355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джим Гаррисон » Волк: Ложные воспоминания » Текст книги (страница 1)
Волк: Ложные воспоминания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:47

Текст книги "Волк: Ложные воспоминания"


Автор книги: Джим Гаррисон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Джим Гаррисон
Волк: Ложные воспоминания

Тому Макгуэйну,

а также

в память о Мисси (1966–1971)



Ты возвращаешься к яви обрывками привидевшегося во сне рая, они повисают на тебе, как волосы утопленника…

Хулио Кортасар.
Игра в Классики
(Перевод Л. Синянской)

От автора

Когда ночью тревожно рычит или лает собака, я спрашиваю себя, кто там – бродячий кот, скунс, разбойник или призрак. Однажды утром мне пришло в голову, что люди не говорят о смерти оттого, что даже самым простым из них смерть не так уж интересна. Конечно, все меняется, когда она подступает к человеку вплотную, но пока этого не произошло, смерть не более вероятна и реальна, чем наш лунный прыжок – для зебры. Видимо, потому я и объединяю вместе похороны, свадьбы и любовные романы – все это несчастные случаи, просто данность, на которой можно возвести (или, напротив, сломать) хилую надстройку. Даже теперь готовность пойти на риск показаться напыщенным и, возможно, снискать позор служит сигналом того, сколь необходим новый ливень из серы и пыли, чтобы сломать налипшую на человека защитную корку грязи, под которой он так удобно устроился. Невнятный текст всегда токсичен. Но, подходя ближе к моей истории, – я не собираюсь говорить о смерти. Воспоминания относятся к 1956–1960 годам и написаны с высоты настоящего: в этом смысле они ложны, хронология сбита, а их автор – самопровозглашенный старец тридцати трех лет от роду, то есть человек, находящийся на той развилке, где литературные души всегда оборачиваются и смотрят назад. Почти весь яд уже впрыснут, частично я впрыснул его сам – как взвесить душевные раны? Подходящий способ наверняка когда-нибудь изобретут, но в данный исторический момент нам остается довольствоваться прозой, а природа, любовь и бурбон, сколь много ни было бы у них поклонников, оказываются никуда не годными лекарствами от рака. Так вышло, что меня зовут Свансон – ненастоящее имя и непочетное звание: ненастоящее оно потому, что было дано моему шведскому деду на острове Эллис,[1]1
  Небольшой остров в заливе Аппер-Бей близ Нью-Йорка, в 1892–1943 гг. – главный центр по приему иммигрантов в США, а до 1954-го – карантинный лагерь.


[Закрыть]
– чиновники иммиграционного ведомства тогда решили, что у скандинавских переселенцев слишком много одинаковых или похожих фамилий и будет гораздо удобнее, если они придумают себе новые или поищут среди предков что-нибудь попроще. Каждой прибывающей душе любезно предоставлялось три минуты, чтобы она сочинила себе фамилию. Так появился Свансон – хотя я вовсе не внук или сын лебедя; одно мое имя, Кэрол, слишком легко перепутать с женским, второе, Северин, звучит чересчур архаично и чужеродно, так что я однозначно Свансон для себя самого и для всех тех, кому приспичит как-то меня называть. А непочетно это имя потому, что за всю короткую, точнее, известную историю моей семьи никто из ее членов не совершил чего-либо, достойного упоминания, – рождения почти всегда происходили дома, а браки заключались тайком и наспех, зачастую, чтобы снять вопрос о законнорожденности будущего ребенка. Один мой дед был неудачливым фермером, вбившим более полувека в шестьдесят акров почти бесплодной земли. Он умер, так и не скопив денег на трактор и оставив наследникам невыплаченную ссуду на дом. Другой дед был дровосеком на пенсии, а до того недотепой, фермером, хамом и пьяницей. Одна из теток, склонная к пафосу, утверждает, что какой-то наш дальний родственник в XIX веке обучался в Йеле, но ей никто не верит. По обе стороны семейного забора первым выпускником колледжа стал мой отец; во время Великой депрессии он был агрономом на государственной службе, а позже погиб в дорожной катастрофе – счастья, по любым меркам, он так и не нашел. Отдельный реверанс для почитателей астрологии: я рожден Стрельцом глубокой и небывало холодной зимой 1937 года; мое детство было счастливым, абсолютно ничем не примечательным, и вряд ли оно будет еще упоминаться. Как бы то ни было, перед вами история, сочинение, роман. «Существо мое терзает жестокая боль, что вынуждает меня начать мое повествование» – как писали много лет назад. Я никогда не видел волка – несчастные обитатели зоопарков не в счет, они интересны не больше дохлого карпа, угрюмого, мрачного и печального. Возможно, я никогда не увижу волка. И я не предлагаю кому-либо, кроме себя самого, считать эту заботу важнее всего на свете.

I
ГОРЫ ГУРОН

Можно поехать на запад от Рид-сити, маленькой окружной столицы бесплодной долины с маленькой судебной палатой из желтого кирпича и пушкой, вкопанной в газон рядом с мраморной плитой, на которой имена погибших в Первую и Вторую мировые войны выгравированы золотом, а не погибших просто выгравированы подозрительно аккуратным кладбищенским почерком, «те, кто служил», пятьдесят миль на запад по сосновым пустошам, утыканным маленькими фермерскими селениями человек на тридцать, редкими магазинчиками и бензоколонками, приткнувшимися к скособоченному алюминиевому трейлеру или к дому-подвалу, над которым дожидается лучших времен первый, а то и второй этаж; в самих магазинчиках хранится небольшой запас просроченной ветчины и колбасы в банках, польских сосисок, пыльных консервов, коробок с рыбной приманкой, противокомариных аэрозолей, живца, за дверью холодильник, всего понемногу, по узкой дороге через хвойный лесок, где кипарис и сосна, иногда низкорослый дуб, береза, тополь-недолгожитель – мягкое дерево, живущее не дольше двадцати лет и потом уродующее лес гнилым стволом и сучьями, – и опять на запад к тайнам болотного лона, разделенного невидимым с воздуха плетением ручейков и речек, непереносимого весной и летом из-за комаров и черных мошек, пропитанного сыростью черной воды и зеленой тины, с бугорками папоротника, тряской топью сфагнума, что похож на губку, цепляется к человечьим ногам и окружен неприступными зарослями лиственницы, – короче, по земле без особой истории, но со стабильно мерзким климатом, а еще с редкими следами некогда ее покрывавшей, вырубленной за сто лет великолепной белой сосны – обугленными, почти окаменелыми пнями четыре фута диаметром – остатками тех самых деревьев, что, дорастая до двухсот футов, заполняли собой северную половину штата и весь Верхний полуостров, а после Гражданской войны были с истинной дерзостью и бесповоротностью угроблены лесными баронами, вкладывавшими деньги в города юга – Сагино, Лансинг, Детройт – или уводившими их на восток, в Бостон и Нью-Йорк; дома здесь, даже большие фермы на относительно неплохой земле, кажутся ветхими и, по сравнению с Массачусетсом или Вермонтом, сбиты неряшливо и неумело – вот так на запад к озеру Мичиган, у побережья повернуть на север, доехать до Макино, проехать по самому этому гигантскому мосту, потом еще триста миль на запад через малонаселенный Верхний полуостров, потом снова на север в сравнительно просторные, безлюдные горы Гурон.

Я выполз из спального мешка и зачерпнул кружкой воду из небольшой оловянной бадьи, однако вода оказалась теплой, да еще ночной ветер нанес пепла, и тот, перемешавшись с мертвыми комарами, затянул ее пленкой. Я влез в штаны, ботинки и зашагал к ручью. Роса пропитала траву и папоротники, листья проседали у меня под ногами; земля была бледно-зеленой, через полчаса покажется солнце, взойдет и пробьется на востоке сквозь гряду деревьев. Опустившись на колени, я стал пить из ручья, от холодной воды ломило зубы. Потом закрыл створки палатки, взял бинокль (который вскоре потеряю), бесполезный дробовик со сбитым прицелом, некогда принадлежавший моему отцу, и всмотрелся в циферблат компаса, зная заранее, что показывает он неправильно и толку от него будет мало из-за железной руды, залегающей в окрестных землях обильно и неоднородно. И все же я наставил компас сперва на небольшой холм в миле от палатки, а затем предположительно туда, где в нескольких милях на юго-юго-запад стояла машина, и отправился в путь. Через два часа я безнадежно заблудился.

В первые минуты в таких случаях всегда кажется, что заблудился навсегда. Сердце колотится, начинаешь метаться короткими скачками и забываешь все, что знал о лесе, или думал, что знал, ибо теперь ты вовсе не уверен, что знал хоть что-нибудь с самого начала. Компас показывает нечто немыслимое. С верхушки дерева, на которое ты с трудом взбираешься, видны лишь верхушки других деревьев, а если пойти вдоль ручья, то путь окажется на три мили длиннее, поскольку ручей петляет и крутится, разливается по густо заросшим мелководьям, разворачиваясь там на сто восемьдесят градусов, и устраивает вокруг себя болота, в которых промокают башмаки, а ноги не чувствуют опоры, – и все это не считая комариного облака, клубящегося вокруг головы при каждом твоем шаге. Поначалу растерянность смешивается с легким ужасом; когда же яростное пыхтение утихает и ты восстанавливаешь дыхание, то не так уж трудно повернуть назад и найти тропку, протоптанную тобою в зарослях. Редкие смертельные случаи происходят в основном из-за того, что заблудившийся слишком долго не решается повернуть назад.

Я лег у древесного ствола, наполовину перегородившего ручей, – из-за обвалившегося берега у дерева ослабли корни. Подремал на солнце, а проснувшись, приподнял ружье и наставил его сперва на листья, потом ниже по ручью на большую россыпь камней.

Я хотел перебраться вверх по течению и переставить палатку на пригорок, где дует ветерок и не так досаждают мошки, однако нашел ее только под вечер. Было уже десять часов, хоть и не совсем темно, когда я поужинал вареной фасолью-пинто и луком. Залил всю тарелку соусом из красного перца, лег под дерево и стал думать о том, как мне хочется выпить, огромный стакан теплого виски или несколько двойных стопок с пивом на прицепе. Я вспоминал бар «Ералаш» на Макдугал-стрит, где впервые начал пить всерьез. Народ там был старше меня вдвое (при моих восемнадцати годах), я же пьянел от четырех кружек эля. Восемьдесят центов. Но привычки интересны только самим привыкшим – толстякам не надоедает часами говорить о диетах и о том, как они избавляются от воображаемых фунтов. Я глотнул побольше воды, чтобы залить костер в горле, и в свете настоящего костра посмотрел на часы. Опять встали. – Я стянул часы, отметив, что полоска белой кожи, оставшаяся от них на запястье, смотрится несколько чужеродно. У одного моего друга под часами был вырезан крест пачуко. Я метнул это семидолларовое сокровище в костер, лениво поразмышляв о том, что будет, если стрелки из-за жара закрутятся в обратную сторону, как в старомодном киномонтаже, где мелькают листки календаря, поезда, направляясь от победы к победе, пересекают всю страну из угла в угол экрана, а на билбордах и светящихся афишах вырастает во всю ширь имя кинозвезды. Намазав противокомариной пастой лицо, руки и шею, я вполз в спальный мешок.

Мы ехали по грунтовке, с обеих сторон росли пирамидальные тополя, уже засыхающие, без листьев на верхних ветках. Покрутив ручку приемника, отец сказал: игры нет, сегодня понедельник. Мы свернули на подъездную дорогу и, трясясь в колее, подъехали к фермерскому дому, не видимому с дороги за рощицей вязов и кленов. Стоило нам остановиться, как из-под крыльца выскочили две собаки, словно намереваясь сожрать машину и так добраться до нас. Открыв дверцу, отец сказал, чтобы я шел с ним, но я остался сидеть еще и потому, что не хотел пачкать в пыли новые ботинки, на которые всю дорогу от самого города без устали наводил блеск, потирая о штанины. Отец вышел, и собаки его не тронули. По виду они были из одного помета – помесь колли с овчаркой, – за несколько лет до того у меня была похожая собака Пенни, но потом она покусала почтальона, так что пришлось отдать ее одному фермеру, который, как я потом узнал, пристрелил псину за то, что драла цыплят. Услышав чей-то смех, я обернулся и увидел в дальнем углу тенистого двора трех девочек, катавшихся на качелях. Там стоял вяз, с нижней ветки свисала на веревке автомобильная покрышка: девочки качались на ней по очереди, старшей приходилось подсаживать самую маленькую, на вид лет пяти, и та раскорячивалась на покрышке, раскинув ноги в разные стороны. У малышки на руке не хватало трех пальцев, между большим и указательным она зажимала веточки сирени, так что держаться за качели ей приходилось другой рукой. Сирень росла вдоль канавы за домом. Стоял май, она цвела огромными фиолетовыми и белыми комьями, и тяжелый запах смешивался с доносившимся из самой канавы ароматом дикой мяты. Дом был обит коричневой дранкой под кирпич – едва ли не фабричным клеймом жилищ всех бедняков, – бетонное крыльцо затеняли кусты жимолости. На качели села старшая из девочек, лет двенадцати на вид, стала раскачиваться все выше и выше, маленькая закрыла руками уши, будто что-то вот-вот должно было взорваться. Старшая сидела, широко расставив ноги, и с каждым взмахом качелей платье задиралось все выше. Я посмотрел на свои ботинки и покрутил ручку радио. Потом опять оглянулся на девочку – теперь я видел ее ноги, бедра и трусики до самого пояса. У меня кружилась голова, разбирал смех, очень хотелось выйти из машины и что-нибудь им сказать. Но тут из-за сарая показался отец, пожал руку какому-то мужчине, и мы уехали.

Проснувшись не позднее полуночи, я увидел, что костер догорел, а из дров осталась только сосна, почти не дающая тепла по сравнению с буком или кленом. Мне померещился какой-то звук, и я дотянулся до лежавшего рядом со спальным мешком ружья. Потом встал и снова развел костер, решив, что лучше сварю себе кофе и не буду спать всю ночь, чем на меня набросятся безымянные твари, обитающие, впрочем, только у меня в голове по причине, можно не сомневаться, пересыхания мозгов. «Вот стоит стакан, что боль мою облегчит», – пел Уэбб Пирс.[2]2
  Уэбб Пирс (1921–1991) – американский кантри-певец. Песня «There Stands the Glass» исполнена им в 1951 г. и стала одной из самых известных «пьяных» песен.


[Закрыть]
В полчетвертого начнет светать. Я всегда был не в меру привязан к часам. Еще и поэтому у меня все шло наперекосяк в те редкие периоды жизни, когда появлялась настоящая работа с ее беспощадной предсказуемостью, о которой все нормальные люди только мечтательно вздыхают: на каждой стене часы, и моя тонкая шея вертится по идеальной траектории их стрелок круг за кругом, за кругом, за кругом. Помню, работал в Бостоне в каком-то офисе и на вторую неделю, подняв взгляд на стену, увидел на часах половину третьего вместо ожидаемой половины пятого. Я заплакал тогда настоящими солеными слезами (частично благодаря пяти двойным, принятым в ланч, это точно). Умученный часами двадцатисемилетний мальчик, по пухлым щекам которого катятся слезы, заливая воротник рубашки, расстегнутый, поскольку эта рубашка добыта из комода умершего отца и мальчику мала.

Ручей, из которого я набирал в кофейник воду, ревел и низвергался на камни, за этим шумом неслышно подкрадывался гриф, готовый вот-вот вцепиться в меня и разорвать горло. Розовые слоны из белой горячки – фигня. Я думал о сотерне и о Калифорнии. Почти месяц добираться стопом до дома, после чего уехать просто так, вообще без причины – разве что, как говорил Том Джоуд,[3]3
  Персонаж романа Джона Стейнбека «Гроздья гнева».


[Закрыть]
«что-то на этом Западе такое происходит». Ну еще бы. В Сан-Франциско, в заброшенном доме, прозванном постояльцами «Висячими садами», мы разделили на четверых сотню почек пейота – маленького кактусенка, похожего, если содрать с него шкуру, на гнилой студенистый зеленый перец. Я сжевал слишком большую дозу – двадцать почек сразу, одну за другой, словно это была неведомая и чудесная пища, после чего несколько часов блевал в окно. Когда сознание опять сфокусировалась, куда-то пропала моя постель. Я шагал, как тогда казалось, целый год по Хосмер, чтобы сесть на рабочий автобус и доехать до фасолевых полей в пригороде Сан-Хосе. Странная отрава. Не рекомендую, по крайней мере в таких больших дозах. Это невозможно передать словами – я не читал описаний, напоминавших происходившее хотя бы отдаленно. Прошли годы, но малая часть моего мозга до сих пор чувствует то действие.

Я выпил несколько чашек кофе, вглядываясь в безлунную туманную темноту за костром. Раз уж все равно придется умирать, почему бы этому не случиться в челюстях гризли, только они обитают в тысяче миль к западу. В том пейотном трансе вызванные сдуру голые хористки были без кожи, свекольно-красного цвета с вкраплениями чернильного и масляно-черного, и твердыми, как базальт. Старый анекдот о женщине, душащей ляжками крысу. В барах всей страны это кошелка, лохматка, манда, пизда, пышка, щелка, розочка и так далее. Тридцативосьмилетняя тетка в Детройте со зверским начесом и литым пивным колесом вокруг талии, с губами красными, как фронтовая рана, подмигивает тебе в зеркале над бутылками, и ты подмигиваешь ей в ответ своим слепым глазом и покупаешь ей шнапс со льдом, и подносишь зажигалку, и смотришь на когтистые пальцы, и вспоминаешь леопарда. На лодыжке серебряный браслет, именующий его хозяйку ЛИЛ, лучшей из лучших. Она надувает губки, лепечет что-то о фильмах и о том, что там случилось с Рэндольфом Скоттом,[4]4
  Рэндольф Скотт (1898–1987) – американский киноактер, снимался с 1928 по 1962 г.


[Закрыть]
а потом говорит, что она космотолог. Она знает космос. Домашний перманент. Какого-то Тони. Укладки и женские беседы. Ты идешь в туалет, смотришь на себя в зеркало и думаешь: будь ты настоящим американцем, скажем, морпехом, десантником или водилой-дальнобойщиком, ты бы ее трахнул. Но ты не настоящий американец, а потому нависаешь над писсуаром, смотришь на член, который от антистрасти скукожился и почти спрятался в теле, и выдумываешь оправдания. У нее же сифон! Или она неделю не была в душе, у нее шкура, как у ящерицы, или каждый раз, когда она втыкала в себя новый хрен, на ней вырастала колючка, и теперь она похожа на дикобраза, или она просто жирная. Ничего не выходит, ты выскакиваешь из туалета, и она видит в зеркало, как ты вылетаешь через двери на улицу, чувствуя себя не особенно мужчиной, но так зато спокойнее, думая о том, что это как ебаться с пылесосом, думая о прохладных монастырях и далекой стране, где за окном сладко поют птички, а после вечерни мать настоятельница встает перед тобой на колени. В мужских монастырях не бывает монашек. В крайнем случае сойдет заводила болельщиков после школьного футбола, искренне верящая в любовь, на дне кедрового сундучка с приданым у нее аккуратно сложены самодельные муслиновые наволочки с лиловой вышивкой «он» и «она». И, занимаясь без всякого интереса любовью, она болтает о забавном эксперименте в химической лаборатории, где так ужасно воняет. Голенькая от пояса до гольф.

Я проверил форелеловку – простое устройство для ловли рыбы без удочки. Насаживаешь приманку на небольшой крючок и привязываешь леску к низко свисающей ветке. На первой леске не оказалось ничего, кроме голого крючка, однако на второй – небольшой американский голец, самая глупая из форелей, примерно девяти дюймов длиной. Я почистил его и пустил кишки по течению, не желая привлекать енотов, которые, похоже, чувствуют запах рыбьих потрохов за несколько миль. Обернул гольца в фольгу, добавив кусочек лука, и поставил коптиться, затем съел с хлебом и солью. На десерт засунул палец в банку меда и облизал. Небо начало еле-еле светлеть, запели невидимые птицы, больше для того, как нам теперь объяснили, чтобы разогнать других птиц.

После восхода солнца я поспал несколько часов, удивляясь и самим своим ночным страхам, и тому, как мое мужество крепчает к полудню. Свой пропитый мозг я убаюкал «Старым жестким крестом»,[5]5
  «The Old Rugged Cross» – популярная христианская песня, написанная в 1913 г. Джорджем Беннардом.


[Закрыть]
заменившим мне окопную исповедь. Эту песню пела на похоронах какая-то женщина, получалась ясная трепетная жалоба, влажный ветер, прорвавшийся сквозь доски сарая. На древнем ритуале настояла бабушка – в конце концов, он был ее старшим сыном. Немало гимнов я пропел нью-йоркским летом в комнате на Гроув-стрит, стоя у окна, выходившего в вентиляционную шахту шесть на шесть футов, дно которой устилали газеты, бутылки и старые лохмы. Среди бела дня там ползали крысы. Я не выносил этот город, он словно сживал меня со свету, из него хотелось убежать куда угодно, но я не мог вернуться домой, поскольку объявил, что ухожу навсегда. Старые песни, выученные в пятнадцать лет новообращенным баптистом: «Там есть фонтан, пульсирующий кровью» (из жил Эммануила), или «Спокойно мне» (в лощине рук Его), или самая лучшая – «Удивительна и несравненна благодать Иисуса».[6]6
  «There’s a Fountain Filled with Blood» – религиозный гимн, написанный Уильямом Коупером в 1772 г. «Safe Am I» – религиозный гимн, написанный Милдред Лейтнер Диллон в 1938 г. «Wonderful the Matchless Grace of Jesus» – религиозный гимн, написанный в 1918 г. Гарольдом Лилленасом.


[Закрыть]
Мне просто нечего было делать в Содоме, но в девятнадцать лет я отказывался это признать. Мощь умащивала, а Благо ублажало меня дома. Я не справлялся со своей убогой слабостью к таким словам, как «судьба» и «время». Я составлял список всего того, чего мне хотелось или не хватало, хотя не хватало мне умения заканчивать фразы – всегда полупьяный, в душной жаре, словам приходилось продираться сквозь костяшки пальцев:

солнце жук грязь почва лилия лист листва волосы спирея клен ствол зубы глаза трава дерево рыба сосна синежаберник окунь доска палуба берег песок кувшинки море камыши навес вода водоросли облака лошади золотарник дорога воробьи камень олень ястреб-цыплятник пень овраг черника куст кабинка насос пригорок ночь сон сок виски карты сланец камень птица сумерки рассвет сено лодка мужик дверь девица сарай солома пшеница канарейка мост сокол асфальт папоротник корова пчелы стрекоза фиалки борода ферма конюшня окно ветер дождь волны паук змея муравей река пиво пот дуб береза ручей болото почка заяц черепаха черви мясо звезды молоко солнечный окунь каменный окунь уши палатка петух тина гречка перец гравий жопа сверчки кузнечик олень колючая проволока помидоры библия огурец дыня шпинат сало ветчина картошка плоть смерть забор иволга кукуруза малиновка яблоко навоз молотилка соленые огурцы погреб швабра кизил хлеб сыр вино пещера мох крыльцо водосточная труба форель удочка спаниель скирда веревка вожжи нос лук-порей ноги

В конце возникло поразительное ощущение, и я несколько дней болтался с ним по округе. Отправлялся в путь с Западной Сорок второй, шел вдоль доков, под хайвеями, стараясь держаться как можно ближе к воде, вокруг оконечности острова и Бэттери-парка, затем по Восточной Сорок второй, почти ничего не замечая и не помня. Я не мог вернуться домой ни с чем после того, как продал костюм, в котором получал аттестат, и заложил подаренные тогда же часы. Моя приветственная речь на выпускной церемонии звучала как «Юность, проснись». Сперва сборщик посуды, потом мойщик внутренней стороны стекол на мойке машин, затем клерк в книжном магазине за доллар двадцать в час. На Десятой авеню я всегда держался как можно незаметнее, ибо посмотрел несколько лет назад «Бойню на Десятой авеню».[7]7
  Балет на музыку Ричарда Роджерса. В 1957 г. вышел фильм с тем же названием и той же музыкой Ричарда Роджерса, но с другим сюжетом.


[Закрыть]

К полудню воздух прогрелся и застыл, несмотря на огромные темные слоисто-кучевые облака, катившиеся высоко в небе из Канады, с северо-запада через озеро Верхнее. Будет большая гроза, а я к ней не готов – пока я скакал рысью три или четыре мили до палатки, первые капли уже упали на листья, а ветер стал серым и пронизывающим. Я собрал все лучины, какие только можно, и забросил их внутрь, затем взял топорик и стал рыть вокруг палатки канаву, за неимением лопаты выгребая руками землю и корни. К тому времени, когда я закончил, одежда и кожа на мне были насквозь мокрыми, я вполз в палатку, дрожа, стянул с себя одежду; ревела гроза, ливень был из тех, что гнет деревья, ломает кости и гонит сквозь леса реки. От изнеможения я заснул, а проснувшись под вечер, увидал сквозь полог палатки лужу там, где раньше был костер. Дождь еще шел, но теперь мягкий и очень холодный. Мне вдруг захотелось оказаться в гостиничном номере Нью-Йорка или Бостона, теплым и выспавшимся после ланча, в желтой ванной комнате отодрать с зеркала целлофан, налить в стакан виски, добавить на полдюйма хлорированной воды и начать строить планы на вечер.

Марша уехала в Калифорнию, я отправился следом неделю спустя, но мы разминулись в Сакраменто, откуда она двинулась на юг в Санта-Фе, Нью-Мексико. В Сакраменто я был сам не свой и как-то потерял к Марше интерес – новая страна или новый город начисто стирают недавнее прошлое. У меня не было фотографии, а когда я пытался представить ее лицо, черты расплывались, и приходилось начинать сначала, как будто одеваешь лысый манекен, при этом то глаз упадет на пол, то рот расползется, то исчезнут уши. Я пытался представить ее с кем-то другим и ничего при этом не чувствовал; она часто говорила, что не прочь заняться любовью с индейцем, не имея, разумеется, среди своих знакомых ни одного индейца; воин-шайен при полных боевых регалиях разделает ее, как Бог – черепаху. В конце он снимает с нее скальп, и она становится похожа на бритую окровавленную французскую коллаборационистку из черно-белого журнала «Лайф» сразу после Второй мировой войны. Ничего, никаких чувств. Может, все было бы иначе, останься мы вместе, но я не хотел жениться – я хотел собрать денег и уехать в Швецию, выяснить, нет ли среди моих дальних родственников кого-нибудь на меня похожего, а когда таких не найдется, перебраться на островок в Стокгольмском архипелаге, выучиться на рыбака и провести остаток жизни в лодке за ловлей трески. Балтийское море холодное, а берега усыпаны черными камнями. Лет через десять я напишу домой записку на ломаном шведском с орфографическими ошибками – моему семейству придется бежать с ней в местный колледж и просить перевести. Я объявлю, что решил продолжить дело моего прадеда и уже наплодил выводок косматых идиотов от толстой тетки, которая не жрет ничего, кроме масла и жареной сельди.

Наш последний с Маршей вечер был меланхоличен и сладок. Пока не начало темнеть, мы сидели на веранде ее дома и раскачивались в качалке, потом прошли через газон к подъездной дорожке, где ждал мой старый «плимут». Было по-прежнему очень тепло, стоял сухой августовский вечер, и темнота несла с собой всего лишь свежесть. Мы в молчании проехали десять миль до халупы, где я всего на несколько дюймов разминулся с его мотоциклом. Наверное, решил я, Виктор отправился в ближайшую забегаловку. Марша вышла из машины сама – я не успел открыть ей дверцу. В домике было темно, но я без труда нашел рядом с дверью выключатель. Убрано, хотя и второпях. Стены до середины обиты дешевой сучковатой сосной, выше – ярко-желтая краска по неровной штукатурке. Голые окна. Кричаще-красный линолеум перед раковиной протерт насквозь. Я налил Марше в стакан пива и выпил остаток из бутылки – чистый стакан был всего один. Марша казалась вполне довольной, несмотря на уродство комнаты, – она ходила по ней весьма грациозно, рассматривала фотографии женщин Виктора и потягивала пиво. Я спросил, не налить ли ей еще, и она ответила, что без разницы. Затем ушла в ванную и сказала, что там мошки в раковине. Я пошел за ней, и мы стали смотреть вниз на холодную белизну раковины и на мотыльков с мертвыми комарами вокруг слива. Мы одновременно подняли глаза – зеркало взглянуло на нас с пугающей ясностью; Маршино лицо, не такое загорелое в ярком свете, влажный лоб, длинные волосы, закрученные узлом. Я стоял у нее за спиной с видом записного дурака, и она засмеялась. Впервые за всю неделю придя в сознание, я догадался, что ее красота когда-то была всего лишь мыслью. Марша выскользнула из блузки, юбка упала на пол сама. Я чувствовал себя легко и воздушно, словно наблюдал за всем этим издалека или во сне. Она повернулась и прижалась лицом к моей шее. Я быстро целовал ее и смотрел в зеркало. В самом низу располагались ягодицы, плотно прижатые нашим весом к раковине, затем спина, гладкая, но на удивление мускулистая, и мои руки, казавшиеся еще темнее рядом с ее белой кожей. Наконец я рассмотрел собственную физиономию, расположившуюся над Маршиным плечом, усмехнулся и высунул язык.

Много позднее, когда я отвез Маршу домой и вернулся в халупу, я подумал, что никогда еще не получал такого удовольствия почти без единой мысли; происходившее происходило в чувственном тумане и прерывалось лишь глотками холодной воды и несколькими сигаретами. Даже возвращение к ее дому казалось расплывчатым, гипнотическим. Странно было осознавать, что эту девушку можно любить без слов, что язык для нее – только помеха. С Маршей всегда так. Мы болтали, и смеялись, и гуляли по округе, и вообще много чего делали, но стоило начаться нежностям, они тут же превращались в абсолютно бессловесный обряд. Когда мы занялись любовью в первый раз, была кровь, но Марша, очевидно, не сочла свою девственность достойной упоминания.

Ну вот, из оставшихся в палатке щепок я развел тусклый трескучий огонь, которого едва хватило, чтобы сварить кофе. Дыхание вылетало из-под полога облаком: несмотря на июнь, было недалеко до мороза. В Нью-Йорке у людей с деньгами уже появился особый чемоданный вид, когда они вот-вот отправятся в отпуск, не важно, продлится он две недели, месяц или, как для некоторых жен, целое лето. Барбара с ребенком уедет в Джорджию, возможно, оставит его там и отправится в Европу. Когда мы познакомились, в ней чувствовался безнадежный слом, странная покорность вперемешку с агрессивным декадансом, за этим угадывался продуманный план, как у всех немногочисленных девушек, помешанных на литературе особого сорта и надумавших выстроить свою жизнь на фундаменте из прочитанных романов. Я познакомился с ней в «Ромеро», баре Виллиджа, куда ходят люди разных рас и куда она явилась в компании долговязого негра из ее класса по рисованию. Через час она была истерично и громко пьяна, а приятель стыдливо отвалил.

– Ты наполовину мексиканец? – спросила она.

– Нет, – сказал я, едва не застыв от смущения.

– Ну а похож. Точно?

– Может, немного и есть, – соврал я.

Мне хотелось сделать ей приятное. Она походила на модную модель, самое красивое создание из всех моих знакомых.

Несколько минут мы бессмысленно болтали, потом я заказал ей выпить, но бармен не стал наливать. Она выскочила из бара, я следом, абсолютно уверенный, что растянусь между табуретом и дверью. Бармен ухмыльнулся. Я чувствовал себя взрослым и умудренным жизнью, однако неуклюжим. Мы прошли несколько кварталов – она молчала и шаталась – до небольшой закусочной, где выпили кофе, и официантка сказала, чтобы я уводил девчонку поскорее, пока ее не начало рвать. У меня в комнате она быстро разделась, за неимением пижамы натянула мою футболку и нырнула в постель. Заснула раньше, чем я успел рассмотреть ее тело и что-то сказать. Я лежал в кровати голый, гладил ее по животу, но она уже вовсю храпела. У меня кружилась голова и нелепо немело тело, как примерно год назад, когда я натягивал на себя форму перед футбольным матчем, зная, что в ближайшие несколько часов меня отделают так, что места живого не останется. Я полежал некоторое время, трогая ее грудь, ноги и между ног, там я и оставил свою руку, размышляя, что впервые сплю всю ночь с девушкой и что это не по-человечески – пользоваться беззащитностью пьяной. Ее живот урчал у меня под рукой, и я надеялся, что ее не начнет рвать, поскольку чистые простыни мне светят только через четыре дня. Затем я встал, зажег свет и стал смотреть на нее, сначала издалека, потом очень близко, с одного или двух дюймов, если говорить точно. Я думал, у меня сейчас разорвется сердце, потом опять лег, навалился на неё, пытаясь войти, но кончил, едва коснувшись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю