Текст книги "Собрание сочинений в 14 томах. Том 11"
Автор книги: Джек Лондон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)
Но Нухила сказала «нет». И все остальные женщины тоже сказали «нет». И мы осыпали Безносых насмешками и спрашивали, не стали ли они трусами. Сами же мы тогда были почти мертвецами, и когда мы смеялись над нашими врагами, у нас уже не оставалось сил, чтобы сражаться. Еще один приступ – и все будет кончено. Мы знали это. Наши женщины знали это.
Но Нухила сказала, что мы кончим все раньше и перехитрим Безносых. И остальные наши женщины согласились. И пока Безносые готовились к последнему приступу, мы на стене убили наших женщин. Нухила любила меня и наклонилась вперед, чтобы скорее встретить острие моего меча – там, на стене. А мы. мужчины, во имя племени и соплеменников поразили мечами друг друга, и вот на покрасневшей от крови стене стояли только я и Орда. Орда был моим первенцем. И я наклонился вперед, чтобы встретить его меч. Но умер я не сразу. Я был последним из Сыновей Горы, ибо я еще видел, как Орда пал на свой меч и тут же умер. А когда умирал я и вопли приближающихся Безносых замирали в моих ушах, я радовался тому, что нашим женщинам не придется растить детей Безносым.
Не знаю, когда было то время, когда я был Сыном Горы и мы погибли в узкой долине, где прежде сразили Сыновей Риса и Проса. Я знаю только, что прошло еще много веков, прежде чем кочующие племена всех нас, Сыновьи Горы, добрались до Индии, а это было задолго до того, как я стал арийским владыкой в Древнем Египте и построил себе две гробницы, осквернив гробницы царей, которые были до меня.
Я хотел бы рассказать побольше о тех далеких временах, но эта моя жизнь близится к концу. Скоро я расстанусь с ней. Я очень жалею, что не могу рассказать подробнее об этих ранних переселениях, когда целые народы откочевывали под натиском других племен, или от наступающих ледников, или вслед за уходящими стадами антилоп и оленей.
И еще мне хотелось бы поведать о Таинствах, ибо мы всегда стремились разгадать загадки жизни, смерти и разрушения. Человек не похож на других животных, потому что взор его устремлен к звездам. Много богов он создал по собственному подобию и в облике, порожденном его воображением. В те далекие времена я поклонялся солнцу и мраку. Я поклонялся колосу как источнику жизни. Я поклонялся Сар – богине хлебов. И я поклонялся морским богам, и речным богам, и богам-рыбам.
И я помню Иштар, когда еще вавилоняне не похитили ее у нас, и Эа [165]165
Иштар, Эа – божества народностей, населявших древнее Междуречье – районы рек Тигра и Евфрата. Об одном из этих народов – древних шумерах – Лондон упоминает ниже.
[Закрыть], нашего бога, царившего в подземном мире и помогшего Иштар победить смерть. Митра [166]166
Митра – культ Митры, о котором упоминает Лондон, сложился у народов Древнего Ирана и Индии.
[Закрыть] также был добрым старым арийским богом, прежде чем его украли у нас или мы от него отреклись. И я помню время, через много веков после того переселения, когда мы принесли ячмень в Индию, – на этот раз я при ехал в Индию как торговец лошадьми, ко главе большого каравана, окруженный множеством слуг, и тогда они поклонялись Бодисатве [167]167
Бодисатва – идеальный богочеловек в религиозных учениях Индии и Тибета, распространившихся затем по многим странам Дальнего Востока.
[Закрыть].
Поистине Таинство веры блуждало вместе с народами, и боги, которых крали и брали взаймы, были тогда такими же бродягами, как и мы сами. Как шумерийцы взяли у нас взаймы Шамашнапиштина [168]168
Шамашнапиштин (Утнапиштим) – герой древневавилонского сказания, повествующего о великом потопе, из которого спасся Утнапиштим. Между древневавилонским эпосом и библейским рассказом о потопе и Ное действительно много общего, что объясняется тесной исторической связью Древней Иудеи и государств, существовавших в долине Евфрата и Тигра.
[Закрыть], так Сыновья Сима [169]169
Сыновья Сима – семитские племена Древнего Востока.
[Закрыть] забрали его у шумерийцев и назвали его Ноем.
И нынешний я, Даррел Стэндинг, когда пишу эти строки в Коридоре Убийц, я улыбаюсь тому, что меня признали виновным и приговорили к смерти двенадцать надежных и честных присяжных. Двенадцать всегда было магическим числом Таинства, и начало ему положили вовсе не двенадцать колен израильских.
Те, кто взирал на звезды задолго до них, разместили в небе двенадцать знаков зодиака, и я помню, когда я был эссиром и ваниром [170]170
Эссир и ванир – по древнескандинавской мифологии, богоподобные существа. В эпоху Лондона некоторые буржуазные ученые видели в них обожествление древних германских племен, от которых произошли германские народности раннего средневековья. Перечисляя персонажи древнескандинавской и древнегерманской мифологии, Лондон с ошибками излагает те взгляды на нее, которые были распространены в его время. Хелмейм – в произвольном истолковании Лондона – название преисподней. Мысли Лондона о зависимости древневосточной мифологии с ее «ангелами» (сказочными крылатыми существами) от мифологии германских народов совершенно неосновательны. Многие из персонажей древнескандинавской мифологии, о которых рассуждает Лондон, появились в ней сравнительно поздно – в ту эпоху, когда христианство уже восторжествовало в большинстве стран Западной Европы.
[Закрыть].
Один судил людей в окружении двенадцати богов, и их звали Тор, Бальдур, Ньярд, Фрей, Тир, Браги, Хеймдаль, Годер, Видар, Улл, Форсети и Локи.
Даже наши валькирии были украдены у нас и превращены в ангелов, а крылья их лошадей оказались за спинами этих ангелов. И наш Хельгейм тех дней льда и мороза стал современным адом, где так жарко, что кровь закипает в жилах. А у нас, в нашем Хельгеймо, царил такой лютый холод, что мозг замерзал в костях. И даже небо, которое казалось нам вечным и неизменным, смещалось и поворачивалось, так что теперь мы видим Скорпиона там, где прежде мы видели Козерога, а Стрельца на месте Рака.
О, эти веры! Вечная погоня за постижением Таинства. Я помню хромого бога греков, бога-кузнеца. Но их Вулкан был нашим германским Виландом [171]171
Виланд – точнее Велунд – герой песни Старшей Эдды. В ней повествуется о том, как князь племени ниаров (у Лондона ошибочно – Нидов) Нидудр обманом завладел кузнецом-волшебником Велундом и искалечил его, чтобы он не сбежал из плена.
[Закрыть], богом кузнецом, охромевшим, когда Нидунг, владыка Нидов, взял его в плен и подвесил за ногу. Но и до этого он был нашим кузнецом, вечно бившим молотом по наковальне, и мы звали его Ильмаринен [172]172
Ильмаринен – персонаж финской мифологии, легендарный кузнец-силач.
[Закрыть]. А его мы породили нашим воображением, дали ему в отцы бородатого солнечного бога и вскормили его звездами Медведицы. Ибо он. Вулкан, Виланд, Ильмаринен, родился под сосной из волоса волка и звался также Отцом Медведем задолго до того, как германцы и греки похитили его и стали ему поклоняться. В те дни мы звали себя Сыновьями Медведя и Сыновьями Волка, и медведь с волком были нашими тотемами. Это было еще до нашего переселения к югу, когда мы слились с Сыновьями Рощ и научили их нашим тотемам и сказаниям.
Да, тот, кто был Кашьяной, кто был Пуруравасом, на самом деле был нашим хромым богом-кузнецом, ковавшим железо, которого мы несли с собой во время наших переселений, а жители юга и жители востока. Сыновья Шеста, Сыновья Огненного Лука и Огненной дощечки давали ему новые имена и поклонялись ему.
Но повесть эта слишком длинна, хотя я был бы рад рассказать о Трилистнике Жизни, которым Сигмунд воскресил Синфьотли [173]173
Сигмунд и Синфьотли – герои древнескандинавских и древнеисландских преданий о роде Вольсунгов.
[Закрыть], ибо это индийская сома [174]174
Сома – божественная влага в индийской мифологии. Это понятие не имеет ничего общего с легендой о чаше Грааля, которая вплелась в кельтские предания о британском вожде Арториксе (VI век н. э.) – «короле Артуре», – сказочном герое многочисленных рыцарских романов, возникших первоначально на территории средневековой Франции.
[Закрыть], священный Грааль короля Артура, это… но довольно, довольно!
И все же, когда я спокойно взвешиваю то, о чем рассказал вам, я прихожу к заключению, что лучшим в жизни, во всех жизнях, для меня и для всех мужчин была женщина, остается женщина и будет женщина до тех пор, пока в небесах горят звезды и сменяются созвездия. Более великой, чем наш труд и наше дерзание, больше нашей изобретательности и полета воображения, более великой, чем битва, созерцание звезд и таинство веры, – самой великой всегда была женщина.
Хоть она пела мне лживые песни, и приковывала мои ноги к земле, и отвлекала от звезд мой взгляд, чтобы я смотрел на нее, она, хранительница жизни, матерь земли, дарила мне мои лучшие дни и ночи и долгие годы.
Даже Таинству я придавал ее облик и, рисуя карту звездного неба, поместил ее среди звезд.
Все мои труды и изобретения вели к ней. Все мои далекие видения кончались ею. Когда я создал огненный лук и огненную дощечку, я создал их для нее. Ради нее, хоть я и не знал этого, строил я ловушку с колом для Саблезубого. Ради нее укрощал лошадей, убивал мамонтов и гнал своих оленей к югу, уходя от наступающего ледника. Ради нее я жал дикий рис, одомашнивал ячмень, пшеницу и кукурузу.
Ради нее и ради будущих ее детей я умирал на вершинах деревьев, отбивался от врагов у входа в пещеру, выдерживал осаду за глиняными стенами. Ради нее я поместил в небе двенадцать знаков. Ей молился я, когда склонялся перед десятью нефритовыми камнями, видя в них месяцы плодородия.
И всегда женщина льнула к земле, подобно матери-куропатке, укрывающей своих птенцов. И всегда моя тяга к скитаниям увлекала меня на сияющие пути. Но всегда мои звездные тропы приводили к ней, вечной и единственной, к той женщине, чьи объятия так влекли меня, что в них я забывал о звездах.
Ради нее я странствовал по морям, взбирался на горы, пересекал пустыни, ради нее я был первым на охоте и первым в битве.
И ради нее и для нее я пел песни о свершенном мною. Благодаря ей я познал всю радость жизни, всю музыку восторга. И теперь, подходя к концу, я могу сказать, что нет безумия более трепетного и сладкого, чем ощутить душистую прелесть ее волос и, погрузившись в них лицом, найти забвение.
Еще одно слово. Я вспоминаю Дороти такой, как видел ее, когда еще читал лекции по агрономии сыновьям фермеров. Ей было одиннадцать лет. Ее отец был деканом нашего факультета.
Она была ребенком, и она была женщиной и вообразила, что любит меня. А я улыбался про себя, ибо сердце мое было спокойно и отдано другой. Но улыбка моя была нежной, потому что в глазах этой девочки я увидел вечную женщину, женщину всех времен и всех обликов. В ее глазах я видел глаза моей подруги, бродившей со мной по джунглям, ютившейся со мной на деревьях, в пещере и на болотах. В ее глазах я увидел глаза Игари, когда я был Ушу, стрелком из лука, глаза Арунги, когда я был жнецом риса, глаза Сельпы, когда я мечтал подчинить себе жеребца, глаза Нухилы, которая наклонилась ко мне, встречая мой меч. Да, и в глазах ее было то, что делало их глазами Леи-Леи, которую я оставил со смехом на устах, глазами госпожи Ом, сорок лет делившей со мной нужду на дорогах и тропах Чосона, глазами Филиппы, из-за которой я упал мертвым на траву в старой Франции, глазами моей матери, когда я был мальчиком Джесси на Горных Лугах в кольце из сорока наших фургонов.
Она была девочкой, но она была дочерью всех женщин, так же как ее мать, и она была матерью всех женщин, которые еще будут. Она была Сар, богиней хлебов. Она была Иштар. победившей смерть. Она была царицей Савской и Клеопатрой; она была Эсфирью и Иродиадой. Она была Марией Богоматерью, и Марией Магдалиной, и Марией, сестрой Марфы, и она была Марфой. И она была Брунгильдой и Джиневрой, Изольдой и Джульеттой, Элоизой и Николет. И она была Евой [175]175
Царица Савская – легендарная властительница древнего аравийского государства, упоминаемая в библии; Клеопатра – последняя властительница Египта из династии Птолемеев (I в. до нашей эры); Эсфирь – по библейскому преданию, мудрая и энергичная женщина; Мария Богоматерь – по евангельской легенде, мать Иисуса; Мария Магдалина – по той же легенде, блудница, уверовавшая в Иисуса и ставшая праведницей; сестры Мария и Марфа – персонажи библейской притчи, в которых воплощены резко отличающиеся друг от друга женские характеры. Брунгильда – героиня древнегерманских и скандинавских сказаний, повествующих о ее страсти к богатырю Сигурду (в более поздних средневековых немецких переработках Зигфриду). Джиневра – супруга сказочного короля Артура, полюбившая его рыцаря Ланселота, что стало причиной войны между Артуром и Ланселотом. В этой войне погибло могущество рыцарей Круглого Стола, объединявшихся вокруг Артура. Элоиза – историческое лицо, знатная француженка, полюбившая выдающегося средневекового философа Абеляра; их любовь стала причиной несчастий, обрушившихся на Абеляра. Николет – героиня рыцарской повести XII века «Окассен и Николет». Ева – по древневосточной легенде, повторенной в библии, праматерь человечества.
[Закрыть], она была Лилит [176]176
Лилит – согласно древневосточной легенде, возлюбленная Адама; Астарта – одна из форм имени богини плодородия и любви у народов Древнего Востока.
[Закрыть], она была Астартой. Ей было одиннадцать лет, и она была всеми женщинами прошлого, всеми женщинами будущего.
Я сижу сейчас в моей камере, слушаю жужжание мух в сонном летнем воздухе и знаю, что время мое истекает. Скоро, скоро на меня наденут рубашку без ворота… Но успокойся, мое сердце!
Дух бессмертен. После мрака я снова буду жить и снова встречу женщину. Будущее таит для меня еще не родившихся женщин, и я встречусь с ними в жизнях, которые мне еще предстоит прожить. И пусть изменяются созвездия и лгут небеса, но всегда остается женщина, несравненная, вечная, единственная женщина.
И я во всех моих обликах, во всех моих судьбах остаюсь единственным мужчиной, ее супругом.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Мое время близится к концу. Свою рукопись я сумел передать за стены тюрьмы. Человек, на которого я могу положиться, позаботится о том, чтобы она была напечатана. Эти строки я пишу уже не в Коридоре Убийц, я пишу их в камере смертников, где днем и ночью за мной следят. Следят неусыпно и бдительно, чтобы – и в этом весь парадокс, – чтобы я не умер. Я должен жить для того, чтобы меня могли повесить, ибо в противном случае общество будет обмануто, закон посрамлен и тень брошена на репутацию ревностного и исполнительного служаки – начальника этой тюрьмы, который должен среди прочих своих обязанностей следить за тем, чтобы приговоренных к смертной казни вешали своевременно и по всем правилам. Поистине, какими только способами не добывают себе люди средства к существованию!
Это мои последние записи. Завтра утром пробьет мой час.
Губернатор отказался помиловать меня, отказался даже отсрочить казнь, невзирая на то, что Лига Борьбы Против Смертной Казни подняла в Калифорнии немалый шум. Репортеры слетелись сюда, словно коршуны. Я видел их всех. Какие это странные молодые люди! А особенно странным кажется мне то, что они должны зарабатывать свой хлеб, свои коктейли и сигареты, свои квартиры и, если они женаты, башмаки и школьные учебники для своих ребятишек, наблюдая казнь профессора Даррела Стэндинга и описывая в газетах, как профессор Даррел Стэндинг умирал в веревочной петле. Ну что же, когда все это кончится, им будет более тошно, чем мне.
Вот я сижу и размышляю над этим, а за стенами камеры приставленный ко мне надзиратель безостановочно шагает перед моей дверью взад и вперед, взад и вперед, не отрывая от меня настороженного взгляда, и я начинаю ощущать невероятную усталость от моего бессмертия. Я прожил так много жизней. Я устал от бесконечной борьбы, страданий и бедствий, которые неизбежны для того, кто поднимается высоко, выбирает сверкающие пути и странствует среди звезд.
И, право, мне бы хотелось, когда я вновь обрету тело, стать простым, мирным землевладельцем. Я вспоминаю ферму моих сновидений. Мне бы хотелось хотя бы раз прожить там целую жизнь. О, эта ферма, рожденная в сновидениях! Мои луга, засеянные люцерной, мои породистые джерсейские коровы, мои горные пастбища, мои поросшие кустарником холмы, превращающиеся в возделанные поля, мои ангорские козы, объедающие кустарник выше по склонам, чтобы и там появились пашни.
Высоко среди холмов есть котловина – в нее с трех сторон стекают ручьи. Если перегородить плотиной выход из нее – а он довольно узок, – то, затратив совсем мало труда, я мог бы создать водохранилище на двадцать миллионов галлонов воды. Ведь интенсивному земледелию в Калифорнии больше всего мешает наше долгое, сухое лето. Оно препятствует выращиванию покровных культур, и солнце легко выжигает из оголенной, ничем не защищенной почвы содержащийся в ней гумус. Ну а, построив такую плотину, я мог бы, соблюдая правильный севооборот, который обеспечивает богатое природное удобрение, снимать три урожая в год…
* * *
Я только что вытерпел посещение начальника тюрьмы. Я сознательно употребил слово «вытерпел». Перенес. Здешний начальник тюрьмы совершенно не похож на начальника тюрьмы Сен-Квентин. Он очень волновался, и мне волей-неволей пришлось занимать его беседой. Это – его первое повешение. Так он мне сообщил. А я отнюдь не успокоил его, когда ответил неуклюжей шуткой: «И мое тоже!» Ему она не показалась смешной. Его дочь учится в школе, а сын в этом году поступил в Стэнфордский университет. Семья живет на его жалованье, жена постоянно болеет, и его очень беспокоило то, что доктора страховой компании сочли его здоровье слишком слабым и отказали ему в полисе. Право же, он посвятил меня почти во все свои тревоги и заботы, и если бы я не сумел дипломатично оборвать наш разговор, он сейчас еще продолжал бы свое грустное повествование.
Последние два года в Сен-Квентине были очень тягостными и унылыми. По невероятной прихоти судьбы Эда Моррела извлекли из одиночки и тут же назначили главным старостой всей тюрьмы. Прежде эту должность занимал Эл Хэтчинс, и она приносила ему в среднем около трех тысяч долларов в год на одних взятках. На мою беду, Джек Оппенхеймер, который провел в одиночке уже невесть сколько лет, вдруг возненавидел весь мир.
Восемь месяцев он отказывался разговаривать и не желал перестукиваться даже со мной.
И в тюрьме новости мало-помалу проникают всюду. А дайте им время, и они просочатся и в карцер и в одиночные камеры.
Так в конце концов я узнал, что Сесил Уинвуд, поэт, фальшивомонетчик, доносчик, трус и провокатор, снова попал в тюрьму за новую подделку денег. Вы ведь помните: именно этот Сесил Уинвуд сочинил басню о том, что я перепрятал несуществующий динамит, и именно по его милости я уже пятый год томился в одиночке.
Я решил убить Сесила Уинвуда. Поймите: Моррела уже не было рядом, а Оппенхеймер вплоть до последней вспышки ярости, которая привела его на виселицу, хранил молчание. Одиночка стала для меня невыносима. Я должен был что-то предпринять.
И тут мне припомнилось, как я, будучи Эдамом Стрэнгом, сорок лет терпеливо вынашивал план мести. То, что сделал он, мог бы сделать и я, если бы мои пальцы сомкнулись на горле Сесила Уинвуда.
Я не могу открыть вам секрет, каким образом попали ко мне четыре иголки. Это были тоненькие иголки для подрубания батистовых платков. Я был так худ, что требовалось перепилить только четыре прута (каждый в двух местах), чтобы получить отверстие, через которое я мог бы протиснуться. И я добился своего.
Я тратил по одной игле на прут. В каждом пруте нужно было сделать два распила, и на каждый распил уходил месяц. Таким образом, чтобы пропилить себе лазейку, мне потребовалось бы восемь месяцев. К несчастью, я сломал мою последнюю иглу, когда пилил последний прут, а новой иглы пришлось ждать три месяца. Но я дождался ее и выбрался из одиночки.
Мне очень жаль, что я не разделался с Сесилом Уинвудом.
Я все рассчитал правильно – все, за исключением одного. Я знал, что наверняка найду Сесила Уинвуда в столовой в обеденный час.
Поэтому я дождался такого дня, когда в утреннюю смену дежурил Конопатый Джонс, любитель вздремнуть. В те дни я был единственным заключенным, содержавшимся в одиночной камере, и Конопатый Джонс вскоре уже начал мирно похрапывать. Я вынул подпиленные прутья, протиснулся в отверстие, проскользнул мимо моего стража, отворил дверь и очутился на свободе… внутри тюрьмы.
Вот тут-то и оказалось, что одного я все-таки не предусмотрел – самого себя… Я провел в одиночке пять лет. Я ослабел. Я весил всего восемьдесят семь фунтов. Я был наполовину слеп. И меня мгновенно охватила боязнь пространства. Простор вселил в меня ужас. Пять лет, проведенных в стенах тесной камеры, заставили меня трепетать от страха перед разверзшимся у моих ног провалом лестничной клетки, перед чудовищным простором тюремного двора.
Мой спуск по этой лестнице я считаю самым большим подвигом, который когда-либо мне довелось совершить. Тюремный двор был пуст. Его заливал ослепительный солнечный свет. Трижды пытался я пересечь этот двор, но меня сразу же охватывало головокружение, и я снова прижимался к стене, напуганный простором. Затем, собравшись с духом, я предпринимал новую попытку, но солнце слепило мои отвыкшие от света глаза, и кончилось тем, что я, словно летучая мышь, шарахнулся в сторону, испугавшись собственной тени на каменных плитах двора. Я хотел обойти ее, споткнулся, упал прямо на нее, и, словно утопающий, который из последних сил стремится выбраться на берег, пополз на четвереньках к спасительной стене.
Я прислонился к стене и заплакал. Впервые за много лет слезы лились из моих глаз. И, несмотря на мое отчаяние, я обратил внимание на это уже забытое ощущение теплой влаги на моих щеках и солоноватый привкус на губах. Затем меня охватил озноб, и некоторое время я дрожал, словно в лихорадке. Я понял, что пересечь этот двор – задача, непосильная для человека в моем состоянии, и, хотя меня все еще бил озноб, я прижался к спасительной стене и, цепляясь за нее руками, пустился в обход двора.
Вот где-то на этом пути и заметил меня надзиратель Сэрстон.
И я тоже его увидал: он представился моим подслеповатым глазам огромным, откормленным чудовищем, которое надвигалось на меня с нечеловеческой, неправдоподобной быстротой из бесконечной дали. Вероятно, в эту минуту он находился от меня на расстоянии двадцати шагов. Он весил сто семьдесят фунтов. Какой могла быть наша схватка, вообразить нетрудно, но утверждают, что во время этой короткой схватки я ударил его кулаком в нос и заставил этот орган обоняния кровоточить.
Но так или иначе, я ведь был преступником, приговоренным к пожизненному заключению, а если таковой наносит кому-либо увечье, ему, по законам штата Калифорния, полагается за это смертная казнь. И вот присяжные, которые, разумеется, не могли не поверить категорическому утверждению надзирателя Сэрстона и всех прочих верных сторожевых псов закона, дававших свои показания под присягой, признали меня виновным, а судья, который не мог, разумеется, нарушить закон, столь просто и четко изложенный в уголовном кодексе, приговорил меня к смерти.
Надзиратель Сэрстон избил меня, а затем, когда меня волокли назад в камеру и втаскивали по этой чудовищной лестнице, мне досталось еще немало пинков, увесистых ударов от целой своры надзирателей и тюремных старост, которые только мешали друг другу, стремясь помочь Сэрстону расправиться со мной. Право, если из носа Сэрстона действительно текла кровь, легко могло случиться, что ударил его кто-нибудь из его же подручных. Впрочем, пусть даже его ударил я – меня бесит то, что за подобный пустяк человека можно повесить.
* * *
Я только что разговаривал с дежурным надзирателем. Оказывается, меньше года назад Джек Оппенхеймер занимал эту самую камеру, когда шел тем же путем, который мне предстоит проделать завтра. И этот самый надзиратель был одним из тех, кто сторожил Джека перед его смертью. Надзиратель этот – старый солдат. Он безостановочно и не слишком опрятно жует табак, отчего его седая борода и усы сильно пожелтели. Он вдовец, и все его четырнадцать оставшихся в живых детей женаты или замужем, и у него уже больше тридцати внучат и четыре крошечные правнучки. Вытянуть из него эти сведения было труднее, чем вырвать зуб. Забавный старикашка и глуп на редкость. Мне кажется, именно благодаря последнему качеству он дожил до такой глубокой старости и произвел такое многочисленное потомство.
Его мозг, вероятно, застыл на точке замерзания лет тридцать назад.
Тогда же окостенели и все его представления о жизни. Мне редко доводится слышать от него что-либо, кроме «да» или «нет». И это не потому, что он был угрюм, а просто у него нет мыслей, которые он мог бы высказать.
Пожалуй, если бы в следующем моем воплощении я пожил вот такой растительной жизнью, это было бы неплохим отдыхом перед тем, как снова отправиться в звездные странствия.
* * *
Но я отвлекся. А мне надо еще хотя бы в двух словах рассказать о том бесконечном облегчении, которое охватило меня, когда Сэрстон и остальные тюремные псы, втащив меня по этой ужасной лестнице, вновь заперли двери моей тесной одиночки. За ее надежными стенами я почувствовал себя заблудившимся ребенком, который наконец вернулся в родной дом. С любовью смотрел я на эти стены, в течение пяти лет вызывавшие во мне лишь ненависть.
Только они, мои добрые, крепкие стены, которых я мог одновременно коснуться и правой и левой рукой, защищали меня от огромности пространства, готового, словно страшный зверь, поглотить меня. Боязнь пространства – страшная болезнь. Мне не пришлось страдать от нее долго, но, судя даже по этим кратким мгновениям, могу сказать, что петля пугает меня куда меньше…
* * *
Я только что посмеялся от души. Тюремный врач, очень милый человек, зашел поболтать со мной и между прочим предложил впрыснуть мне морфий. Разумеется, я отказался от его предложения так «накачать» меня морфием сегодня ночью, чтобы завтра, отправляясь на виселицу, я не понимал, «на каком я свете».
Да, почему я смеялся? Как это похоже на Джека Оппенхеймера! Я так живо вижу, с каким тайным удовольствием издевался он над репортерами, решившими, что его ответ – глупая обмолвка. Оказывается, утром в день казни, когда Джек, уже одетый в рубашку без ворота, заканчивал свой завтрак, репортеры, набившиеся к нему в камеру для последнего интервью, спросили его, как он относится к смертной казни.
Попробуйте отрицать, что под ничтожно тонким налетом цивилизации мы – все те же первобытные дикари, если люди, которым еще предстоит жить, могут задать подобный вопрос человеку, который сегодня умрет и чью смерть они пришли поглядеть.
Джек до конца остался Джеком.
– Господа, – сказал он, – я надеюсь дожить до того дня, когда смертная казнь будет отменена.
Я прожил много различных жизней и жил в различные времена. Человек, как личность, мало изменился в нравственном отношении за последние десять тысячелетий. Я утверждаю это категорически. Разница между необъезженным жеребенком и терпеливой ломовой лошадью только в дрессировке. Дрессировка – вот единственное, что в духовном смысле отличает современного человека от дикаря, жившего десять тысяч лет назад. Под тонкой пленкой нравственных понятий, которой современный человек покрыл себя, он все тот же дикарь, каким был десять тысячелетий назад. Мораль – это общественный фонд, мучительное накопление многих веков. Новорожденный ребенок вырос бы дикарем, если бы его не дрессировали, не отполировали с помощью этой абстрактной морали, которая накапливалась так долго, на протяжении столетий.
«Не убий!» Вздор! Они собираются убить меня завтра утром.
«Не убий!» Вздор! В доках всех цивилизованных стран мира строятся сегодня дредноуты и сверхдредноуты. Милейшие мои друзья, я, идущий на смерть, приветствую вас словом «вздор!».
Я спрашиваю вас: где она, та новая, современная мораль, более высокая, чем учение Христа или Будды, Сократа или Платона, Конфуция или неизвестного создателя «Махабхараты» [177]177
«Махабхарата» – великий памятник древнеиндийской эпической поэзии. Ее основные эпизоды были записаны в X–VIII веках до н. э.
[Закрыть]?
Боже милостивый, пятьдесят тысячелетий назад, когда мы жили тотемическими родами, наши женщины были несравненно чище, наши племенные и групповые отношения несравненно нравственнее и строже!
Должен сказать, что мораль, которую мы исповедовали в те далекие времена, была более высокой, чем современная мораль.
Не отмахивайтесь с пренебрежением от этой мысли. Вспомните про детский труд, который у нас применяется, про нашу политическую коррупцию, про взяточничество полиции, про фальсификацию пищевых продуктов и про торгующих своим телом дочерей бедняков. Когда я был Сыном Горы, когда я был Сыном Быка, проституция была нам неведома. Мы были чисты, говорю вам. Такие глубины порока нам даже и не снились. Так же чисты и теперь остальные животные, стоящие на более низкой ступени развития, чем человек. Да, только человек с его воображением и властью над материальным миром мог придумать все семь смертных грехов. Другие животные, низкие животные, не знают греха.
Я торопливо оглядываюсь назад, на множество моих жизней, прожитых в иные времена и в иных странах. Нигде никогда не встречал я жестокости более страшной или хотя бы столь же страшной, как жестокость нашей современной тюремной системы. Я уже рассказал вам о том, что пришлось мне испытать, когда в первое десятилетие двадцатого века от рождества Христова в тюремной одиночке на меня надели смирительную рубашку. В давние времена мы карали тяжко и убивали быстро. Мы поступали так, потому что таково было наше желание или, если хотите, наша прихоть. Но мы никогда не лицемерили. Мы никогда не призывали к себе на помощь печать, церковь или науку, дабы они освятили своим авторитетом нашу варварскую прихоть. Если мы хотели что-либо совершить, мы совершали это открыто, и с открытым лицом встречали укоры и осуждение, и не прятались за спины ученых экономистов и буржуазных философов или состоящих у нас на жалованье проповедников, профессоров, издателей.
Да, сто лет назад, пятьдесят лет назад, даже пять лет назад здесь у нас в Соединенных Штатах нанесение легких увечий в драке не влекло за собой смертной казни. А вот в этом году, в году 1913 от рождества Христова, в штате Калифорния именно за такое преступление повесили Джека Оппенхеймера, а завтра за такое же, караемое смертной казнью, преступление – за удар кулаком по носу – меня выведут из камеры и повесят. Не правда ли, нельзя утверждать, что обезьяна и тигр умерли в душе человека, если подобные законы входят в уголовный кодекс штата Калифорния в году 1913 от рождества Христова? Боже милостивый, Христа всего лишь распяли! Джека Оппенхеймера и меня пытали куда страшнее.
* * *
Как-то раз Эд Моррел простучал мне:
– Более бессмысленно использовать человека, чем повесив его, невозможно.
Нет, я не испытываю уважения к смертной казни. И не только потому, что это – мерзость, превращающая в зверей тех, кто приводит в исполнение смертный приговор, получая за это жалованье, а потому, что она превращает в зверей, унижает тех, кто допускает это, подает свои голоса за это и платит налоги для того, чтобы это совершалось. Эта кара столь бессмысленна, столь глупа, столь чудовищно антинаучна! «…Повесить за шею, пока не будет мертв» – забавную формулу придумало общество…
* * *
Настало утро – последнее утро в моей жизни. Эту ночь я проспал, как новорожденный младенец. Так тих и глубок был мой сон, что дежурный надзиратель даже перепугался, решив, что я удушил себя одеялом. На него жалко было глядеть. Еще бы, он мог лишиться средств к жизни! Если бы я и в самом деле удавился, это повредило бы его служебному положению, его могли бы даже уволить, а в наше время безработным приходится туго.
Я слышал, что по Европе уже два года катится волна банкротств, а теперь она захлестнула и Соединенные Штаты. Это означает, что в деловых кругах царит скрытая паника и, быть может, надвигается кризис, а следовательно, армия безработных еще возрастет к зиме и очереди за хлебом удлинятся…
* * *
Я только что позавтракал. Казалось бы, довольно глупое занятие для меня сейчас, но я ел с аппетитом. Начальник тюрьмы принес мне кварту виски. Я преподнес виски вместе с моими наилучшими пожеланиями Коридору Убийц. Начальник тюрьмы, бедняга, очень боится, как бы я, если останусь трезв, не испортил чем-нибудь церемонию, а это может бросить на него тень…
Они надели на меня рубашку без ворота…
* * *
Похоже, что сегодня я стал необычайно важной персоной?
Уйма людей неожиданна проявляет ко мне большой интерес…
* * *
Только что ушел доктор. Он пощупал мой пульс. Это я попросил его. Пульс нормальней…
* * *
Я записываю эти обрывки мыслей и впечатлений, и листок за листком тайным путем покидают тюремные стены…
* * *
Во всей тюрьме нет сейчас человека, который был бы так спокоен, как я. Я – словно ребенок, готовый пуститься в далекое странствие. Мне не терпится отправиться в путь, я полон любопытства, так как мне предстоит увидеть новые страны. Страх перед смертью смешон для того, кто столь часто погружался во мрак и снова обретал жизнь.
* * *
Начальник тюрьмы принес кварту шампанского. Я презентовал шампанское Коридору Убийц. Забавно, не правда ли, что в этот последний день меня окружают таким вниманием! Должно быть, люди, которым предстоит меня убить, сами очень боятся смерти. «Я, идущий на смерть, должно быть, внушаю им страх Господень», – как сказал Джек Оппенхеймер.
* * *
Мне только что передали записку от Эда Моррела. Говорят, он всю ночь прошагал взад и вперед у ворот тюрьмы. Бюрократические правила запрещают ему, как бывшему заключенному, прийти попрощаться со мной. Дикари? Не знаю. Быть может, просто дети. Ручаюсь, что сегодня ночью, после того как они вздернут меня, почти каждый из них побоится остаться один в пустой комнате в темноте.
Да, записка Эда Моррела: «Жму руку, старина. Знаю, ты повиснешь с честью».
* * *
Только что ушли репортеры. Еще раз – в последний раз – я увижу их уже с эшафота, перед тем как палач надвинет мне на лицо черный капюшон. У них будет до смешного жалкий вид.
Странные молодые люди! Заметно, что некоторые из них выпили для храбрости, а кое-кого уже начинает мутить при одной только мысли о том, что им предстоит увидеть. Пожалуй, быть повешенным легче, чем присутствовать при казни…
* * *
Это уже последние строки. Я, кажется, задерживаю церемонию. В мою камеру набилось видимо-невидимо различных официальных и высокопоставленных лиц. Все они очень нервничают.