такого ни разу не повторялось. Джиджи никогда не напоминал ей о том случае и даже представить себе не мог, что когда-нибудь узнает, отчего в Париже у нее случился такой срыв и она перенеслась во времена жуткой хандры, которая некогда была ее неразлучной спутницей…
Они отужинали; прозрачный воздух за парапетом террасы слегка розовел в последних отблесках солнца, уже скрывшегося за прибрежными скалами, и обагрял небо, готовясь уступить место темноте.
Джиджи не знал, как начать, и боялся предстоящего разговора. Он поставил локти на скатерть, подпер подбородок руками. В глазах Тони вдруг проглянула та же пустота, как и в то утро в Париже. Надо решиться: это молчание длить нельзя. Не сдержав вздоха, Джиджи принялся собирать со стола посуду: быть может, в ней проснется инстинкт хозяйки. Так и получилось. Тони встала, отобрала бутылку, которую он нес на кухню, и, казалось, увидела его впервые за весь вечер, будто очнувшись от сна. Джиджи посветлел, обнял ее за талию и завел разговор как о чем-то совершенно постороннем:
– Ну как там наша подруга-кошатница, ты виделась с ней, пока меня не было?
Тони благодарно взглянула на него, радуясь, что он не спросил о причине ее молчания, засуетилась вокруг стола, начала рассказывать. Оказывается, они еще раз ходили вместе на концерт, и Тоска открыла ей свои тайны.
Если Тони и впрямь оттаяла (черт возьми, почему он должен вечно беспокоиться за нее, детей, за всех, кого любит), значит, хитрость подпольного романиста удалась.
После того как вымыли посуду и Тони под предлогом усталости отказалась от ежевечернего гулянья, они устроились в полотняных шезлонгах на террасе. Джиджи слушал подробный рассказ о том, как Тоска жила в Милане, но его тревожило: вдруг ничего этого на самом деле не было, вдруг Тони выдумала и эти лица, и разговоры – все вплоть до цвета платьев.
А он, воспроизводя на бумаге череду событий и переживаний, причин и следствий, наверняка что-то добавит от себя, что-то уберет – будет ли это тогда правдой?
– А ты ничего не напридумывала? – перебил он ее.
Ответом ему был удивленный и возмущенный взгляд Тони.
– Прости, я неточно выразился. Я знаю, что ты не умеешь врать. Только, может быть, это твой собственный сценарий, «Набережная туманов», перенесенная в Милан? Вопрос в том, насколько все это близко к оригиналу, узнает ли себя Тоска в этом сюжете а-ля Карне.
Тони переливчато засмеялась: перед ним снова сидела девочка-шалунья, не утратившая с годами своей живой прелести.
– А если бы я и впрямь взялась написать историю Тоски и Миммо?
Видно, что-то в лице Джиджи ее насторожило, потому что она вдруг сорвалась с места и кинулась к нему.
– Ну шучу, шучу, не бойся, куда мне, я всего лишь репортер и не умею ничего выдумывать, а комплексов мне и своих хватает. – Она разжала руки, обхватившие его за шею, и чуть отстранилась. – А ну-ка, признавайся, ты небось сам, как все мужики, не упустил случая и пишешь роман с двух несчастных женщин?
Джиджи, шутливо отнекиваясь, про себя еще раз поразился ее проницательности. Она обладала, как и все женщины этой породы – из тонко чувствующих, – потрясающей интуицией, чудесным даром схватывать глубинную суть за рациональной очевидностью. Ее истина не имела ничего общего с рационализмом, поскольку была основана на эмоциях, неуловимых ощущениях, фантазии. Сперва это в ней очаровало Джиджи, а потом крепко привязало к ней после стольких лет жизни с женщиной, никогда не интересовавшейся чувствами других. Тот союз чем-то напоминал споры софистов с византийцами: горячая и томная, двусмысленная и переменчивая природа эмоций для жены не существовала; его чувства она неизменно превращала в математические формулы, из которых потом дотошно выводила неопровержимое доказательство. И эта всепобеждающая геометрия все больше отдаляла их друг от друга.
А Тони стала для него желанным источником после долгих странствий по безлюдной пустыне. Теперь уже он, призвав на помощь всю свою мужскую логику, удерживал подругу от падения в пропасть иррационализма, грозившего разбить их любовь.
В который раз уже Тони чутьем угадала правду, и Джиджи почувствовал укор совести. Но не хотелось в этом признаваться. Не сразу по крайней мере.
А как будет здорово, когда с наступлением холодов в Генуе он откроет Тони плоды украденных у нее часов! Осенью дом в Боккадассе скрипит, как старая каравелла в бурю, ветер свистит в щелях, а центральное отопление до сих пор не включили, поэтому они зажгут камин. Он уверен: Тони не обидится, он уже сейчас представлял себе ее милое взволнованное лицо и то, как она свернется калачиком на подушке, словно одна из Тоскиных кошек. Он прочтет ей сразу обе книги – о кошках и о ней – и будет все время наблюдать, как она негодует, смущается, радуется.
Господи, до чего же она естественна в каждом своем проявлении: с одной стороны, любопытный ребенок, с другой – опытная искусительница. Джиджи молча прижал ее к себе. Тони воспротивилась лишь на секунду, а потом примостилась у него на коленях, как будто сразу став крохотным пушистым комочком. Джиджи вдруг подумал, что без нее ему и в голову бы не пришло копаться в чужой жизни. Это она, Тони, открыла в нем талант сопереживания, научила во что бы то ни стало избегать подделки под настоящее чувство, к чему очень легко скатиться в их суматошной жизни. Им далеко не каждый день удавалось одновременно выкроить свободную минуту, но Тони чутко следила за тем, чтоб ежедневная текучка не отгораживала их друг от друга. Об этом думал сейчас Джиджи, накручивая на палец шелковистые, вьющиеся от природы волосы. Удивительно, как поглощенность своими чувствами не мешает ей сосредоточиться на работе. Ее информация всегда стопроцентно точна и надежна, она умеет выудить из порой скучной культурной хроники самое важное, интересное, то, что действительно становится событием городской жизни. Она долго готовится, изучает материал, перед тем как отправиться на премьеру, а уже написанные статьи тщательно выправляет, привлекая к этому Джиджи. Они могли бы зарабатывать гораздо больше, если б приняли довольно заманчивые предложения – ему из Милана, ей из Рима. Но оба отказались не раздумывая: в своем провинциальном городе им было спокойнее и чаще удавалось посвятить себя друг другу.