Текст книги "Цитадель"
Автор книги: Дженнифер Иган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Глава седьмая
Мне снится пожар в башне, и я не могу выбраться наружу. Когда я приоткрываю веки, прямо в глаза бьет свет фонаря. Он так близко, что от маленькой лампочки делается горячо. Фонарь слепит, и я не вижу, кто его держит, но слышу голос и вспоминаю, где я. Значит, это Дэвис.
Я тебя вычислил, друг, говорит он мне. Да, теперь уже точно: я тебя вычислил.
Про «вычислил» я слышал от него и раньше, это даже записано у меня в тетрадке.
Ты вычислил меня в первый же день, отвечаю я.
Дэвис отводит фонарь чуть дальше, но по-прежнему светит мне в глаза. Смотрит так, будто у меня что-то спрятано под кожей, а он не может разобрать, что там такое.
Нет, в первый день – нет, говорит он. Даже вчера еще нет. А вот теперь да. И говорю тебе прямо: все! Хватит прикидываться отмороженным.
Не понимаю, о чем он, но с Дэвисом это нормально, я привык. Спрашиваю: Что произошло со вчерашнего дня?
Он наклоняется, слепящий луч наконец отпрыгивает в сторону, но перед глазами у меня еще долго висит зеленое расплывчатое пятно. Я заглядываю вниз и вижу его сгорбленную спину: он сидит на полу и, приподняв клетчатую скатерть, что-то выуживает из-под своей койки. Он встает, держа в руке стопку отпечатанных листов, но они выскальзывают и веером разлетаются по полу. Я рывком приподнимаюсь и засовываю руку под матрас – проверить, на месте ли моя рукопись. Вот это было напрасно. Дэвис тут же отбрасывает фонарь и зажимает мою шею в захват.
Мне все же удается прохрипеть: Это мои?
Наверно, раз имя на них твое. Он ослабляет захват. Такие захваты у Дэвиса – просто рефлекс, автоматическая реакция на любое резкое движение. Как только я обретаю способность двигаться, снова засовываю руку под матрас в изголовье. Рукописи нет. На душе муторно, но я не подаю вида.
Решил почитать? – спрашиваю я.
Только не надо изображать такое удивление. Пока ты тут дрыхнешь ночами, я иногда читаю целые книжки. Потому что я не привык тратить время зря. Но оказывается – и поверь, брат, вот это для меня полная неожиданность, – ты тоже его не тратишь.
Ты сказал – брат?
Он отпускает мою шею, и я наконец могу свободно вздохнуть. От потных рук Дэвиса волосы у меня на затылке слиплись.
Это дерьмо не я придумал, говорю я ему – потому что, во-первых, не хочу показывать Дэвису, что эти листки для меня что-то значат; и во-вторых, меня уже достал этот его странный взгляд. Хорошо бы он направил его на кого-нибудь другого.
Поздно открещиваться, заявляет он. Каждый должен нести ответственность за свои поступки!
Но Дэвис есть Дэвис, он не может сказать слово «ответственность» нормальным человеческим голосом, ему обязательно надо проорать: ответ-ствен-ность!
Да заткнитесь вы там, уроды! Это наш сосед Луис из-за стены.
Еще раз говорю, я этого не придумывал, вполголоса повторяю я.
Дэвис фыркает: Так это понятно, что не придумывал.
Моя рукопись разлетелась по всему полу, а компьютерного времени на этой неделе больше не будет. Если пропадет хоть одна страница, завтра я не смогу отдать Холли свой новый кусок. Это началось после той потасовки: на следующем занятии Алан Бирд читал что-то страшно длинное про климатические катаклизмы – и все, на том занятие и кончилось. А перед тем как уйти, Холли задержалась у моего стола и сказала: Рей.
Она не смотрела на меня – после того дня она опять на меня не смотрит, но теперь все стало по-другому. Мы как бы договорились не смотреть, потому что когда теперь наши глаза встречаются, в этом есть что-то слишком личное. И я не хочу, чтобы это личное происходило при всех. Хочу, чтобы мы были с ней наедине. А это в нашем случае исключено. Даже в перерыве, когда все обступают Холли, чтобы получить свою дозу внимания, я выхожу в коридор.
В общем, она смотрела на мои листы, а не на меня.
Давайте сюда, сказала она.
Я дал. Она сунула их в сумочку и ушла, а на следующей неделе вернула мне их, по-прежнему не глядя, с прекрасными зелеными пометками на полях каждой страницы: Хорошо. – Тут сократить? – Подробнее! – Тяжеловато. – Лучше плавный переход. – Странно… – Напряжение растет, хорошо. – Так, еще!.. – Еще! – Отлично! – Да! – Очень, очень хорошо!Прямо как разговор в постели – ну или что-то близкое к тому. А ближе тут все равно не получится. Естественно, мне это страшно нравится. Собственный текст я потом никогда не перечитываю – зачем? Мне нужны только ее пометки, а единственный способ добыть их – это писать и писать, поэтому к каждому занятию я выкладываюсь, чтобы потом загрести целые россыпи таких да!и еще!Но я понимаю, что пустая болтовня тут не пройдет, и каждый раз стараюсь написать что-то стоящее.
Хочется взять ее за руку, иногда мне это даже снится. Я помню ощущение, когда ее рука лежала у меня на лбу, помню сухие прохладные пальцы. Если очень постараться, я и сейчас могу восстановить то ощущение, словно от ее пальцев на лбу у меня остался след. Когда Холли возвращает мои листы, я пытаюсь взять их так, чтобы коснуться ее хоть мизинцем, и тогда через пальцы я смогу почувствовать все ее тело – как было, когда ее рука лежала у меня на лбу. Но не получается. Наверно, взять ее за руку здесь – то же самое, что уложить в постель там, в нормальной жизни.
Медленно, чтобы обошлось без очередного захвата, я сползаю со своей койки, сажусь на корточки и начинаю собирать разлетевшиеся по полу листы. Одна страничка намокла (у нас подтекает бачок), и зеленые чернила Холли расплылись. Я промокаю разводы туалетной бумагой. Все это происходит около самой койки Дэвиса – а ее он всегда стережет как собака кость. Но сейчас он наблюдает за мной так, будто я фокусник и раскладываю перед ним свой реквизит.
Ничего себе, говорит он. И все это время, столько месяцев, ты притворялся, что тебе все по фигу?
Собрав все листы по порядку, я проверяю, все ли на месте. Сердце сжимается, потому что если номера не сойдутся, мне придется с этим что-то делать – прямо сейчас. Потом уже будет поздно.
Нет сорок пятой страницы, говорю я ему.
Дэвис меня словно не слышит, и я приближаюсь к самому его лицу. Где сорок пятая страница, Дэвис? Страница сорок пять? Она мне нужна.
Ничего себе, повторяет он.
Лицо у него как у влюбленного, он наклоняет свою зэковскую башку совсем по-щенячьи и смотрит на меня сияющими глазами.
Хватит на меня глазеть, говорю ему я. Потому что влюбленный Дэвис – это та еще картина.
Расслабься, говорит он. Сейчас соберем твоих призраков в нужном порядке, и все будет нормально.
Каких еще, к черту, призраков?
Ты мне только шарики не крути, говорит он, и я машинально повторяю про себя крутить шарики,но недостающая страница не дает мне покоя, и я не могу сосредоточиться на словах.
Я кладу все, что успел собрать, на свою койку и продолжаю искать сорок пятую страницу. В помещении два на три ей некуда деться, и я ползаю по полу и обшариваю углы: за унитазом, под раковиной, под окном. Нет там никаких призраков, говорю я Дэвису.
Ах нет. А кто там? Люди?
Я смотрю на него, не понимая. Какие люди?
Дэвис сдергивает стопку листов с моего матраса и трясет ими передо мной.
Вот эти люди, говорит он. Я их вижу, я их слышу. Я уже знаюих – но их тут нет. Их нет в этой камере, нет в этой секции. И в этой тюрьме их нет, и в этом городе, и в стране, и даже в этом мире, где мы. Они не тут, они где-то в другом месте.
Я думаю: если сейчас выпадет еще хоть одна страница, я зажму голову Дэвиса с боков и буду давить, пока она не треснет. Но вслух говорю: Да ладно. Это же только слова.
Дэвис подносит фонарь к своему подбородку и направляет луч вверх. Его потное лоснящееся лицо с такой подсветкой выглядит жутко, меня передергивает.
Брат, говорит он, это призраки. Они не живые и не мертвые. Что-то среднее.
Не могу больше смотреть на него снизу, стоя на карачках. Поднимаюсь и говорю: То же самое можно сказать о любой рассказанной истории.
Видишь, брат, теперь и ты запел мою песню.
Да откуда взялся этот «брат»? С каких пор мы с тобой братья?
Мы больше чем братья, говорит Дэвис. Мы одно целое.
Я понимаю, что это неслыханная честь. Он говорит: Сейчас я открою тебе одну тайну. Как брату. Покажу одну вещь, которую я держу тут, внизу.
Он наклоняется, задирает красно-белую клетчатую скатерть, свисающую из-под его матраса. Свет фонарика падает на его сокровища, и я успеваю их рассмотреть. Одноразовые стаканы. Пластмассовые вилки. Насадка для душа. Выжатые тюбики из-под горчицы. Газеты. Щеточка для ногтей, крышки от бутылок, аптечные резинки, полиэтиленовые пакеты, старая телефонная книга, банки из-под газировки. Похоже на хомячье гнездо – с той разницей, что у Дэвиса, в отличие от хомячка, рост под сто девяносто, лежа он выжимает сто шестьдесят кэгэ и за год с лишним сидения в камере свил себе такое гнездо, какое не снилось и тысяче хомячков. На верхушке гнезда – лист белой бумаги. Я выдергиваю его: номер сорок пять.
В голове у меня все сразу становится на места. Я вставляю сорок пятую страницу между сорок четвертой и сорок шестой, выравниваю стопку о свой матрас и засовываю поглубже под изголовье.
Дэвис роется у себя в гнезде. Из него выкатываются два колеса от скейтборда, вываливаются разноцветные бумажные шляпы и целая пачка незаполненных нарядов и разовых пропусков – явная контрабанда. Справочник любителя птиц. Комья свалявшейся ваты. Наконец откуда-то из самой глубины он выуживает картонную коробку, выкрашенную в оранжевый цвет. По размерам – коробка из-под обуви; точнее, она и есть из-под обуви, сквозь оранжевую краску проступает адидасовский трилистник. Дэвис открывает крышку, я заглядываю внутрь и вижу кучу сора. Пыль, пух, волосы, мусор всех мастей. Мелкие клубки пыли, скатанные в один большой клубок. Дэвис сует мне коробку прямо под нос.
Слушай, шепчет он.
Я жду, когда он начнет говорить, но он закрывает глаза, будто сам к чему-то прислушивается. К чему – непонятно, кругом тихо, кажется, что все умерли. Я тоже вслушиваюсь, и постепенно сквозь тишину проступают едва различимые звуки: дыхание четырехсот двенадцати спящих мужчин и, где-то на заднем плане, протяжный, почти неслышный звон – возможно, отзвук железных запоров и замков, скрипевших и лязгавших днем.
Ты только не думай, что это обычное радио, тихо говорит мне Дэвис.
Я смотрю на него. Это радио?
Да. Это революция в области радио.
Сбоку из коробки торчат круглые пластмассовые ручки, по виду регуляторы настройки. Похоже, Дэвис выдернул их из старых раздолбанных приемников и просто воткнул в картон. Он сосредоточенно щурит глаза и начинает медленно вращать регуляторы, один за другим.
Так, шепчет он. Сейчас, подожди. Стоп! Оно, нет? Еще чуть подстроить… Ага, вот теперь отлично. Ну, слышишь? И все так правдоподобно, что мне приходится коситься на пластмассовые ручки, нелепо торчащие из картона, чтобы не забыть, что это всего лишь обувная коробка с мусором.
Что это мы слушаем? – спрашиваю я.
Дэвис поднимает глаза. Не притворяйся, брат. Ты сам знаешь что.
Ладно, пусть знаю. Но все равно скажи.
Голоса мертвецов, говорит Дэвис. Вид у него кроткий и печальный, будто ему нелегко говорить о таких вещах. Он продолжает: Вся любовь, вся боль, все, что чувствуют люди – не только мы с тобой, брат, но все жившие когда-то на этой прекрасной зеленой планете, – разве все это может исчезнуть просто оттого, что они умерли? Не может оно исчезнуть. Оно для этого слишком огромно. И слишком сильно. И вечно. Поэтому оно никуда не исчезает. Оно переходит на другую частоту, где человеческое ухо не способно воспринимать. И вот, прикинь, за столько тыщ лет никто, ни один человек не мог изобрести способ, как настроиться на эту частоту. Бывает, правда, у некоторых получается само собой – просто так, случайно. Вроде как пробьет неожиданно. Но надежного, верного способа никто так и не придумал.
Пока не появился ты.
Пока не появилось это,говорит он, указывая глазами на коробку с мусором. Все это время я работал над своим аппаратом. Ломал голову над конструкцией, отыскивал нужные детали. Собирал, тестировал. Менял что-то, собирал по новой, опять тестировал. И вот – создан опытный образец. И, как видишь, он работает – разве не чудо?
Глаза горят, как у мальчишки. Помнится, я в первый же день сказал себе, что Дэвис псих, но тогда я упустил из виду одну очень важную вещь: он натурально псих. Ненормальный. Повернутый маньяк. Воображает, что создал аппарат для общения с призраками.
Я тебя понимаю, говорит он. Ты думаешь: Дэвис возомнил себя этаким чудодеем… Но не спеши, брат: любое новое изобретение для обывателя – чудо. Или фокус. Думаешь, когда Том Эдисон в тысяча восемьсот семьдесят седьмом демонстрировал свой оловянный фонограф, кто-то поверил, что он настоящий? Черта с два ему поверили! Все говорили, что это чревовещание. Шаманские штучки. Не может, дескать, машина такое вытворять! Или Маркони со своим радио: да как это голос может перемещаться из одного места в другое? Никто не верил. Вот и у меня та же история. Конечно, со стороны все выглядит загадочно. Если не понимать, какэто работает. Но когда ты начинал с нуля, когда сделал все от начала до конца сам, вот этими руками, – какие уж тут загадки? Никаких загадок.
Он сует мне коробку, я открываю крышку и заглядываю внутрь. После всех этих слов не знаю, что я ожидаю там увидеть, – наверно, что-то совсем иное. Но внутри тот же сор, что и раньше, только теперь у меня есть время разглядеть его внимательнее. Обгорелая спичка. Надорванная обертка от соломинки для сока. Дохлый паук. Половинка голубой пуговицы. Засохшие ошметки чего-то съестного – возможно, омлета. Крошечный уголок кафельной плитки. Булавка. Распотрошенный окурок. Спутанные, свалявшиеся волосы – головные, грудные, лобковые, – в основном темные, но попадаются и светлые, и седые тоже. И все это обсыпано, пересыпано и припорошено песком, пылью, мелким мусором, в котором попадаются и блестящие осколки – кажется, стекло, – и кусочки штукатурки, и тончайшие, тоньше волоса, волоконца. Как-то я слышал, что до девяноста процентов пыли – это отмершие клетки кожи. Кажется, из пыли, собранной в обувной коробке Дэвиса, можно составить целое человеческое существо.
Но столько людей уже поумирало, говорю я, все еще подыгрывая ему: почему не подыграть, от меня не убудет. Как же ты узнаешь, кого именно ты слышишь?
Отличный вопрос, брат, говорит Дэвис и даже похлопывает меня по плечу. Понимаешь, продолжает он, сейчас пока никак. Это вроде старой любительской радиостанции – она улавливает все, что болтается в эфире. Моей машине, как всякому серьезному изобретению, требуются годы и годы усовершенствования. Когда Александр Белл подключил свои первые телефоны, по ним и договориться-то ни о чем было нельзя. На каждой линии сидело по куче народа – разве договоришься? Вот и сейчас: все, что ты тут видишь, – только начало. Но это великое начало. Потом придут другие изобретатели, и каждый что-нибудь придумает, изменит одну какую-то мелочь. А лет этак через сто, прикинь, привезут класс детишек в музей, и будут они разглядывать мой опытный образец через стекло в витрине и хихикать: вот, мол, старье допотопное.
Не знал, что ты изобретатель, говорю я Дэвису. Я хотел сказать это насмешливо, но прозвучало совершенно серьезно.
Дэвис довольно хмыкает. Да, неслабо мы друг друга надурили! Сидим себе и думаем, что у нас нет ничего общего, кроме этой камеры, а сами все время занимаемся одним и тем же: слушаем призраков. Так что мы с тобой, брат, близнецы. Шагаем в ногу.
Так уж и близнецы.
А ведь это еще только начало! Дальше будет больше, с этой штукой мы еще услышим такое… Держи крышу, чтоб не съехала.
Он улыбается мне, поражая ослепительной белизной зубов. Он сказал мы с тобой, мы.Это приглашение уверовать вместе с ним в его бред. Я смотрю на Дэвиса, который покачивает головой, закрыв глаза и приблизив ухо к своему «радио», – и неожиданно думаю: а с чего я взял, что это бред? Ну хорошо, вот он держит в руках продырявленную картонную коробку, набитую всякой дрянью, пусть так. Я это понимаю. Но что, если она работает? Если все, что он про нее наговорил, – правда? И в ту же секунду я перестаю притворяться и начинаю верить – будто это притворство заставило меня поверить. Хотя, конечно, такого не может быть, вера и притворство исключают друг друга. В общем, не знаю, в чем тут дело. Может, в том, гдемы оба с ним сейчас находимся. Если гнилые сливы тут превращаются в вино, зубной щеткой можно перерезать человеку горло, а держать женщину за руку все равно что трахать ее в постели, то почему набитая мусором коробка не может быть радиоприемником? Запросто может.
Хотя, скорее всего, для меня это продолжение все той же истории с Холли. Раз я уже поверил, что слово дверьи есть сама дверь, в которую можно войти, и раз я уже в нее вошел – а я вошел, – то дальше мне можно втирать что угодно, я поверю.
Дэвис, научишь меня, как такое сделать?
Нет, Рей, пока нет, говорит он извиняющимся тоном. Я скоро должен получить патент, но до того момента все мои разработки – государственная тайна. Но тебе и не надо ничего делать самому, зачем? Как понадобится, просто бери мое радио и слушай.
Спасибо, говорю я.
Но главное для нас сейчас – работать! Проводить время с пользой!
Работать!.. Время!.. С пользой!..Он опять переходит на крик. Соседи со всех сторон стучат кулаками в стенку, орут, чтобы мы заткнулись. Но Дэвис, кажется, их не слышит.
Что значит работать? – интересуюсь я. Ты про какую работу говоришь?
Дэвис смотрит на меня молча. Взгляд тот же, что и раньше, кажется, я начинаю к нему привыкать: будто он силится разглядеть что-то позади меня, а я ему мешаю.
Тебе сколько осталось до звонка, Рей? – спрашивает он.
У меня это еще только начало, отвечаю я. Цветочки. Когда мой срок дотикает здесь, пойдет отсчет в другом месте.
А к тому времени, когда я выйду, говорит Дэвис, постукивая по своему приемнику, тебе уже понадобится такая штука, чтобы со мной связаться. Так что я не могу ждать, Рей. Не имею права.
Он сжимает в руках продырявленную коробку. Его безумное лицо полно обреченности и веры.
Ничего, мы же вместе, говорю я, понятия не имея, что это должно означать.
Мы были вместе с самого начала, уточняет Дэвис. Иначе бы этот разговор не мог состояться.
Глава восьмая
Проснувшись, Дэнни долго не мог понять, где он. Заброшенное, затянутое паутиной помещение, кругом грудами свалена какая-то рухлядь – похоже на чердак, куда полсотни лет никто не заглядывал. Он лежал в постели между двумя неправдоподобно мягкими простынями. Их мягкость происходила от ветхости: прогнившая ткань расползалась от малейшего движения. Дэнни лежал нагишом, и его одежды не было нигде в поле зрения.
Чувствовал он себя мерзко. Так мерзко, что сказать просто «у него раскалывалась голова» или «болел живот» – значило бы ничего не сказать, ведь тогда подразумевалось бы, что мерзкое ощущение исходит только от головы или от живота. На самом деле оно охватывало все части и оконечности его тела одновременно: голову, живот, грудь, руки, шею, лицо, глаза, ноги. Обычное похмелье не шло ни в какое сравнение с нынешним состоянием Дэнни. Все ныло, болело и было гадко до такой степени, что он даже не мог произвести движение, которое всегда производил в первую минуту после пробуждения нагишом в незнакомой комнате (что, надо признать, с ним случалось) – оторвать задницу от постели. Иными словами, он не мог встать.
В комнате было темновато, но за узкими окошками вовсю светило солнце, пронзительно щебетали птицы, и от этого Дэнни вскоре начало казаться, что он прозевал что-то важное или куда-то опоздал. Или обещал кому-то позвонить и с кем-то встретиться, но не может вспомнить, кому и с кем. Обычно, если уж такое омерзительное чувство возникало, Дэнни старался поскорее принять вертикальное положение и взять ситуацию под контроль, но сейчас сделать этого он не мог и продолжал лежать неподвижно, как парализованный. В довершение всего вспомнилась спутниковая тарелка: значит, звонить уже никому не надо. Отзвонился.
И это еще было хорошее воспоминание. Или, во всяком случае, теперь оно казалось Дэнни хорошим по сравнению с плохими – с теми картинками, что начали медленно выплывать из его памяти. Выплывали мягкие руки баронессы, ее клокочущий смех, ее губы, близнецы с такими же губами, как у нее, – каждая из этих картинок в отдельности была вовсе не так ужасна, даже совсем не ужасна, но ужасно было то, к чему они все вместе вели. От одной мысли об этомДэнни кидало в дрожь – будто он пытался восстановить в памяти вкус блюда, которым вчера отравился. Он что, правда занимался любовью с баронессой? Судя по тем эпизодам, что короткими очередями вспыхивали у него в мозгу, – кажется, да. Тогда-то он был уверен, что спит, – из-за пелены, которая отделяла его от всего происходящего. Теперь пелена расползлась, и мелькающие перед глазами сценки выглядели безжалостно, тошнотворно реальными. Стоп: если это воспоминания, то почему в них он видит себя со стороны? Да нет, на самом деле ничего такого не было и быть не могло!
Дэнни закрыл глаза, задержал дыхание и прислушался. Слушал не только ушами, а весь обратился в слух, пытаясь определить, есть ли еще кто-нибудь в этой комнате. И особенно в этой постели. Не уловив ни единого звука и ни малейшего движения, Дэнни осторожно разлепил веки и начал поворачивать голову… медленно, очень медленно… Чтобы, если окажется, что рядом все же кто-то есть, успеть вовремя зажмуриться.
В постели, во всяком случае, он был один – убедившись в этом, Дэнни испытал огромное облегчение. Слава богу, никого! Ему удалось приподняться на локте. Да, сейчас никого, но совсем недавно кто-то был. На древней пожелтелой подушке осталась вмятина, ниже вмятины простыня расползалась на узкие полоски, как какой-нибудь экспонат из коллекции средневековых тканей. По краю простыня была вышита блеклыми цветами; когда Дэнни провел по ним рукой, их длинные стебли легко отделились друг от друга. Потом он зачем-то откинул выцветшее зеленое бархатное покрывало вместе с верхней простыней и осмотрел место рядом с собой. На ветхой ткани нижней простыни темнела серая размазанная полоса с ладонь длиной: то ли пыль, то ли пепел, то ли горстка раздавленной моли.
Это оказалось последней каплей: Дэнни вскочил с кровати, несмотря на подступившую тошноту, точнее, как раз из-за нее. Блевотина уже рвалась из него – он едва успел вывеситься в ближайшее от кровати стрельчатое окно. Правда, вышла одна только слизь: от вчерашнего обеда в желудке мало что осталось. Когда, покончив с делом, Дэнни заполз обратно в комнату, его сильно трясло.
Теперь ему срочно требовалось отлить, но слабо представляя себе, как технически это можно сделать из окна – притом что подоконник находится на уровне груди, а руки и ноги не держат, – Дэнни стал торопливо искать другие варианты. За узкой дверью справа от кровати обнаружилась комнатка с дырой в каменном полу, из дыры поднимался вполне конкретный запах. Так, уже легче. Рядом из стены торчала каменная раковина, и над ней кран, из которого даже текла вода. Дэнни помыл руки и сунул голову под кран. Вода оказалась чуть теплее точки замерзания, и самочувствие Дэнни впервые за сегодняшнее утро улучшилось, то есть, оставаясь в зоне «очень, очень, очень плохо», продвинулось к ее верхней границе. Он решил не останавливаться на достигнутом и обрызгать себя ледяной водой с головы до ног, и его стало трясти еще и от холода.
Прихрамывая (болело колено), Дэнни вернулся в комнату и, наконец, заметил свои штаны, свисающие со старинной китайской ширмы. Штаны выглядели так, будто их зашвырнули туда издалека. Дэнни даже пришлось сказать себе вслух: не думать об этом,подразумевая под этимконкретный момент или эпизод, в котором его штаны взлетели на высоту двух с лишним метров. Не думать об этом. Просто надеть штаны.И он натянул их на мокрые ноги. Потом отыскал в разных частях комнаты рубашку, куртку, трусы и носки – разбросанные, судя по всему, в том же эпизоде.
Не думать об этом. Просто надеть. (Надел все, кроме трусов, которые сунул в карман куртки.) По части не думать,когда это не требовалось, у Дэнни был изрядный опыт: он представлял, как он изымает ненужные события из своего сознания и удаляет их, как записи в компьютере, так что ничего не остается. Но иногда ему все же казалось, что удаленное исчезло не совсем, по-прежнему болтается где-то рядом.
Спустя несколько минут Дэнни стоял посреди комнаты одетый, но без ботинок, которых нигде не было. Их не было ни под кроватью, ни рядом, и он начал обшаривать дальние углы комнаты, заглядывая под все комоды и кресла, куда он мог их задвинуть, запихнуть или зашвырнуть (не думать об этом), но выгребал оттуда лишь многолетние клубки слежавшейся пыли. Чем дольше Дэнни искал, тем тревожнее сжималось его сердце. Это были его счастливые ботинки. И единственные – хотя за много лет он успел потратить столько денег на их ремонт, что хватило бы на пять-шесть пар новых. Дэнни купил их вскоре после того, как перебрался в Нью-Йорк, когда он только недавно понял, кто он не есть(Дэнни Кинг, ах какой славный мальчик!), и горел желанием узнать, кто же он все-таки есть.Он увидел эти ботинки в одном бродвейском магазинчике, возможно теперь уже не существующем. Они были ему решительно не по карману, но в те времена, оказавшись на мели, он еще мог рассчитывать на отца. В магазине играла ритмичная, пульсирующая музыка – Дэнни слышал ее и после, все эти восемнадцать лет, в магазинах, клубах, ресторанах, но никогда с тех пор не обращал на нее внимания. А тогда, в том обувном, Дэнни вдруг уловил в ней тайный пульс всего сущего. Зашнуровав ботинки и глядя, как его отражение в большом зеркале слегка извивается под эту упругую музыку, он понял, какой будет его новая жизнь: загадочной и безрассудной. Он тогда стиснул зубы от волнения и подумал: Я – тот, кто носит такие ботинки.Это было первое, что он узнал о себе.
И теперь Дэнни, с одной стороны, хотел бы, конечно, убраться отсюда – в ботинках или без, но чтобы башня, баронесса и все то, о чем он сейчас не думал, поскорее осталось позади. Но с другой стороны, он понимал, что если уйдет босиком, то очень скоро затоскует по своим счастливым ботинкам, тем более что кроме них из обуви он привез только сандалии. И тогда придется сюда возвращаться. А это еще хуже, чем задержаться и отыскать их сейчас. Поэтому Дэнни остался и принялся искать – сначала беспорядочно, заглядывая под тряпки, прикрывающие сваленную в углах рухлядь, и находя то перевернутое кресло, то покосившийся письменный стол. (Он выдвигал даже ящики, но все они были набиты бумагами, пухлыми хозяйственными книгами и пачками писем, перетянутых выцветшей желтой тесьмой.) Потом упорядочил поиски, разбил кучи хлама на сектора и переходил к следующей куче, лишь покончив с предыдущей. Натыкаясь на очередной привет от баронессы, он внутренне содрогался. Серебряная подставка с двумя перстнями. Гребень слоновой кости с выческами седых с желтизной волос. Вставные зубы в стакане с водой. После каждого такого привета подкатывала новая волна тошноты, и хотелось бежать куда глаза глядят, но Дэнни не бежал, и его голова чуть не лопалась от всего того, о чем он продолжал не думать.
После стакана с зубами он все же решил на время выбраться из комнаты. Помимо прочего, он уже надышался пылью – начиналась аллергия. За дверью оказалась та же узкая лестница с окном на лестничной площадке, Дэнни тотчас бросился к нему и, распахнув створку, высунулся наружу. Верхушки деревьев покачивались далеко внизу. Окно выходило не на замок, а на крепостную стену, за которой зеленел пологий склон – кажется, как раз по нему Дэнни совсем недавно взбирался, волоча за собой чемодан. А внизу в долине виднелись окраины городка, где он дожидался автобуса. Городок выглядел аккуратным и ухоженным: красные черепичные крыши, островерхий шпиль церкви. Дэнни немного удивился – в прошлый раз городишко показался ему мрачной дырой, – но в конце концов решил, что при дневном освещении все и должно выглядеть иначе.
Из городка доносились звуки: иногда отдельные голоса, скорее всего детские, но в основном обычный городской шум, какой в Нью-Йорке слышен постоянно, а люди его даже не замечают, принимают за тишину. Шум этот неудержимо притягивал Дэнни; он понял, что должен немедленно наладить связь с миром, хотя бы с этой доступной ему частью. Добраться до городка, а там уж наверняка найдется интернет-кафе или магазин мобильных телефонов – сама мысль об этом подействовала на Дэнни как хорошая доза кофеина. Он должен бежать, должен попасть туда. То есть сначала отыскать ботинки, запропастившиеся неведомо куда, – и тогда уже бежать, бежать от этой странной безысходности, которая подступала к нему со всех сторон. Она еще не овладела им, пока нет, но подбиралась все ближе.
Отвернувшись от окна, Дэнни увидел свои ботинки. Они аккуратно стояли сбоку от двери. Наверно, он снял их здесь вчера вечером, когда спустился с крыши (не думать об этом). Его глаза тут же наполнились слезами – видно, нервы были на пределе, – он даже на секунду прижал ботинки к лицу. Потом обулся и начал спускаться по лестнице.
Этажом ниже было еще одно окно. Отсюда город уже не просматривался, зато голоса стали слышнее – оказывается, шум доносился не из города, переговаривались и перекрикивались люди, которые что-то делали у подножия башни. Для Дэнни это означало, что придется ждать: не выходить же отсюда у всех на глазах. Лучше уж обратно к баронессе, решил он, чем давать Ховарду повод думать, что он с ней спал.
Он спустился еще на этаж, но останавливаться не стал, потому что узнал тяжелую деревянную дверь – баронесса вполне могла сейчас находиться за ней, в комнате, где они пили вино (не думать об этом). Еще этажом ниже было последнее окно, а дальше лестница уходила в черноту. Он щелкнул фонариком и посветил вниз, но чернота проглотила свет. Дэнни вдруг страшно захотелось спускаться все ниже и ниже по этим ступеням – его влекло в эту черноту так же сильно и неудержимо, как в город. Но это уже было влечение совсем иного рода.
За много веков ступеньки стерлись, и в них образовались полукруглые ямки, углубления от ног. Дэнни поставил ногу в ямку и начал спускаться. Запахло глиной, и грудь сразу наполнилась прохладой и тяжестью, будто глина просочилась в легкие и тянула его вниз, вглубь. Он уже добрался до следующего поворота лестницы, когда голоса послышались снова. Они долетали из того же окна, мимо которого он только что прошел, но звучали теперь громче. Дэнни решил, что раз уж он отвлекся, то имеет смысл вернуться и посмотреть, что там происходит.








