355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Грэм Баллард » Искатель. 1970. Выпуск №2 » Текст книги (страница 9)
Искатель. 1970. Выпуск №2
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:41

Текст книги "Искатель. 1970. Выпуск №2"


Автор книги: Джеймс Грэм Баллард


Соавторы: Станислав Гагарин,Эдуард Корпачев,Петр Губанов,В. Меньшиков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Эдуард КОРПАЧЕВ
МЫ ИДЕМ ПО АФРИКЕ

Рисунки П. ПАВЛИНОВА

1

Могло показаться, что была погоня за счастьем, хотя при бешеной езде по горным африканским дорогам ближе до беды, но, может быть, это все-таки была погоня за счастьем, за острыми, навсегда остающимися в памяти впечатлениями, которых так жаждешь в двадцать лет. Володя Костебелов, усмехнувшись своим мыслям, все же наддал газу и соскальзывающими руками крепче обхватил разогретую баранку руля, как будто и в самом деле гнался за впечатлениями, а не чаял поскорее добраться до шумного, блистающего зданиями, лаком автомобилей, политым и тут же просыхающим асфальтом, раскинувшегося по морскому побережью большого города Алжира. Он привык к неторопливым, овеянным мучнистой пылью белорусским большакам и проселкам, а потом отвык от них в Минске, потому что стал студентом политехнического института. И когда нарядный океанский теплоход доставил его и друзей на алжирскую землю, в международный студенческий лагерь, пришлось привыкать к стремительным, бешеным скоростям, потому что здесь все водили машины с такой самоуверенной лихостью, что было страшно, хотя и не очень – ведь ни разу не разбился, – следить напряженными глазами за отчаянно бросающейся под колеса грузовика сухой, как брезент, асфальтовой лентой, беречься неожиданных, выстреливающих из-за скалистых поворотов встречных машин и боковым зрением ощущать близость пропасти, ее гибельные тартарары. Он бы и не гнал свою машину так, что всхлипывали борта, если бы ехал один, но всегда в кабине сидел или командир алжирского трудового отряда, или двенадцатилетний кофейный арабчонок Омар, да еще в кузове был кто-нибудь.


И вот сейчас прижимало к нему на поворотах Омара, а наверху ехали еще двое арабских парней, и один из них, с желтым, спеченным лицом, коротко стриженный, точно обгоревший, парень Мурзук, постоянно вызывал в нем досаду своей обычной замкнутостью, хоть говорить им было бы нелегко, имея запас десяти-двадцати слов, но ведь можно многое сказать и взглядом, и улыбкой. Володя наверняка знал, что это Мурзук стукнул по верху кабины, поторапливая ехать, и он не гнал бы свою машину в горах; но раз так, раз недоволен этот замкнутый, непонятный парень, – Володя дал волю испытанному любыми скоростями мотору. И тотчас восторженно сверкнул угольными глазами Омар. Володя перехватил этот взгляд, даже не глядя на мальчонку, точно так же, как видел его курчавую смоляную голову, его высосанную солнцем не синюю и не белую маечку, его нетерпение и желание дружить с русскими ребятами и вместе с ними быстро мчаться вперед, в приморский город Алжир, в новую жизнь, так щедро распахнувшуюся перед ним в это знойное лето, похожее на все прежние двенадцать лет его жизни и все же иное. Да и что Омар, дитя Африки, восторженный, как все мальчишки на свете, – сам Володя, припадая к рулю, страшась сумасшедшей езды и наслаждаясь ею, ощутил себя хозяином горных дорог, асом, который летает как черт. А ведь и вправду стал он за месяц бесстрашным асом, подобно воздушным асам, потому что при движении в горах ты уже не совсем принадлежишь земле, находишься как бы в бреющем полете, и на отчаянных поворотах, когда грузовик приближается к пропасти и пропасть разверзается оголенными склонами коричневых и охристых гор, голова кружится и тело становится не твоим и ничего не весит. Но зато вдвое дороже касание попутчика. Хоть Омар еще мальчишка, да все же его касание словно отключает страх, и Володя любил в эти мгновения мальчика, как брата, пускай даже такими разными братьями они были. А может, и не разными: один темен телом, только лицо чуть посветлее, как абрикосовая косточка, и другой за месяц почернел.

И еще Володя подумал в одно из таких мгновений, когда на поворотах всхлипывали борта и мальчонку кидало ему на плечо, что, как ни трудна эта горная дорога, она хороша тем, что становится дороже человек, сидящий в кабине, и что и ты бесконечно дорог ему не потому, что вместе едете сейчас или можете вдруг прекратить эту скоростную гонку, а потому, что будете еще долго, пока еще живы, ехать, соприкасаясь друг с другом: в воспоминаниях, в снах, в желаниях вернуть опасную дорогу, в молодости и в старости – всегда.

Но вот горы послали прямую снижающуюся ленту дороги. Володя бросил взгляд в ущелье, увидел на дне металлическую жилку ручья, потом переглянулся с Омаром. Оба улыбнулись и продолжали переглядываться, плавно спускаясь на грузовике; и Володя с любовью стал думать об африканском мальчишке, о его жизни, а мальчишка вдруг закричал: «Волода, Воло-да!» – и ладонью показал в кабине, как идет самолет на посадку.

Значит, и ему дорога напомнила снижение в полете, и Володя еще раз улыбнулся, слизнул сухим, затвердевшим языком соль на губах, а цепь воспоминаний уже начала раскручиваться, потому что знакомо было это чуточку чужое, новое, свое, с ударением на последнем слоге имя «Волода, Волода!». И он вновь увидел, как месяц назад съехались в Алжир, в Большую Кабилию, в селение Уадиас русские, югославы, болгары, немцы, французы и как среди алжирских революционеров оказался этот кофейный мальчик с курчавой смоляной головой. Его тотчас выловили и хотели отправить, да некуда: ни матери, ни отца, и не помнил он даже названия родного пепелища. Все же его бы отправили – так слаб он был, так мал, но Омар тогда кинулся к нему, Володе, кинулся именно к нему совершенно случайно и обвил жгутами тонких рук его пояс. Это решило судьбу Омара: Володя Костебелов, Спартак Остроухов и все наши ребята сказали, чтобы мальчик остался в лагере. И он остался, прижился у наших, у русских, а к Володе так привязался, что без него не мог он выехать ни в рейс на грузовике, ни сесть за трактор. И в палатке, где жили они, их легкие раскладушки тоже были рядом.

Вспомнив палатку – этот кочевой дом, который становится общежитием на любой земле, где его ни поставь, – Володя с новой радостью, как будто друга отыскал, подумал о Спартаке Остроухове, и эта радость, просветленность, с какой он всегда думал о Спартаке, была ему самому так понятна, потому что сроднился со Спартаком на здешней опаленной земле, и не представлял себе дальнейшей жизни, дальнейших дорог без его дружбы, и покачивал русой головой с прямыми, точно мочало, волосами, удивляясь, как это раньше он жил, не зная о Спартаке. Они жили в одном городе, ходили одними улицами, не гадая о том, что придется им встретиться и подружиться на чужбине. Все Володины приятели из трудового отряда – механизаторы или строители, сам он водитель и тракторист, и все они пашут горестную землю или строят на ней дома. А Спартак Остроухов – отрядный медик; он знает о человеке все, он шестикурсник; и, может быть, потому, что этот белокурый стройный атлет знает о человеке все, любит человека по долгу службы, по праву сердца, – потому и стал он близок Володе, прожившему на свете на пять лет меньше. Как часто в минуты сомнений, противоречивых раздумий ему недоставало подле себя старшего друга, родного, как отец или брат, – но братьев у Володи не было, а отец погиб в том году, когда родился Володя. И вот белокурый, глядящий на людей с пристальной добротой Спартак сразу представился ему человеком, которого недоставало. Он еще на теплоходе сблизился со Спартаком, когда были они еще на своей Родине, на плавучей палубе Родины, когда Володю теснили мысли о начавшемся путешествии, о новизне далеких земель, о приключениях и острых впечатлениях, о всем том, что войдет в его жизнь и обогатит.

 
День-ночь, день-ночь
Мы идем по Африке, —
 

вспомнил он Киплинга.

И уже тогда, на палубе теплохода, рассекающего плоть Черного и Средиземного морей, глядя на синюю упругую волну, спорил с Редьярдом Киплингом, потому что знал, какая война пронеслась над Алжиром и какую разруху, какие черные, сожженные напалмом деревни оставили те, кто шел с оружием по Алжиру.

Дорога меж тем запетляла в горячих горах, но никак не удавалось ей уйти подальше от черты пропасти, и все же Володя, не сбавляя скорости, несся вперед.

Поворот, а затем еще один поворот грузовик прошел на полном ходу, отбрасывая колесами камешки к пропасти, и тут неожиданно появилась встречная машина – всегда неожиданна встречная машина, сколько б ни ждали этой встречи, – и неслась она с дикой скоростью посредине дороги, так что Володя едва успел вывернуть свой грузовичок. В боковое окно шарахнул горячий пласт воздуха и словно бы толкнул грузовик под уклон. Володя всем телом нажал на тормоза, а машину все влекло, влекло к пропасти, и Володя, распахивая дверцу, выскочил из кабины сам и почти на весу вытащил Омара, а в эту же секунду с кузова перемахнули гибкие коричневые тела арабов.

Все четверо отбежали вбок, прикованно следя за машиной. И хоть она, застыв над пропастью, не сползла ни на сантиметр, Володя не сразу решился подойти к распахнутой кабине. Потом он все же метнулся к ней, ухватился за руль и сел так легко, что машина не подалась вниз ни насколечко; но как только попробовал он дать задний ход, грузовик, напрасно прокручивая колесами и сея в пропасть каменный град, пополз к опасной черте. Тогда Володя опять поставил его на тормоза и выскочил из кабины с домкратом в руках.

– Доски! – крикнул он Омару, взглядом приказывая мальчишке мигом окунуться в кузов и выскочить обратно.

Тот ловко, как обезьянка, перевесился в кузов, и тут же на дорогу упали сухие, цимбально прозвучавшие доски, а Володя уже лежал спиною на пекучих камнях и настраивал домкрат.

Он лежал под утробой грузовика и не думал о том, что если грузовик сдвинется, то и его потянет за собою в пропасть; он подкручивал домкрат, пока колесо не приподнялось над камнями, и крикнул то же слово:

– Доски!

Омар сунул под колесо сухую до музыкального звона доску. Володя подполз под другое колесо и, прежде чем установить домкрат, глянул снизу и увидел обоих парней, которым нужно было в Алжир по своим неотложным делам.

Они сидели с поджатыми ногами, со сведенными ко лбу ладонями и что-то нашептывали. Это было так нелепо, с точки зрения Володи, что он никак не мог поверить в серьезность их поклонов и молитвенного шепота и подосадовал на этого странного парня Мурзука.

– Омар, да что ж такое, скажи им! Мне помощь нужна, их руки нужны!

Мальчишка часто-часто затараторил, но парни даже не взглянули на него – да и был ли для них в эту минуту мир, были ли они сами?

Ожесточенно махнув рукой, так что пальцы прошлись по камню как по терке, Володя опять полез под колесо и вскоре второе колесо тоже поднял над землей. Омар сунул вовремя доску, а Володя вскочил в кабину с домкратом.

– Скорее, Омар! – крикнул Володя, вырулил, принял мальчонку руками, усадил рядом с собой и оглянулся на парней: пускай скорее прыгают в кузов и доски-то, доски не забудут!

– Ну, кто из нас аллах? – сверкнул Володя белыми зубами.

И мальчишка отозвался на его улыбку радостным смехом, придвинулся голым кофейным тельцем.

Володя глянул в решетчатое с той стороны заднее окошко кабины. И Омар тоже глянул, они даже коснулись друг дружки влажными, точно смазанными оливковым маслом лбами и одновременно заметили повеселевшие лица тех двух парней.

– Вот ведь как: думают, что им аллах помог, – сказал Володя и снова стал наращивать скорость, но не потому, что его торопили, а потому, что уже ни черта не боялся; и если говорить откровенно, жизнь хороша и не пресна, когда рискуешь.

– А что же ты гол? – спросил он затем и спохватился: – Ах, да, конечно-конечно! Спасибо, Омар, спасибо, браток! – И видел звонкую доску с прилипшей к ней черной, изжеванной колесом маечкой.

И словно лишь теперь Володя ощутил, какая стоит банная, изнуряющая духота.

Душно было в кабине и тогда, когда кончились горы, когда пошли плоские, срезанные камни нагорья, когда началась бурая каменистая степь. Но Володя не чувствовал жару так болезненно, как в первые дни, и теперь ему было хорошо мчаться даже в духоте: ведь позади осталась опасность, и гляди теперь ненапряженно на эту бегущую степь, на трезубцы кактусов с желтыми крохотными плодами, на агавы с узкими, острыми, точно клинки, листьями.

И, покачиваясь в душной кабине, он глядел на эту знойную землю, которая неслась навстречу в дрожащем, трепещущем, как над жаровнями, и точно произрастающем из самой земли воздухе. Мелькали по сторонам яркие заправочные станции, кафе с вытекающими через распахнутые двери запахами мяса и жареных стручков красного перца, домики под черепицей, выходили к дороге мальчики, похожие на Омара, и махали гроздьями подбитых куропаток, лениво блуждали в небе аисты. Весь этот мир вмещался в тройном экране кабины, и думалось об алжирской земле, думалось… Много наших парней нынешним летом в Алжире, а прошлой зимою было много наших, русских птиц; они зимовали здесь и теперь, и сто, и двести лет назад, а потом возвращались гуси-лебеди на Родину и, проплывая в небе, роняли над Россией выгнутые перья; и где-то в Михайловском поднимал, спешившись с лошади, эти перья Пушкин и писал потом:

 
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России…
 

Володя заулыбался неожиданному ходу своих мыслей, а Омар обеспокоенно окликнул его, выспрашивая:

– Волода, Волода?

Володя кивнул головой.

– Понимаешь, тебе надо выучить эти стихи, обязательно выучить! Ты быстрый, Омар, ты очень сообразительный, Омар. И немецких и французских слов ты знаешь больше меня. И по-русски мы понимаем друг друга. Не ленись, Омар, повторяй за мной. Повторяй, браток!

Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…

Видно, не совсем понимал арабчонок его порыв, улыбался растерянно; и тогда Володя с жаром, словно это сейчас самое необходимое дело, опять попросил:

– Выучи их, Омарушка, ведь это легко! Ну, хочешь, я тебе расскажу, чтоб ты понял? Ну, как бы тебе рассказать, чтоб ты понял? Ага, слушай: я в России живу, а ты – в Африке, я люблю свою землю, и ты любишь, но нам близки и другие люди, другие земли и дела других людей… Ну, понимаешь, мы с тобой равны, и ты мне как брат»

– Брат, брат! – подхватил Омар и руками сделал движение, как бы оглаживая Володино плечо.

Он был чертовски сообразителен, дитя Африки, и знал, действительно, много чужих слов, и знал немало русских слов, – потому Володя упорствовал, настаивал:

– Повторяй, Омар, слушай и повторяй:

 
Под небом Африки моей
Вздыхать о сумрачной России…
 

И Омар затряс курчавой головой, принялся произносить русские стихи; и сначала у него не получалось, а потом Володя уловил в арабском акценте родную речь, и его что-то приподняло, словно он взлетел; и Володя, бесконечно любя сейчас Омара, и степь с кактусами, и дорогу чужой земли, сам стал произносить с новым смыслом родные, прозрачные, случайно всплывшие в памяти слова:

 
Под небом Африки моей
Вздыхать о сумрачной России…
 

Как жаль, что он не помнил сейчас дальше, кроме двух этих строчек! Но Омар привязался и к этим, двум строчкам и все повторял, повторял их, слегка коверкая, а Володя слушал и удивлялся, как много он проехал, пока раздумывал о земле, несущейся навстречу, и о своей Родине, о Пушкине.

А потом еще одна непредвиденная встреча с Родиной, произошла – потом, когда по обе стороны дороги уже чаще зеленели оливы, и голубовато-зеленые смоковницы, и серебристо-зеленые виноградные лозы, и пальмы с кольчатыми стволами.

Уже вблизи Алжира его обогнала машина, потому что он приметно сбавил скорость, потом вторая машина с открытым верхом, в которой сидели солдаты; и Володя сразу узнал тропическую форму советских солдат, затормозил, выскочил на обочину, стал махать рукой, а машины – свои, военные «газики» – проносились и удалялись, проносились и удалялись. У него и не было надежды остановить хоть одну; он махал, приветствовал их крепкой рукой; но вот последняя машина свернула, стала у обочины, солдаты попрыгали вниз, разминая ноги и так знакомо одергивая гимнастерки, собрались вокруг Володи, в панамах с дырочками и с вислыми бортами, панамах табачного цвета с выгоревшими стежками ниток.

К нему протиснулся старший лейтенант, юный, исхудавший под этим солнцем так, что рукава гимнастерки ему стали длинны, с морщинками у глаз, потому что приходилось щуриться, и спросил:

– Откуда, земляк?

– Из Минска, – обвел их светлыми глазами Володя, зная, что в этот миг дарит каждого чем-то драгоценным. – Из Минска…

Это были саперы, которые ошибаются в жизни только раз, и они разминировали алжирские поля, а мин в Алжире было посеяно множество: несколько миллионов, чуть ли не по одной на каждого алжирца. Мины недавней войны, мины французских колонизаторов. И люди, ошибающиеся в жизни только раз, прибыли сюда убирать этот страшный урожай, а Володя прибыл пахать землю для иного сева, – и разве не на одно общее дело послала их родная земля?

– Из Минска, – твердо повторил он.

– Из Минска? – как будто удивился лейтенант, оглянулся на солдат и вновь посмотрел на Володю. – Вы, может, знаете капитана Щербу – он теперь в вашем городе живет?

– Как же, знаю! – охотно отозвался Володя, но немного сник, потому что капитан Щерба был героем-сапером, который ослеп на последней своей мине, разминированной в Алжире.

И все же – как ни трудно было об этом рассказывать – Володя рассказал о том, что перед отъездом в Африку они навестили капитана и что капитан был мужествен и надеется на свое выздоровление.

Глаза лейтенанта будто овеяло песчаной пылью, он заморгал, но быстро справился с собой, похлопал по планшетке, выискивая что-то, но махнул рукой:

– Думал черкнуть капитану, да ведь вы не скоро уедете домой. К тому же мы с ним переписываемся. Так что… не надо, пожалуй. А когда вернетесь в Минск, я прошу вас зайти снова к капитану. И пожмите ему руку. Вот так. – И юный, немногим старше Володи лейтенант туго сжал Володину руку.

Володя ответил тем же.

А лейтенант еще козырнул, и солдаты козырнули. Все они быстро уселись в машину, и она скоро пропала, затерялась впереди на дороге, да только Володя еще некоторое время стоял, положив руку на курчавую голову Омара, и смотрел, и на лицо ему ложилась тревожная озабоченность, как это всегда бывает с теми, кто провожает солдат.

2

День еще не кончился, но трудовой день кончился, и можно было идти в свою палатку. И все же Спартак Остроухов, не снимая белого халата с подкатанными рукавами, оставался в этой, тоже своей, палатке, к брезенту которой была пришита у входа белая холстина с красным крестом и в которой резко пахло лекарствами. Весь день он врачевал раны, смазывал и бинтовал, вскрывал нарывы, поил микстурой, измерял температуру – и вот теперь, когда остался один, ощутил, как устал. Это случалось с ним всегда к вечеру, и он знал, что посидит еще немного в палатке – и все пройдет, а завтра снова закружит голову суматошный день.

Он вспомнил о Володе Костебелове, о его нынешнем дальнем рейсе. И вот сейчас, когда суматошный трудовой день все еще шумел в ушах, Спартак представил его ясные глаза, открытое лицо и мысленно как бы подмигнул ему: «Ну-ну, возвращайся поскорее из Алжира». Он имел право беспокоиться, он был старшим, он отвечал за Володю на тревожной алжирской земле, где и теперь в горах скрываются контрреволюционеры и жгут ночами костры, да и нужен, нужен был ему этот родной человек, всегда шумно и подробно делящийся с ним событиями дня – событиями, которые ему, Володе, помогают расти и взрослеть. Он любил, конечно же, любил Володю Костебелова, как и любил арабчонка Омара, наших Генку Стружака, Генку Леднева, немца Ивана Рунке.

И только он припомнил одного из них, как Иван Рунке просунул в палатку голову и руки, точно пытаясь нырнуть, сутулящийся, чем-то напоминающий большого кузнечика.

– А Володя где? – робко спросил он на чистом русском языке.

Был он из тех немцев, чьи родители во время войны замучены в гестапо. Звали его Иоганном. Но, прибыв в студенческий лагерь и познакомившись с русскими. Рунке отзывался на свое имя по-русски и учит, учит, учит язык, который был дорог его отцу с матерью, наверное.

Спартак взбил короткие белокурые, как перышки, волосы и попытался придумать в ответ что-нибудь озорное, веселое, ну хотя бы: «Пирует наш друг и крутит любовь в Алжире». Но Ваня Рунке сам знал о чертовски трудных дорогах в горах и потому спросил уже о самом Спартаке:

– Что-нибудь забыли поработать?

– Ага, забыл, Ваня, забыл, дружок, – серьезно посматривая на него, начал Спартак и уж не мог отделаться от мысли, что часто Рунке напоминает ему ту, Отечественную войну, которую Спартак не видел, но знал по горю матери и всех других матерей.

– Вот беда, Ваня, забываю о просьбе своей матери, никак не выполню. – Сам не ожидая того, он вдруг ощутил желание рассказать эту историю. – Слушай: вот какая быль. В сорок первом наша семья без отца села в поезд и – в эвакуацию. Но в Минске от состава остались щепки, костры. Мы чудом выскочили на перрон; я ничего не помню, я тогда и лет своих еще не помнил… Два дня отсиживались в бомбоубежище: мать и мы, четверо. Ни пить, ни есть – ничего. А после бомбежки побежали опять на станцию и по пути опять попали под бомбежку. Забились под лестницу каменного дома – кругом гремит и рушится. И никого из людей: кто куда мог – туда и бежал. Но вот заскакивают в подъезд мужчина и женщина, с ними мальчик лет десяти, похож на Омара. Мальчик потом выбежал из подъезда и принес на руках осколок бомбы, а женщина тут же выбросила осколок на мостовую. И как увидели наше семейство, стали расспрашивать: кто, откуда? Мать назвалась, а женщина вдруг обняла ее и заговорила, оглядываясь на мужчину: «Как же, знаю, знаю вашего мужа. Я из Наркомпроса и бывала в вашем городе, бывала на лекциях мужа! Вам нельзя, нельзя оставаться, скорее – отправляется последний состав…» И вот подхватили нас они, и устремились все вместе к вокзалу. А в вагонах полно: негде даже малыша приткнуть, И вот уж двинулся состав, и стали нас по одному бросать на руки людям. Потом по всем вагонам искала мать своих четверых… Так мы и спаслись. А город весь разбомбили. И вот теперь, когда приезжает мама в Минск, все просит меня разыскать наших спасителей; и я обещаю ей сделать это, хотя не знаю, как и где искать, если неизвестны их имена.

Рассказывая, Спартак принялся расхаживать под брезентовым верхом палатки, сдернул с себя на ходу халат и вновь уселся, комком уложив халат на коленях. А когда посмотрел взволнованно на Ивана Рунке, то принялся потирать щеку, того ведь тоже воспоминания резали по сердцу.

Рунке приподнялся, отчего стал еще более сутулым.

– Пойдем, Ваня, – говорил Спартак, беря Рунке за руку, увлекая за собой, – пройдем по лагерю.

Они споро пошли вдоль палаток. Их было грибное множество здесь, и в каждой звучали транзисторы и слышался смех, слышалась иностранная речь – словно тоже из приемника, но это смех и голоса здешней жизни. А дальше, за палатками, вставали домики из камня, еще не жилые, недавно выросшие, и светлыми стенами возвышался почти законченный дом с надписью «Minsk, 1965» по карнизу. Сейчас над этими строениями полыхали яркие цвета заката; и странно было слышать протяжный, непрерывный голос муллы, усиленный репродуктором и доносящийся сюда из соседнего селения Уадиас: был час вечерней молитвы.

Когда они с Иваном вошли под брезентовый купол, их оглушили сразу два транзистора, как будто подпрыгивающих от толчеи звуков.

Родное общежитие, которое напоминает о другом, оставшемся в Минске общежитии, родное не только потому, что здесь твой дом, а главное – потому, что здесь живут друзья, живет Володя Костебелов, живет Генка Стружак, живет Генка Леднев, живет арабчонок Омар. И пускай нет сейчас здесь Володи Костебелова – ты думаешь о нем больше, чем о себе.

Так они и сидели в молчании, которое часто необходимее разговора, потом выключили один транзистор и приглушили другой. А потом, намолчавшись вдоволь, Ваня Рунке распрощался и ушел к своим немцам, а Спартак разделся и, смежая глаза, услышал голос Генки Стружака:

– Ждать Володю или не ждать? Неплохо бы услышать о полетах молодого аса…

– Прилетит! – слишком бодро отозвался Генка Леднев, бородатый командир отряда, чернявый красавец и модник. – Прилетит!

Спартак не успел перевернуться на бок и уснул лицом к лампочке, рухнул в сон. Но где-то среди ночи, когда не слепила лампочка, неожиданно пробудился – вернее, его растормошили, вытащили из сна беспокойным окликом:

– Спартак, Спартак!

Он сонно чертыхнулся:

– А-а, черт! Ну что за шум? Да включите же свет!

– Движок до двенадцати только, – напомнил Генка Стружак. А Генка Леднев придвинулся к Спартаку, щекоча бородой, и выдохнул теплым ртом:

– С одним арабом что-то плохо, с Ахмедом из соседней палатки. Слышишь – кричит…

– Сейчас! – привычно произнес Спартак. – А где Володя Костебелов? – И, стряхивая с себя сон, принялся натягивать куртку, штаны. – Идем, идем. Фонарики захватите.

Палатка арабов была в двух шагах; они в ту же минуту были подле нее и, пробравшись под полог, разом включили свои фонарики. Тени людей заполнили палатку, как живые люди, и показалось очень тесно. Спартак, втянув голову, пробрался на голос стонущего Ахмеда, и тут же свет фонариков явил его болезненнее, потное лицо. Ахмед сам взял жаркой ладонью Спартака за руку и бережно подвел к правому боку; и Спартак, еще не измерив температуру, определив жар по этой ладони Ахмеда, отрывисто спросил у Генки Леднева:

– Сколько раз у него случались такие боли?

Гейка Леднев спросил у Ахмеда по-французски, тот что-то ответил, а потом свободной рукой показал два пальца, качнул головой и выпрямил еще один палец, но тут же и четвертый палец выторкнулся кверху; и Спартак озадаченно стал потирать щеку, решая: «Аппендицит. Может, уже гнойный. Температура высокая. Оперировать, оперировать! Но довезешь ли до Тизи-Узу? Там госпиталь, там наши, советские врачи. Двадцать пять километров. Двадцать пять километров ночной дороги… Да он же от крика, от собственного крика дойдет. Постой! А может, и не аппендицит?»

И Спартак принялся опасливо ощупывать Ахмеда, тот постанывал, а потом вдруг закатил глаза и закричал. И в эту секунду Спартак сказал себе, что никуда не повезет парня, что будет оперировать сам.

– А что же свет выключили! – крикнул Спартак, хотя отлично знал, что лагерный движок до двенадцати ночи вырабатывал энергию. – Послушайте, немедленно разбудите кого следует, немедленно поставьте у движка! И автомашину гоните к медпункту, две или три автомашины. А ты, Гена, и ты, Геннадий, – со мной. Поможете Ахмеда перенести. Какая же черная ночь!

Леднев тут же передал распоряжения Спартака, несколько арабов исчезли, и вот Леднев подался вперед дремучей своей бородой:

– За носилками, Спартак?

– Нет! – слепо глянул Спартак сквозь лучи фонариков. – На раскладушке понесем. Взяли!

И вышел первый, и знал, что ни Стружак, ни Леднев не покачнут раскладушку, и фонариком светил на них, потому что лагерь охранялся алжирскими солдатами, и если человек шел ночью и не освещал себя, по нему могли стрелять, как по контре. Спартак светил на них, а они несли раскладушку, и Ахмед как будто приумолк, не слышно было его, зато слышалось, как злобно и страстно кричат где-то вдали шакалы и точит, точит ночную темень знойный звон цикад.

Вот уже достигли они медпункта, уложили Ахмеда на клеенчатый стол. Спартак разжег спиртовку и поставил на нее металлический ящичек с инструментом, разыскал еще один халат, приказал обоим Геннадиям вымыть руки, а сам склонился над Ахмедом, ставя градусник, выслушивая пульс.

– Когда же заработает движок? – обеспокоенно спрашивал он и еще спрашивал у себя, уже мысленно, а не вслух: «Сможешь ли? Гляди… А впрочем, выхода нет. До госпиталя Ахмеда не довезешь – умрет по дороге. Тут очень спешить надо. Очень!»

Когда к палатке с алым крестом на холстине подъехали две автомашины, Спартак попросил откинуть полог палатки – да пошире, пошире! – и приблизить машины вплотную, чтобы фары освещали операционный стол, а потом начал готовиться к операции. Палатка была освещена, как печь, но Спартак подозвал еще обоих Геннадиев светить сверху фонариками, обождал, не загорится ли электрическая лампочка, но электричества не было, и до рассвета было далеко, и до Тизи-Узу еще дальше. И, поправив повязку на лице, он начал.


Он вскрыл брюшную полость под местным наркозом. Все было так, как и предполагал Спартак. Отросточек слепой кишки надо немедленно удалить. Тут дали электрический свет, ребята убрали фонарики, а машины остались сиять своими-фарами; и Спартак не помнил, сколько времени он работал скальпелем и иглой: пятнадцать ли, сорок ли минут, – он только тешил себя тем, что все идет хорошо, правильно и что сейчас это самое главное в мире. А потом зашил наружный разрез, зашил крепко, навечно, затем наложил пластырь, забинтовал; содрал повязку с лица и повернулся к обоим Геннадиям.

– Как хотите, – спать не отпущу. Всякое бывает, а мне без помощи – никак. И машины пусть светят.

– Чтоб только не погасло! – повел глазами Генка Стружак на электрическую лампочку.

Оглядываясь, Спартак вышел из палатки; закурил какую-то слабую, дамскую сигарету и лишь теперь увидел, как много собралось тут парней, как много их стояло, незнакомых, в ослепительном свете фар. Что ж, днем всегда полно людей в студенческом лагере, а здесь и вправду было светло как днем, и парни собрались посмотреть, что за странный день тут начался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю