Текст книги "Лютый Зверь. Игра. Джон – Ячменное Зерно"
Автор книги: Джек Лондон
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Весь зал точно с цепи сорвался. Большего зрители за свои деньги и не могли желать: сам великий Джим Хенфорд, чемпион мира, был нокаутирован одним ударом. Хоть это и не был официальный матч, но удар-то как-никак был один-единственный. Никогда в истории бокса таких случаев не бывало. Глендон огорченно посмотрел на ушибленные суставы пальцев, потом взглянул на ошалелого Хенфорда, который уже приходил в себя, и снова поднял руки. Он завоевал право говорить, и публика сразу стихла.
– Когда я начал выступать, публика называла меня Глендон-Вышибала. Вы сами сейчас видели, как я его вышиб одним ударом. Владел я этим ударом всегда. Я сразу нападал на противника и тут же укладывал его, хотя старался не бить изо всей силы. Потом меня стали учить. Мой менеджер объяснил, что нехорошо так подводить публику. Он советовал мне драться подольше, чтобы публике хоть было бы на что посмотреть за свои деньги. Я был дурак, болван. Чего вы хотите от парня, выросшего в горах, в глуши? Клянусь, я принимал все его слова за чистую монету. И вот мой менеджер стал обсуждать со мной, в каком бы раунде мне выбить противника. А сам потихоньку сообщал об этом синдикату игроков, и те ставили на этот раунд. А платили, конечно, вы! Одно могу сказать с радостью: никогда ни к одному центу из этих денег я не прикасался! Они и не смели предлагать мне деньги – тогда бы все их махинации выплыли на свет.
Помните мою схватку с Натом Пауэрсом? Я и не думал его нокаутировать! Я уже начинал что-то подозревать. Тогда вся эта шайка договорилась с ним заранее. Я ничего не знал. Я только собирался не трогать его на шестнадцатом, условленном, раунде, а дать ему продержаться еще два-три раунда. На шестнадцатом я его только чуть тронул, – он и не покачнулся. А он разыграл нокаут и всех вас одурачил.
– А как сегодня? – выкрикнул кто-то. – Тоже подстроено?
– Конечно! – подтвердил Глендон. – На какой раунд ставил синдикат? Наверно, на четырнадцатый?
Вой и выкрики заглушили его голос. Глендон снова поднял руку.
– Сейчас закончу! Скажу только одно: синдикат сегодня сядет в лужу. Бой будет честным. Том Кэннем не продержится до четырнадцатого раунда. Он и первый раунд не продержится.
– Не выйдет! – крикнул Кэннем. – Нет человека, который выбьет меня в одном раунде!
Глендон даже не взглянул на него.
– Только что, впервые в жизни, я ударил изо всей силы. Все видели, как я сшиб Хенфорда. Сегодня я второй раз буду бить изо всех сил, если только Кэннем вовремя не выскочит с ринга и не удерет… Ну, вот и все. Я готов.
Он пошел в свой угол и протянул руки секундантам, чтобы они надели ему перчатки. В другом углу бесновался Кэннем, и секунданты тщетно пытались успокоить его. Наконец Билли Моргану удалось объявить начало боя.
– Матч идет не дольше сорока пяти раундов! – крикнул он. – По правилам маркиза Куинсберри! Пусть победит сильнейший! Время!
Ударил гонг. Противники сошлись. Глендон протянул, как полагалось, правую руку, но Кэннем, сердито мотнув головой, отказался ее пожать. Ко всеобщему удивлению, он не торопился. Сдерживая злость, он дрался осмотрительно и осторожно – его самолюбие было задето: теперь он изо всех сил старался продержаться весь первый раунд. Несколько раз он делал выпад, но бил осторожно, не ослабляя защиты. Глендон настигал его везде, неумолимо наступая, двигаясь короткими толчками левой ноги. Однако он ни разу не ударил и не пытался бить. Он даже опустил руки и, не защищаясь, наступал на противника, стараясь вызвать его на удар. Кэннем презрительно ухмылялся, но не шел на вызов и не пробовал воспользоваться выгодным положением.
Прошла минута, потом вторая – и вдруг в Глендоне произошла перемена. Каждым своим мускулом, каждой черточкой лица он показывал всем, что настал момент рассчитаться с противником. Да, он как будто играл роль, и хорошо играл. Казалось, он превратился в стальную пружину, весь твердый и неумолимый, как сталь. Кэннем явно почувствовал это и стал еще осторожней.
Глендон безжалостно загнал его в угол и не выпускал оттуда. И все-таки он не бил и не хотел нанести удар, держа Кэннема в болезненном напряжении. Тщетно Кэннем бился, чтобы выйти из угла, не решаясь, однако, схватиться с Глендоном, сделать попытку передохнуть в клинче.
И тут началось – ряд молниеносных выпадов, замелькавших в воздухе. Кэннем был ослеплен. Весь зал был ослеплен, не было двух зрителей, которые потом одинаково описывали бы то, что произошло. Кэннем уклонился от одного выпада, вскинул перчатку, защищая лицо от другого. Он попытался переместить опору с одной ноги на другую. Сидевшие в первых рядах потом клялись и божились, что видели, как Глендон развернулся с правого бедра и, прыгнув, как тигр, всей своей тяжестью налетел на Кэннема. Удар пришелся Кэннему прямо в подбородок в тот момент, когда он менял позицию. И он, как и Хенфорд, взлетел в воздух бесчувственной глыбой, ударился о канаты и грохнулся вниз, на головы репортеров.
Ни в одной газетной статье не сумели по-настоящему описать то, что произошло в тот вечер на Голден-Гейтском ринге. Полиции удалось оцепить подмостки, но спасти зал уже было нельзя. Это был не бунт, это была оргия. Ни одна скамья не уцелела. Толпа напирала, выворачивая столбы, балки, ломая соединенными усилиями стены огромного здания. Боксеры искали защиты у полисменов, но никаких нарядов не хватало, чтобы вывести их в безопасное место, и толпа избивала в кровь боксеров, менеджеров, хозяев ринга. Только Джима Хенфорда пощадили. Над ним сжалились, увидев его чудовищно распухшую челюсть. И когда толпу наконец вытеснили на улицу, она накинулась на автомобиль одного из крупнейших менеджеров и превратила новехонькую семитысячную машину в груду щепок и железного лома.
Глендону даже не удалось одеться, – все раздевалки были снесены, и он выбежал к своей машине, накинув халат на трико. Но удрать ему не удалось. Огромная толпа окружила и задержала его машину. Полиция из всех сил старалась успокоить толпу, и наконец та пошла на компромисс: Глендону позволили сесть в машину и медленно двинуться по улице под восторженный рев пяти тысяч обезумевших поклонников.
Только к полуночи эта буря прошла через Юнион-сквер, вниз к Сен-Франсис. У самого входа в гостиницу толпа стала требовать речь, и Глендона никак не выпускали из машины. Он даже пытался перескочить через головы восторженных обожателей, но ему не дали коснуться мостовой. На головах, на плечах, на руках, стараясь хотя бы притронуться к нему, его отнесли опять к машине. Отсюда он произнес речь. И Мод Глендон видела из окна, как ее муж, словно юный Геркулес, возвышался над толпой, и знала, что он, как и всегда, говорит чистую правду, прощаясь с публикой и повторяя, что сегодня он дрался в последний раз и навсегда уходит с ринга.
Игра
Глава I
Перед ними на полу были разостланы ковры всех цветов и узоров; на двух, брюссельских, они уже с самого начала остановили свой выбор, но манили и другие – яркие, пышные; трудно было не поддаться соблазну, однако высокая цена отпугивала. Заведующий отделом оказал им честь – сам занимался с ними; впрочем, она отлично знала, что делал он это ради одного Джо, – недаром мальчишка-лифтер даже рот разинул и, пока они подымались на верхний этаж, не сводил с него восхищенного взгляда. С таким же благоговением смотрели на Джо ребята и подростки, когда ей случалось проходить с ним по улицам своего квартала, в западной части города.
Заведующего отделом позвали к телефону, и борьба между желанием купить ковер понаряднее и страхом истратить слишком много денег уступила в ее душе место другим, более тревожным мыслям.
– Не могу понять, Джо, что ты в этом находишь хорошего, – сказала она негромко, но настойчиво, видимо, продолжая недавний, ни к чему не приведший спор.
Его полудетское лицо омрачилось, но только на одно мгновение, и тут же снова просияло нежностью. Он был очень молод, почти мальчик, а она почти девочка – два юных создания на пороге жизни, выбирающие ковры для украшения своего гнездышка.
– Стоит ли волноваться? – сказал он. – Ведь это в последний раз, в самый, самый последний раз.
Он улыбнулся ей, но она подметила невольно вырвавшийся у него едва уловимый вздох сожаления, и сердце ее сжалось; из чисто женской потребности нераздельно владеть своим возлюбленным она боялась его пристрастия к тому, что было ей непонятно, а в его жизни занимало такое большое место.
– Ты же знаешь, встреча с О’Нейлом оплатила последний взнос за дом моей матери, – продолжал он. – С этой заботой покончено. А за сегодняшнюю встречу с Понтой я получу приз – сто долларов, понимаешь, целых сто долларов! Это пойдет нам на устройство.
Она отмахнулась от денежных расчетов.
– Но ты любишь этот свой ринг. Почему?
Он был не мастер выражать мысли словами. На работе руки заменяли ему слова, а на ринге за него говорило его тело, игра мускулов, – словами же он не мог объяснить, почему его так неудержимо влечет на ринг. Однако он попытался это сделать и нерешительно, сбивчиво начал говорить о том, что он испытывает во время состязания, особенно в минуты наивысшего напряжения и подъема.
– Могу тебе сказать только одно, Дженевьева: лучше нет, как стоять на ринге и знать, что противник у тебя в руках. Вот он нацеливается, то правой, то левой, а ты каждый раз закрываешься, увертываешься. А потом так дашь ему, что он зашатается и обхватит тебя и не пускает, а судья оторвет его, и тогда ты можешь покончить с ним, а публика вопит, себя не помня, и ты знаешь, что победил, что дрался честно, по всем правилам, а победил потому, что лучше умеешь драться. Понимаешь, я…
Он запнулся, испуганный собственным многословием и страхом, промелькнувшим в глазах Дженевьевы. Слушая Джо, она пристально вглядывалась в него, и на ее лице все сильнее проступало выражение мучительной тревоги. Описывая ей эти величайшие минуты своей жизни, Джо мысленно видел перед собой сраженного его ударом противника, огни ринга, бешено аплодирующих зрителей, – и Дженевьева чувствовала, что Джо уходит от нее, унесенный потоком этой непонятной ей жизни. Против этого грозного, неудержимого потока бессильна была вся ее беззаветная любовь. Тот Джо, которого она знала, отступил, растворился, пропал. Исчезло милое мальчишеское лицо, ласковый взгляд, изогнутая линия рта с приподнятыми уголками. Перед ней было лицо взрослого мужчины, лицо, словно отлитое из стали, застывшее и неумолимое; губы сомкнулись, как стальные створки капкана, широко раскрытые глаза глядели холодно и зорко, отсвечивая стальным блеском. Это было лицо мужчины, а она знала только лицо юноши. Таким она видела его впервые.
Ей стало страшно, и все же она смутно почувствовала, что гордится им. Его мужественность – мужественность самца-победителя – не могла не взволновать ее женское естество, не могла не разбудить в ней извечное стремление женщины найти надежного спутника жизни, опереться о каменную стену мужской силы. Она не понимала страсти, владевшей им, но знала, что даже любовь не излечит его; тем сладостней была мысль, что ради нее, ради их любви он сдался, уступил ее желанию, отказался от любимого дела и сегодня выступит на ринге в последний раз.
– Миссис Силверстайн говорит, что терпеть не может бокса, что ничего хорошего в нем нет, – сказала Дженевьева. – А она женщина умная.
Он снисходительно улыбнулся, пряча уже не раз испытанную обиду: больно было сознавать, что Дженевьева отвергает именно то в его натуре и в его жизни, чем он сам больше всего гордился. На ринге он достиг успеха, славы, достиг своими силами, ценой напряженного труда, и именно это и только это он с гордостью положил к ногам Дженевьевы, когда добивался ее любви, когда предложил ей всего себя – все, что в нем было лучшего. В своем мастерстве боксера он видел величайший и прекраснейший залог мужественности, какого ни один мужчина не мог бы предъявить, и это, по его мнению, давало ему право домогаться Дженевьевы и обладать ею. Но она не поняла его тогда и теперь не понимала, и он только удивлялся: что же она нашла в нем, почему удостоила его своей любви?
– Миссис Силверстайн просто дуреха и старая брюзга, – сказал он беззлобно. – Что она понимает? Поверь мне, в этом спорте очень много хорошего. И для здоровья полезно, – добавил он, подумав. – Посмотри на меня. Ведь я должен жить очень чисто, если хочу быть в форме. Я живу чище, чем миссис Силверстайн или ее старик и вообще все, кого ты знаешь. Я соблюдаю режим: душ, обтирание, тренировка, здоровая пища, – все по часам, и никакого баловства. Я не пью, не курю – словом, не делаю ничего такого, что могло бы навредить мне. Да я живу чище, чем ты, Дженевьева… – Заметив, что она обиженно поджала губы, он поспешил добавить: – Честное слово! Я же говорю не про мыло с водой, а вот посмотри. – Он бережно, но крепко сжал ее руку повыше локтя. – Ты вся мягкая, нежная. Не то, что я. На, пощупай.
Он прижал кончики ее пальцев к своему бицепсу, такому твердому, что она сморщилась от боли.
– И весь я такой, – снова заговорил он. – Твердый и упругий. Это я называю чистый. Каждая жилка, каждая капля крови, каждый мускул – все чисто до самых костей, и кости чистые. Это не то, что просто вымыть кожу водой и мылом, это значит быть чистым насквозь. Уверяю тебя, я это чувствую, ощущаю всем телом. Когда я утром просыпаюсь и иду на работу, вся кровь моя, все жилки мои точно кричат, что они чистые. Ах, если бы ты знала…
Он умолк, оборвав на полуслове, окончательно смущенный столь необычным для него потоком красноречия. Никогда еще он не выражал свои мысли с таким волнением, но и столь серьезных причин для волнения у него никогда не было. Ведь Дженевьева неодобрительно отозвалась о боксе, усомнилась в достоинствах самой Игры, прекраснее которой для Джо не было ничего на свете до самого того дня, когда он случайно забрел в кондитерскую Силверстайна и образ Дженевьевы внезапно вошел в его жизнь, затмив все остальное. Он уже понимал, хоть и смутно, что есть какое-то непримиримое противоречие между женщиной и призванием, между любимым делом и тем, чего женщина требует от мужчины. Но он не умел делать обобщающих выводов. Он видел только вражду между реальной, живой Дженевьевой и великой, вдохновляющей, но бесплотной Игрой. Обе они восставали друг против друга, обе предъявляли на него права: он разрывался между ними, но окончательного выбора не делал и беспомощно плыл по течению.
Дженевьева слушала взволнованные слова Джо, пристально глядела на него и невольно любовалась его чистым лицом, ясными глазами, гладкой и нежной, точно девичьей, кожей. Она не могла не признать убедительности его доводов, но это только сердило ее. Она безотчетно ненавидела эту его Игру за то, что она отрывала от нее Джо, похищала какую-то часть его. Это была соперница, которую она не могла постичь. Она не понимала, в чем ее обаяние. Если бы речь шла о какой-нибудь другой девушке, все было бы ясно, на помощь ей пришли бы знание, догадка, проницательность. Но здесь был враг неосязаемый, непостижимый, она ничего о нем не знала и боролась с ним ощупью, в потемках. Она чувствовала, что в словах Джо есть доля правды, и от этого враг казался еще более грозным.
Внезапно Дженевьеву охватило горестное сознание своего бессилия; она хотела, чтобы Джо безраздельно принадлежал ей, этого требовала ее женская природа, а он отстранялся, выскальзывал из объятий, которыми она тщетно пыталась удержать его. От жалости к самой себе слезы выступили у нее на глазах, губы задрожали, и сразу поражение обернулось победой: всемогущая Игра отступила перед неотразимой силой женской слабости.
– Не надо, Дженевьева, не плачь, – просил он покаянно, хотя каяться ему было не в чем. Его мужской ум отказывался понять ее горе, но она плакала – и все остальное забылось.
Она улыбнулась ему сквозь слезы, в ее глазах он прочел прощение, и, хотя он не знал за собой вины, сердце его растаяло. Он хотел сжать ее локоть, но она отняла руку и чинно выпрямилась. Однако улыбка ее засияла еще ярче.
– А вот и мистер Клаузен, – сказала она и, с чисто женским искусством скрывая волнение, взглянула на заведующего отделом сухими, ясными глазами.
– Вы, верно, заждались меня, Джо? – сказал заведующий, подвижный румяный человечек с маленькими веселыми глазками и густыми, солидными бакенбардами. – Ну, так как же? – оживленно заговорил он. – На чем вы остановились? Нравится вам этот ковер? Миленький узор, не правда ли? Да-да, я все понимаю. Сам обзаводился домиком, когда получал всего четырнадцать долларов в неделю. Но ведь хочется самое лучшее для своего гнездышка, верно? Ну, конечно, еще бы! А ведь всего-то на семь центов дороже. И опять-таки, имейте в виду, дорогую вещь всегда выгодней покупать, чем дешевую. Знаете что, Джо, – заведующий в порыве великодушия доверительно понизил голос, – я пойду вам навстречу, но это только для вас: я готов скинуть пять центов. Но очень, очень прошу, – добавил он с видом заговорщика, – никому не говорите, сколько вы заплатили.
После того, как Джо и Дженевьева, посовещавшись, объявили о своем решении, заведующий сказал:
– Все будет запаковано, обшито и доставлено вам на дом, это, само собой, входит в оплату. Ну, а когда новоселье? Скоро вы расправите крылышки и улетите? Завтра? Уже завтра! Чудесно, чудесно!
От восторга он закатил глаза, потом с отеческой нежностью улыбнулся им.
Джо сдержанно отвечал на вопросы заведующего, а Дженевьева слегка покраснела; им обоим этот разговор показался неуместным. Не потому, что он нарушал мещанские представления о приличиях, но он касался их личных, сокровенных чувств; против поведения заведующего восставали стыдливость и целомудрие, присущие рабочему человеку, когда он стремится к достойной жизни и нравственной чистоте.
Мистер Клаузен проводил их до лифта, сладко улыбаясь и поглядывая на них с благосклонным умилением, меж тем как все приказчики, словно по команде, поворачивали голову и смотрели вслед стройной фигуре Джо.
– А сегодняшняя встреча, Джо? – озабоченно спросил мистер Клаузен, пока они дожидались лифта. – Как ваше самочувствие? Справитесь?
– Конечно, – ответил Джо. – Самочувствие отличное.
– В самом деле? Превосходно! Я, видите ли, подумал было… накануне свадьбы, и все такое… ха! ха!.. можно и сдать немного… нервы опять-таки. Ничего удивительного, сам был женихом когда-то. Но вы в форме? Ну ясно, незачем и спрашивать, и так видно… Ха! ха! Ну, желаю удачи, сынок! Не сомневаюсь в успехе, ни капельки не сомневаюсь. Ваша возьмет!
– До свидания, мисс Причард, – обратился он к Дженевьеве, галантно подсаживая ее в лифт. – Не забывайте нас. Всегда буду вам рад, искренне рад.
– Все называют тебя «Джо», – укоризненно сказала она, спускаясь с ним в лифте. – Почему не «мистер Флеминг»? По-моему, это как-то даже неприлично.
Но он задумчиво смотрел на мальчишку-лифтера и, видимо, не слышал ее.
– Что с тобой, Джо? – спросила она с той нежной лаской в голосе, которая всегда обезоруживала его.
– Так, ничего, – ответил он. – Просто я думал о том, как мне хотелось бы…
– Хотелось бы… чего? – Голос ее звучал вкрадчиво, а глаза глядели так проникновенно, что никто не устоял бы перед ее взором, но Джо все еще смотрел в сторону.
Потом, решительно взглянув ей в лицо, он проговорил:
– Мне хотелось бы, чтобы ты хоть раз увидела меня на ринге.
Она с отвращением передернула плечами, и его лицо омрачилось. Ее кольнула мысль, что соперница стала между ними и увлекает Джо прочь от нее.
– Я… я бы с удовольствием… – торопливо проговорила она, делая над собой усилие и пытаясь выказать ему то горячее сочувствие, которым, женщина побеждает даже сильнейших мужчин и которое заставляет их доверчиво класть голову на женскую грудь.
– Правда? Ты согласна?
Джо пристально посмотрел ей в глаза. Дженевьева поняла его волнение: он словно бросал ей вызов, измерял силу ее любви.
– Это была бы самая счастливая минута моей жизни, – сказал он просто.
Что заставило Дженевьеву принять это внезапное решение? Прозорливость любящего сердца, желание выказать Джо то участие, которого он у нее искал, потребность увидеть соперницу лицом к лицу, дабы понять, в чем ее сила? Или, быть может, властный зов неведомого мира вторгся в тесные пределы ее однообразной, будничной жизни? Так или иначе, но она почувствовала прилив неведомой доселе отваги и сказала так же просто, как и он:
– Согласна.
– Я не думал, что ты согласишься, а то, пожалуй, не рискнул бы просить тебя, – сознался он, когда они вышли из магазина.
– А разве нельзя? – спросила она с тревогой, боясь, как бы ее решимость не остыла.
– Да нет, я могу это устроить. Но я никак не думал, что ты согласишься. Никак не думал, – все еще не оправившись от изумления, повторил он, уже подсадив ее в трамвай и доставая из кармана мелочь на билеты.
Глава II
В рабочей среде, к которой принадлежали и Дженевьева и Джо, они были своего рода аристократами. Они сумели сохранить душевное здоровье и чистоту вопреки окружавшим их убожеству и грязи. Чувство собственного достоинства, тяга к благопристойному, более утонченному укладу жизни заставляли их чуждаться людей своего круга. Они нелегко заводили знакомства, и ни он, ни она никогда не имели близкого, закадычного друга, с которым делишься всем. А между тем оба они были общительного нрава и не сходились ни с кем только потому, что дружба с людьми казалась им несовместимой с чистотой и добропорядочностью.
Трудно было бы найти другую работницу, которая жила бы такой замкнутой, обособленной от внешнего мира жизнью, как Дженевьева. Грубость, даже жестокость окружающей среды не коснулись ее. Она видела лишь то, что хотела видеть, – а хотела она видеть только хорошее, – и уверенно, без всяких усилий избегала всего уродливого и пошлого. К уединению она привыкла с малых лет. Дженевьева была единственным ребенком в семье, и вместо того, чтобы играть и резвиться на улице с соседскими детьми, она ухаживала за больной матерью. Отец, конторский служащий, слабогрудый, худосочный, был человек очень добрый и большой домосед, так как по врожденной робости всегда чуждался людей. Благодаря ему в их маленьком семействе всегда царили мир и ласковое внимание друг к другу.
В двенадцать лет Дженевьева осиротела. Прямо с похорон отца она пошла к Силверстайнам и поселилась в их квартире над кондитерской; старики обходились с ней хорошо, кормили и одевали, а она помогала им за прилавком. Силверстайны особенно дорожили Дженевьевой потому, что она могла сидеть в лавке по субботам, когда их вера запрещала им работать.
И здесь, в этой тихой лавчонке, протекли шесть лет ее отрочества. Знакомых у нее почти не было. Подруг Дженевьева не заводила: она так и не встретила девушки, с которой ей хотелось бы сойтись. Гулять по вечерам с парнями своего квартала, как это делали все девчонки, едва им минет пятнадцать лет, она тоже не желала. «Вот кукла надутая», – говорили про нее девушки, но все же относились к Дженевьеве с уважением, хотя и недолюбливали ее за красоту и высокомерие. «Персик» – называли ее молодые люди, но лишь вполголоса и когда поблизости не было подружек, чей гнев они боялись навлечь на себя; никому из них и в голову не приходило знакомиться с Дженевьевой, – они смотрели на нее с благоговейным трепетом, как на высшее существо, наделенное таинственным очарованием и для них недосягаемое.
Дженевьева и в самом деле была красавица. Коренная американка, она, как это иногда случается в рабочей среде, неожиданно расцвела, словно прелестный редкостный цветок, чудом выросший на скудной, негостеприимной почве. Все в ней было прелестно: и нежный румянец, благодаря которому она заслужила прозвище Персик, и правильные, точеные черты, и девичья грация. Голос у нее был тихий, движения неторопливые, держалась она просто и с большим достоинством; обладая врожденным вкусом, она умела принарядиться, и все, что бы она ни надела, казалось красивым и шло ей. И при том она была очень женственна, кротка и привязчива, и в ней уже угадывалось тлеющее пламя любви будущей жены и матери. Но эти затаенные чувства долгие годы дремали в ее душе, дожидаясь появления избранника.
И вот однажды, жарким субботним днем, в кондитерскую Силверстайна зашел Джо поесть мороженого. Дженевьева не обратила на него внимания, так как была занята с другим покупателем; мальчуган лет шести-семи стоял перед прилавком и, боясь ошибиться в выборе, сосредоточенно изучал разложенные под стеклом чудеса кондитерского искусства, увенчанные соблазнительной надписью: «Пяток за пять центов».
Она слышала, как вошедший сказал: «Мороженое с содовой, пожалуйста», и спросила: «Какого мороженого вы хотите?», не видя лица посетителя. Вообще не в ее обычае было присматриваться к молодым людям. Ей чудилось в них что-то странное и непонятное. Взгляды их почему-то смущали ее, и они ей не нравились: она находила их грубыми и неотесанными. Об этой стороне жизни она еще никогда не задумывалась. Молодые парни, которых ей приходилось видеть, ничем не привлекали ее, она просто не замечала их. Словом, если бы Дженевьеву спросили, для чего на земле существуют мужчины, она не нашлась бы, что ответить.
Накладывая в стаканчик мороженое, она случайно взглянула на Джо, и ей сразу понравилось его лицо. Почти в то же мгновение он посмотрел на нее, и она, опустив глаза, подошла к сифону с содовой. Наполняя бокал, Дженевьева опять невольно оглянулась на молодого человека, но только на одну секунду, потому что взгляд его искал ее взгляда, а на лице было написано столь неподдельное восхищение, что Дженевьева поспешила отвернуться.
Ее удивило, что какой-то чужой мужчина может так понравиться ей. «Хорошенький мальчик», – подумала она простодушно, безотчетно пытаясь отмахнуться от притягательной силы, которую трудно было объяснить одной приятной наружностью. «Впрочем, нет, он вовсе не хорошенький», – сказала она себе, когда, поставив перед ним мороженое и получив в уплату серебряную монетку, в третий раз встретилась с ним глазами. Запас слов ее был невелик, и она не слишком хорошо умела их подбирать, но, вглядевшись в энергичное, мужественное лицо молодого человека, поняла, что «хорошенький» не то слово.
«Значит, он красивый», – догадалась она, снова опуская глаза под его взглядом. Но всех мужчин, которые были хороши собой, называли красивыми, и это слово тоже не понравилось ей. Однако, как бы его ни назвать, смотреть на него было приятно, и Дженевьева не без досады заметила, что ей стоит усилий не глядеть в его сторону.
А Джо? Никогда еще не видел он такой красивой девушки, как эта продавщица за прилавком. Будучи более сведущ в законах природы, чем Дженевьева, он, не задумываясь, ответил бы на вопрос, для чего на земле существуют женщины, однако в своем представлении о мире он не отводил им никакого места. Он так же мало задумывался о женщинах, как Дженевьева о мужчинах. Но теперь он задумался об одной из них, и эта женщина была Дженевьева. Ему и не снилось, что женщина может быть так прекрасна; словно зачарованный, смотрел он на Дженевьеву, но когда их взгляды встречались, ему становилось не по себе и хотелось отвернуться, но она сама мгновенно опускала глаза.
Когда же она наконец медленно подняла ресницы и поглядела на него в упор, он первый отвел глаза и щеки его залила краска. Если Дженевьева и испытывала некоторое смущение, то ничем не выдала себя. Правда, сердце у нее замирало от какого-то нового, еще никогда не изведанного чувства, но внешне она сохраняла обычную невозмутимость. Джо, напротив, был явно растерян и трогательно неловок.
Ни он, ни она не знали, что такое любовь, и только чувствовали неодолимое желание смотреть друг на друга. Оба были смущены и взволнованы, их неудержимо влекло друг к другу, словно два химических элемента, стремящихся к соединению. Джо долго сидел над стаканом с мороженым, вертел в руках ложечку, краснел и бледнел, не в силах уйти; она говорила с ним тихим голосом, скромно опуская глаза, и совсем околдовала его.
Но нельзя же до бесконечности сидеть над стаканом с мороженым, а спросить еще порцию он не решился. Итак, он ушел и зашагал по улице, ничего не видя вокруг, точно лунатик, а она осталась в лавке, грезя наяву. Дженевьева промечтала весь день до вечера и поняла, что влюбилась. С Джо было иначе. Он знал только, что ему хочется еще раз увидеть ее, посмотреть ей в лицо. Ни о чем другом он не думал, да и это, в сущности, было не мыслью, а лишь смутным, неосознанным желанием.
Но желания этого Джо побороть не мог. День и ночь оно томило его; тесная кондитерская и девушка за прилавком неотступно стояли у него перед глазами. Он старался отогнать это видение. Ему было и страшно и стыдно зайти еще раз в кондитерскую. Он хитрил с самим собой и утешался тем, что он «не дамский угодник». Не раз и не два – десятки раз твердил он про себя эти слова, но все было тщетно: не прошло и пяти дней, как он вечером, после работы, снова посетил в кондитерскую Силверстайна. Он постарался войти очень свободно и естественно, но видно было, что ноги ему не повинуются, и только огромным усилием воли он заставил себя переступить порог. Робость, неловкость сковали его еще сильнее, чем в первое посещение. Дженевьева, напротив, казалась такой же спокойной, как всегда, хотя сердце у нее бешено колотилось. У Джо язык прилип к гортани, он едва мог выговорить: «Пожалуйста, мороженое с содовой». Отчаянно торопясь, то и дело поглядывая на часы, он проглотил свою порцию и обратился в бегство.
Дженевьева чуть не заплакала от обиды. Какая жалкая награда за четыре дня ожидания! А ведь она уже знала, что полюбила его. Конечно, он славный мальчик, очень даже славный, но неужели он не мог посидеть еще немножко? А Джо не успел дойти до угла, как его снова потянуло к ней. Ему захотелось еще раз увидеть ее. Юноша сначала не задумывался над тем, влюблен ли он. Любовь? Это когда парни и девушки вместе гуляют. А он… Но тут желание видеть Дженевьеву подсказало ему, что именно этого и нужно добиваться. Он хочет быть с ней, смотреть на нее, а когда же это можно сделать лучше, как не во время прогулки вдвоем? Так вот почему молодежь гуляет парочками! И чем ближе подходила суббота, тем чаще у него мелькала эта мысль. Раньше он думал, что такие прогулки просто условность, что-то вроде обряда, который предшествует бракосочетанию. Теперь он понял более глубокий смысл этого обычая, сам стремился перенять его, – следовательно, он влюблен. Итак, оба они пришли к одному и тому же выводу, и кончилось это так, как только и могло кончиться: к великому изумлению всего квартала, Дженевьева вышла на прогулку в сопровождении Джо.







![Обложка: Честь Воина [CИ]](/files/books/110/no-cover.jpg)