355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джек Лондон » Собрание сочинений в 14 томах. Том 11 » Текст книги (страница 23)
Собрание сочинений в 14 томах. Том 11
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 01:30

Текст книги "Собрание сочинений в 14 томах. Том 11"


Автор книги: Джек Лондон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Когда мои первые десять дней в смирительной рубашке подошли к концу, доктор Джексон привел меня в чувство, надавив большим пальцем на мое глазное яблоко. Я открыл глаза и улыбнулся прямо в лицо начальнику тюрьмы Азертону.

– Слишком упрям, чтобы жить, и слишком подл, чтобы умереть, – сделал свое заключение тот.

– Десять дней истекли, начальник, – прошептал я.

– Сейчас мы тебя развяжем, – проворчал Азертон.

– Я не о том, – сказал я. – Вы видели: я улыбнулся. Вы помните, мы ведь как будто побились об заклад. Не спешите развязывать меня. Сначала отнесите табаку и курительной бумаги Моррелу и Оппенхеймеру. А чтобы вы не скаредничали, вот вам еще одна улыбка.

– Видали мы таких, как ты, Стэндинг, – изрек начальник тюрьмы. – Только ничего у тебя не выйдет. Если я не побью тебя в твоей игре, то ты побьешь все рекорды смирительной рубашки.

– Он их уже побил, – сказал доктор Джексон. – Где это видано, чтобы человек улыбался, пробыв в смирительной рубашке десять дней?

– Напускает на себя, – ответил начальник тюрьмы Азертон. – Развяжите его, Хэтчинс.

– К чему такая спешка? – спросил я (разумеется, шепотом, ибо жизнь едва теплилась во мне, и я должен был напрячь всю свою волю, собрать последние крохи сил, чтобы голос мой был услышан). – К чему такая спешка? Мне ведь не на вокзал, и я чувствую себя так удобно и уютно, что предпочел бы, чтобы меня не тревожили.

Но они все-таки развязали меня и словно груду костей вытряхнули из зловонной рубашки прямо на пол.

– Неудивительно, что ему было так удобно, – сказал капитан Джеми. – Он же ничего не чувствует. Он парализован.

– Бабушка твоя парализована! – крикнул начальник тюрьмы. – Поставьте его на ноги – увидите, как он парализован.

Хэтчинс и доктор схватили меня и поставили на ноги.

– Отпустите его! – приказал начальник тюрьмы.

Жизнь не сразу возвращается в тело, которое практически было мертвым на протяжении десяти дней, и потому я был еще лишен власти над своими мышцами: колени мои подогнулись, я покачнулся вбок, рухнул на пол и рассек кожу на лбу о стену.

– Вот видите, – сказал капитан Джеми.

– Недурно представляется, – возразил начальник тюрьмы. – Этот тип способен на что угодно.

– Вы правы, начальник, – прошептал я, лежа на полу, – я нарочно. Это был трюк. Я могу его повторить. Поднимите-ка меня еще разок, и я постараюсь хорошенько посмешить вас.

Я не буду описывать муки, которые испытываешь, когда начинает восстанавливаться кровообращение. Мне пришлось испытать их не раз и не два. Эти муки избороздили мое лицо морщи нами, которые я унесу с собой на виселицу.

Мои мучители наконец покинули меня, и остаток дня я пролежал в тупом оцепенении и словно в дурмане. Существует утрата чувствительности, порожденная болью, болью слишком изощренной, чтобы ее можно было выдержать. Мне было дано испытать такую потерю чувствительности.

Вечером я уже мог ползать по полу, но еще не мог стоять.

Я очень много пил и очистил себя от грязи, насколько это были возможно, но лишь на следующий день смог я проглотить кусок, хлеба, и то принудив себя к этому усилием воли.

Начальник тюрьмы Азертон изложил мне свой план. Он состоял в следующем: я должен был несколько дней отдыхать и приходить в себя, после чего, если я не укажу, где спрятан динамит, меня снова на десять дней затянут в смирительную рубашку.

– Очень огорчен, что доставляю вам столько хлопот, начальник, – сказал я ему в ответ на это. – Жаль, что я не умер в смирительной рубашке: это положило бы конец вашим страданиям.

Сомневаюсь, чтобы в те дни я весил хотя бы девяносто фунтов. А ведь два года назад, когда двери тюрьмы Сен-Квентин впервые захлопнулись за мной, я весил ни много ни мало сто шестьдесят фунтов. Казалось невероятным, чтобы я мог потерять еще хотя бы одну унцию и остаться при этом в живых. Однако в последующие месяцы я неуклонно терял вес, пока он не приблизился к восьмидесяти фунтам. Во всяком случае, когда меня мыли и брили, прежде чем отправить в Сан-Рафаэль на суд, после того как я выбрался из одиночки и стукнул надзирателя Сэрогона по носу, я весил восемьдесят девять фунтов.

Некоторые не могут понять, отчего ожесточаются люди. Начальник тюрьмы Азертон был человек жестокий. Он ожесточил и меня, и мое ожесточение, в свою очередь, воздействовало на него и сделало его еще более жестоким. И тем не менее ему никак не удавалось убить меня. Чтобы отправить меня на виселицу за то, что я ударил надзирателя кулаком в нос, потребовались специальная статья закона штата Калифорния, судья-вешатель и не знающий снисхождения губернатор. Но до последнего издыхания я буду утверждать, что у этого надзирателя необычайно кровоточивый нос. Я был тогда полуслепой, трясущийся, еле державшийся на ногах скелет. Порой меня охватывает сомнение: в самом ли деле у этого надзирателя могла от моего тумака пойти носом кровь? Конечно, он показал это под присягой как свидетель.

Но я знавал тюремщиков, которые под присягой облыжно возводили на людей еще более тяжкие обвинения.

Эду Моррелу не терпелось узнать, удался ли мой эксперимент. Но едва начал он перестукиваться со мной, как надзиратель Смит, дежуривший у нас в тот день, потребовал, чтобы он это прекратил.

– Неважно, Эд, – простучал я ему в ответ. – Вы с Джеком сидите тихо, а я буду вам рассказывать. Смит не может помешать вам слушать, а мне – стучать. Они уже сделали со мной все, что могли, а я все еще жив.

– Прекрати сейчас же, Стэндинг! – заорал на меня Смит из коридора, в который выходили двери наших камер.

Смит был на редкость мрачный субъект, самый жестокий и мстительный из всех наших тюремщиков. Мы не раз пытались отгадать, что тому причиной: сварливая жена или хроническое несварение желудка.

Я продолжал стучать, и он подошел к дверной решетке и уставился на меня.

– Я тебе сказал – прекрати! – зарычал он.

– Очень сожалею, – ответил я самым учтивым тоном, – но у меня предчувствие, что я буду продолжать стучать. И… э… если это не слишком нескромно с моей стороны, то мне хотелось бы знать, что вы думаете предпринять по этому поводу?

– Я думаю… – заорал было он, но осекся, доказав, что у него в голове больше одной мысли зараз не вмещается.

– Да, да, – старался я его ободрить. – Что именно? Мне бы очень хотелось знать.

– Я приглашу начальника, – сказал он довольно неуверенно.

– О, ради Бога, пригласите! Такой приятный человек – наш начальник тюрьмы Азертон. Ярчайший пример того облагораживающего влияния, которое постепенно проникает в наши тюрьмы. Пригласите его сюда поскорее. Я хочу пожаловаться ему на вас.

– На меня?

– Вот именно, именно – на вас. Вы позволяете себе в весьма неучтивой и даже грубой манере мешать моей беседе с остальными постояльцами этого странноприимного дома.

И начальник тюрьмы Азертон появился. Загремел замок, начальник влетел в мою камеру… Но я чувствовал себя в полной безопасности. Он уже сделал со мной все, что мог. Теперь я вышел из-под его власти.

– Ты у меня посидишь без еды, – пригрозил он.

– Как вам будет угодно, – отвечал я. – Я уже привык к этому. Десять дней я ничего не ел, а стараться снова привыкнуть к еде – чрезвычайно скучное занятие, должен признаться.

– Да ты, кажется, еще угрожаешь мне? Хочешь объявить голодовку?

– Прошу прощения, – изысканно вежливо ответил я. – Это предположение исходило от вас, а не от меня. Будьте добры, постарайтесь хотя бы раз в жизни быть логичным. Поверьте, ваше пренебрежение к логике доставляет мне куда больше страданий, чем все изобретаемые вами пытки.

– Перестанешь ты стучать или нет? – спросил начальник тюрьмы.

– Нет. Прошу простить меня за беспокойство, которое я вам доставлю, но я чувствую такую непреодолимую потребность стучать, что…

– Я в два счета упрячу тебя обратно в смирительную рубашку, – оборвал он меня.

– Упрячьте, прошу вас. Я обожаю смирительную рубашку. Я чувствую себя в ней как младенец в колыбели. Я обрастаю жирком в смирительной рубашке. Взгляните на эту руку. – Я закатал рукав и показал ему свой бицепс, тонкий, как веревка. – Мускулы у меня совсем как у молотобойца, а, начальник? Прошу вас, бросьте ваш благосклонный взгляд на мою широченную грудную клетку. Сендоу надо держать ухо востро, не то он распростится со своим званием чемпиона. А живот-то! Вы знаете, дружище, я здесь так раздобрел, что это просто неприлично. Смотрите, как бы вас не обвинили в том, что в вашей тюрьме перекармливают заключенных. Берегитесь, начальник, вы можете восстановить против себя налогоплательщиков.

– Прекратишь ты стучать или нет? – загремел он.

– Нет. Благодарю вас за вашу доброту и участие, но по зрелом размышлении я пришел к выводу, что мне следует продолжать вести беседу путем перестукивания.

Он безмолвно смотрел на меня с минуту, затем в бессильной ярости шагнул к двери.

– Простите, еще один вопрос.

– В чем дело? – спросил он, не оборачиваясь.

– Что намерены вы теперь предпринять?

Лицо Азертона так побагровело, что я по сей день не перестаю изумляться, как его не хватил апоплексический удар тут же, на месте.

После позорного отступления начальника тюрьмы я стучал час за часом и поведал товарищам всю историю моих приключений. Но только ночью, когда на дежурство вступил Конопатый Джонс и принялся по своему обыкновению и вопреки всем правилам дремать, Моррел и Оппенхеймер получили возможность отвечать мне.

– Бредил ты, и все, – простучал мне Оппенхеймер свое безапелляционное заключение.

Да, подумалось мне. Наш бред, как и наши сны, складывается из того, что пережито наяву.

– Когда-то, в бытность мою ночным рассыльным, я раз хватил лишнего, – продолжал Оппенхеймер, – и такое увидел, что ты своими рассказами меня не удивишь. Я так полагаю, что все сочинители романов именно этим и занимаются: накачаются основательно, вот фантазия у них и взыграет.

Но Эд Моррел, который изведал то же, что и я, хотя и шел другой дорогой, поверил моему рассказу. Он сказал, что когда тело его лежало мертвое в смирительной рубашке, а дух покинул тюремные стены, он в своих странствиях всегда оставался Эдом Моррелом. Он никогда не переживал вновь свои прежние воплощения. Когда его дух бродил, освобожденный от телесной оболочки, он бродил только в рамках настоящего. Моррел сказал, что совершенно так же, как он покинул свое тело и, взглянув со стороны, увидел его распростертым на каменном полу одиночки в смирительной рубашке, так же он покинул тюрьму, перенесся в современный Сан-Франциско и поглядел, что там происходит. Он дважды посетил свою мать и оба раза застал ее спящей. Но во время этих блужданий, сказал Моррел, он был лишен какой бы то ни было власти над предметами материального мира. Он не мог отворить или затворить дверь, сдвинуть с места какую-либо вещь, произвести шум – словом, тем или иным способом обнаружить свое присутствие. И, с другой стороны, материальный мир не имел власти над ним. Ни стены, ни замкнутые двери не служили для него препятствием. Та сущность, то нечто реально существующее, чем был он, представляло собой дух, мысль, не более.

– Бакалейная лавка на углу, через квартал от дома матери, перешла к другому хозяину, – сообщил он нам. – Я догадывался об этом потому, что там уже другая вывеска. Только через полгода мне удалось написать матери письмо и спросить насчет лавки. И мать ответила, что да, верно, лавка перешла к другому хозяину.

– А ты прочел, что было написано на вывеске? – спросил Джек Оппенхеймер.

– А как же! – отвечал Моррел. – Иначе откуда бы я мог узнать?

– Ладно, – простучал в ответ скептик Оппенхеймер. – Ты легко можешь доказать, что не врешь. Когда здесь будет дежурить кто-нибудь из порядочных надзирателей, из тех, кто позволяет заглянуть одним глазком в газету, ты заставь надеть на себя смирительную рубашку, а потом вылезай вон из тела и отправляйся в наш старый Фриско. Там часика так в два, три ночи ступай на угол Третьей улицы и Рыночной площади. В это время начинают поступать первые оттиски утренних газет. Ты прочтешь последние новости, а потом, не теряя времени, проскользнешь обратно к нам сюда, в Сен-Квентин, пока буксир со свежими газетами еще не пересек залива, и расскажешь все, что ты там вычитал. Потом мы подождем, пока наш надзиратель не покажет нам утреннюю газету. И тогда, если в газете действительно будет то, что ты нам расскажешь, я уверую в каждое твое слово.

Это была бы недурная проверка. Я не мог не согласиться с Оппенхеймером, что такое доказательство было бы совершенно неопровержимым. Моррел ответил, что он когда-нибудь непременно это проделает, но так как самый процесс отделения от тела в высшей степени тягостен для него, то он рискнет лишь тогда, когда не сможет больше терпеть страданий, причиняемых смирительной рубашкой.

– Вот с такими, как ты, всегда так – делом вы доказать ничего не можете, – стоял на своем Оппенхеймер. – Моя мать верила в духов. Когда я был еще мальчонкой, она постоянно видела духов, разговаривала с ними и даже получала советы. А вот делом-то они ничего не доказывали. Ни разу не открыли ей, где наш старик может подцепить работенку, или найти золотую россыпь, или на какой номер упадет большой выигрыш в китайской лотерее. Нет, ни разу в жизни этого не было. Они сообщали ей только разную чепуху, вроде того, что у дяди нашего старика был зоб, или что их дедушка помер от скоротечной чахотки, или что месяца через четыре мы съедем с квартиры, а уж это предсказать было проще простого, – ведь мы съезжали с квартиры в среднем раз шесть в год.

Если бы Оппенхеймер имел возможность получить хорошее образование, из него, пожалуй, вышел бы второй Маринетти или Геккель. Он обладал необычайно трезвым практическим складом ума, он признавал только неопровержимые факты, и его логика, хотя и слишком рассудочная, была железной. «Докажите мне» – такова была основная мерка, с которой он подходил ко всему. Он не принимал на веру ничего, абсолютно ничего. Именно эту его черту имел в виду Моррел, когда впервые открыл мне свой секрет. Полная неспособность принять что-нибудь на веру помешала Оппенхеймеру достигнуть «малой смерти» в смирительной рубашке.

Как видишь, мой читатель, жизнь в одиночном заключении не так уж безнадежно уныла. Троим людям, наделенным таким интеллектом, как у нас, было чем заполнить время и скоротать досуг. Возможно, что каждый из нас помог другим не сойти с ума, хотя должен заметить, что Оппенхеймер пробыл в одиночке целых пять лет, прежде чем в соседней камере появился Моррел, и тем не менее не потерял рассудка.

Но остерегайтесь впасть и в противоположную крайность: было бы большой ошибкой думать, что наша жизнь в одиночке была своего рода оргией духовных наслаждений и состояла из обмена возвышенными мыслями и захватывающих философских открытий.

Мы страдали физически – жестоко, непрерывно. Наши тюремщики – твои верные цепные псы, милейший обыватель, – были грубыми животными. Мы жили в грязи, в зловонии. Мы ели мерзкую, однообразную, абсолютно непитательную пищу.

Только люди благодаря силе своего духа, своей воле могут не умереть при таком питании. Мне ли не знать, что наш премированный рогатый скот и наши свиньи и овцы на образцово-показательной ферме университета в Дэвисе очень быстро околели бы все до единого, если бы их посадить на рацион, в такой же мере недопустимый с научной точки зрения, как тот, что получали мы!

Мы были лишены книг. Даже наши перестукивания являлись грубым нарушением тюремных правил. Окружающий мир для нас практически не существовал. Он стал призрачным и нереальным. Оппенхеймер, например, ни разу в жизни не видел ни автомобиля, ни мотоцикла. Время от времени в тюрьму просачивались кое-какие вести извне, но все это были устарелые, противоречивые и норой уже утратившие смысл новости. Оппенхеймер сказал мне, например, что он узнал о русско-японской войне только спустя два года после ее окончания.

Мы были живыми мертвецами. Одиночка была нашим склепом, в котором мы порой разговаривали друг с другом, стуча, как духи во время спиритического сеанса.

Новости? Каждая малость была новостью для нас. В пекарне сменился пекарь – мы сразу догадались об этом, как только нам принесли хлеб. Почему Конопатый Джонс отсутствовал целую неделю? Получил отпуск или заболел? Почему Уилсона, который дежурил у нас только десять дней, перевели куда-то еще? Где Смит заработал этот синяк под глазом? По поводу каждой такой безделицы мы могли ломать себе голову целую неделю.

Если в одиночку на месяц сажали какого-нибудь нового заключенного, это было для нас огромным событием. Впрочем, ни от одного из этих тупоголовых Данте, на время спускавшихся в наш ад, нам ничего не удалось узнать: срок их пребывания там был слишком краток, и они уходили обратно в широкий, светлый мир живых, прежде чем успевали научиться нашему способу общения.

И все же у нас, в нашем царстве теней, были развлечения и более возвышенного порядка. Так, например, я обучил Оппенхеймера играть в шахматы. Подумайте, как невероятно сложна эта задача: с помощью перестукивания обучить игре в шахматы человека, отделенного от меня двенадцатью камерами. Научить его мысленно представлять себе шахматную доску, представлять себе все фигуры, их расположение, научить его всем разнообразным ходам и всем правилам игры, и притом научить так основательно, что мы с ним в конце концов могли разыгрывать в уме целые партии. В конце концов, сказал я? Вот вам еще одно доказательство блистательных способностей Оппенхеймера: в конце концов он стал играть несравненно лучше меня, хотя никогда в жизни не видел ни одной шахматной фигуры!

Интересно, что представлялось его воображению, когда я выстукивал ему, к примеру, слово «ладья»? Не раз и совершенно тщетно задавал я ему этот вопрос. И столь же тщетно пытался он описать мне словами этот предмет, которого он никогда не видал, но которым тем не менее умел пользоваться так искусно, что частенько ставил меня во время игры в чрезвычайно затруднительное положение.

Размышляя над этими проявлениями человеческой воли и духа, я в который раз прихожу к заключению, что именно в них и есть проявление истинно сущего. Только дух является подлинной реальностью. Тело – это видимость, фантасмагория. Я спрашиваю вас: как, да, повторяю, как тело, как материя в любой форме может играть в шахматы на воображаемой доске воображаемыми шахматными фигурами с партнером, отделенным от него пространством в двенадцать камер, и все с помощью только костяшек пальцев?


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Я был когда-то англичанином по имени Эдам Стрэнг.

Я жил, насколько я могу понять, примерно между 1550 и 1650 годами и умер, как вы увидите, в весьма преклонном возрасте. После того как Эд Моррел открыл мне способ погружаться в малую смерть, я всегда чрезвычайно сожалел о том, что слишком мало изучал историю. Я мог бы тогда более точно определить время и место действия многих событий, а сейчас имею об этом лишь смутное представление и вынужден наугад определять, где и когда протекала моя жизнь в моих прежних воплощениях.

Что касается Эдама Стрэнга, то наиболее странным кажется мне то, что я так мало помню о первых тридцати годах его жизни.

Не раз, лежа в смирительной рубашке, я превращался в Эдама Стрэнга, но всегда он бывал уже рослым, крепко скроенным тридцатилетним мужчиной.

Становясь Эдамом Стрэнгом, я неизменно оказываюсь на архипелаге плоских песчаных островов где-то в западной части Тихого океана неподалеку от экватора. По-видимому, я нахожусь там уже давно, ибо чувствую себя в привычной обстановке.

На островах обитает несколько тысяч людей, но я единственный белый. Туземцы принадлежат к очень красивому племени – высокие, широкоплечие, мускулистые. Мужчина шести футов ростом здесь самое обычное явление. Царек Раа Коок ростом никак не меньше шести футов и шести дюймов, и хотя он весит добрых триста фунтов, но так пропорционально сложен, что его никак нельзя назвать тучным. И многие из вождей такие же крупные мужчины, как он сам, а женщины лишь чуть-чуть уступают в росте мужчинам.

Архипелаг, которым правит Раа Коок, состоит из множества островков, причем на небольшой южной их группе, расположенной обособленно, царит вечное недовольство и время от времени вспыхивают мятежи. Здешние туземцы – полинезийцы: я знаю это потому, что у них прямые черные волосы, а кожа коричневая, теплого, золотистого оттенка. Язык их, которым я владею совершенно свободно, плавен, выразителен и музыкален; слова состоят преимущественно из гласных, согласных очень мало. Туземцы любят цветы, музыку, игры и танцы. В своих развлечениях они веселы и простодушны, как дети, но жестоки и в гневе и в сражениях, как подлинные дикари.

Я, Эдам Стрэнг, помню свое прошлое, но, кажется, не особенно задумываюсь над ним. Я живу настоящим. Я не люблю ни вспоминать прошлое, ни заглядывать в будущее. Я беззаботен, доверчив, опрометчив, а бьющая через край жизненная сила и ощущение простого физического благополучия делают меня счастливым. Вдоволь рыбы, фруктов, овощей, морских водорослей – я сыт и доволен. Я занимаю высокое положение, ибо я первый приближенный Раа Коока и стою выше всех, выше даже Абба Таака – самого главного жреца. Никто не посмеет поднять на меня руку. Я – табу, я нечто священное, столь же священное, как лодочный сарай, под полом которого покоятся кости невесть какого количества туземных царей – предков Раа Коока.

Я помню, как очутился тут, как спасся один из всей потерпевшей кораблекрушение команды: был шторм, и все утонули.

Но я не люблю вспоминать эту катастрофу. Если уж мои мысли обращаются к прошлому, я предпочитаю вспоминать далекое детство и мою белокожую, светловолосую, полногрудую мать-англичанку. Мы жили в крошечной деревушке, состоявшей из десятка крытых соломой домишек. Я снова слышу, как посвистывают дрозды в живых изгородях, снова вижу голубые брызги колокольчиков среди бархатистой зелени луга на опушке дубовой рощи. Но особенно врезался мне в память огромный жеребец, которого часто проводили по нашей узкой улочке: он ржал, бил задними ногами с мохнатыми страшными бабками и становился на дыбы. Я пугался этого огромного животного и с визгом бросался к матери, цеплялся за ее юбки и зарывался в них головой.

Впрочем, хватит. Не о детских годах Эдама Стрэнга намеревался я повести свой рассказ.

Я уже несколько лет жил на острове, названия которого не знаю, и был, по-видимому, первым белым человеком, ступившим на эту землю. Я был женат на Леи-Леи, сестре царя. Ее рост самую малость превышал шесть футов, и как раз на эту малость моя жена была выше меня. Я же был настоящим красавцем: широкие плечи, мощный торс, безупречное сложение. Женщины в разных краях и странах заглядывались на меня. Защищенная от солнца кожа под мышками была у меня молочно-белой, как кожа моей матери. У меня были синие глаза, а волосы, борода и усы – золотистые, как у викингов на картинах. Да, собственно говоря, они, вероятно, и были моими предками – какой-нибудь морской бродяга, поселившийся в Англии. Ведь хотя я и родился в деревенской лачуге, шум морского прибоя, как видно, пел у меня в крови, так как я, едва оперившись, сумел отыскать дорогу к морю и пробраться на корабль, чтобы стать матросом. Да, вот кем я был – не офицером, не благородным путешественником, а простым матросом: работал зверски, был зверски бит, терпел зверские лишения.

Я представлял немалую ценность для Раа Коока – вот почему он одарял меня своими царскими милостями. Я умел ковать, а с нашего разбитого бурей судна попало на острова Раа Коока первое железо. Однажды мы отправились на пирогах за железом к нашему кораблю, затонувшему в десяти лигах [107]107
  Лига – старинная мера расстояния. Одна морская лига равна 3 морским милям, или 5,56 километра.


[Закрыть]
 к северо-западу от главного острова. Корпус корабля уже соскользнул с рифа и лежал на дне, на глубине в пятнадцать морских сажен. И с этой глубины мы поднимали железо. Как ныряли и плавали под водой островитяне – этому можно только дивиться. Я тоже научился нырять на глубину пятнадцать морских сажен, но никогда не мог сравняться с ними – они плавали под водой, как рыбы. На суше я мог повалить любого из них – я был для этого достаточно силен и к тому же прошел хорошую школу на английских кораблях. Я обучил туземцев драться дубинками, и это развлечение оказалось настолько заразительным, что проломленные черепа сделались заурядным явлением.

На затонувшем корабле отыскался судовой журнал. Морская вода превратила его в настоящий студень, чернила расплылись, и прочесть что-либо было почти невозможно. Все же в надежде, что какой-нибудь ученый-историк сумеет, быть может, более точно определить время событий, которые я собираюсь описать, я приведу здесь небольшой отрывок из этого журнала.

«Ветер попутный, и это дало возможность проверить наши запасы и просушить часть провианта, в частности вяленую рыбу и свиные окорока. Кроме того, на палубе была отслужена обедня. После полудня ветер дул с юга, посвежел, временами налетали шквалы, но без дождя, так что на следующее утро мы могли произвести уборку и даже окурить корабль порохом».

Впрочем, не буду отвлекаться – я хочу рассказать не об Эдаме Стрэнге, простом матросе, попавшем с потерпевшего крушение судна на коралловый остров, но об Эдаме Стрэнге, известном в последствии под именем У Ен Ика, то есть Могучего, который был в свое время одним из фаворитов великого Юн Сана и возлюбленным, а затем и мужем благородной госпожи Ом из царского дома Мин и который потом долгие годы скитался как последний нищий и пария по дорогам и селениям Чосона, прося подаяния.

(О да, Чосона. Это значит: Страна утренней свежести. На современном языке она называется Кореей.) Не забывайте, это было три-четыре столетия назад, когда я жил на коралловом архипелаге Раа Коока – первый белый человек, вступивший на эти острова. В те времена европейские корабли редко бороздили эти воды. Легко могло бы случиться, что я так и скоротал бы свой век там, тучнея в довольстве и покое под горячим солнцем в краю, где не бывает мороза, если бы не «Спарвер» – голландское торговое судно, которое отправилось искать новую Индию в неведомых морях, лежащих за настоящей Индией, но нашло меня, и кроме меня – ничего.

Разве я не сказал вам, что я был веселым, простосердечным золотобородым мальчишкой в образе великана, мальчишкой, который так никогда и не стал взрослым? Когда «Спарвер» наполнил пресной водой свои бочки, я без малейших сожалений покинул Гоа Коока и его райские острова, оставил свою жену Леи-Леи и всех ее увитых цветочными гирляндами сестер, с радостной улыбкой на губах вдохнул знакомый и милый моему сердцу запах просмоленною дерева и канатов и снова, как прежде, простым матросом ушел в море на корабле, которым командовал капитан Иoганec Мартенс.

Хорошие это были денечки, когда, охотясь за шелком и пряностями, мы бороздили океан на старом «Спарвере». Но мы шли на поиски новых стран, а нашли злую лихорадку, насильственную смерть и тлетворные райские сады, где красота и смерть идут рука об руку. А старый Иоганнес Мартенс (вот уж кого нельзя было заподозрить в романтизме, глядя на его грубоватое лицо и квадратную седеющую голову!) искал сокровища Голконды [108]108
  Голконда – сказочная страна, одно из фантастических географических понятий, созданных в средние века. В основе слова лежит какое-то искаженное название одной из стран Юго-Восточной Азии.


[Закрыть]
, острова царя Соломона… Да что там! Он искал погибшую Атлантиду, верил, что она не погибла и он ее отыщет, еще никем не разграбленную. А нашел он только живущее на деревьях племя каннибалов, охотников за черепами.

Мы приставали к неведомым островам, где о берега неумолчно бился морской прибой, а на вершинах гор курились дымки вулканов и где низкорослые курчавые туземные племена по обезьяньи кричали к зарослях, рыли ямы-ловушки на тронах, ведущих к их жилью, заваливали их колючим кустарником и пускали в нас из полумрака и тишины джунглей отравленные стрелы.

И тот, кого царапнула такая стрела, умирал в страшных корчах, воя от боли. И другие племена попадались нам более рослые и еще более свирепые; эти встречали нас на берегу и шли против нас в открытую, и тогда копья и стрелы летели в нас со всех сторон а над лесистыми лощинами разносился гром и треск больших барабанов и маленьких тамтамов, и над всеми холмами поднимались к небу сигнальные столбы дыма.

Нашего суперкарго [109]109
  Суперкарго – лицо на судне, ведающее приемом и сдачей грузов.


[Закрыть]
 звали Хендрик Хэмел, и он был одним из совладельцев «Снарвера», а то, что не принадлежало ему, являлось собственностью капитана Иоганнеса Мартенса. Капитан довольно плохо изъяснялся по-английски, Хендрик Хэмел – немногим лучше его. Мои товарищи-матросы говорили только по-голландски. Но настоящему моряку нипочем овладеть голландским языком, да и корейским тоже, как ты в этом убедишься, читатель.

Наконец мы добрались до островов, которые были нанесены на карту, до Японских островов. Однако население здесь не пожелало вести с нами торговлю, и два офицера с мечами у пояса, в развевающихся шелковых одеждах (при виде их у капитана Иоганнеса Мартенса даже слюнки потекли) поднялись на борт нашего судна и весьма учтиво попросили нас убраться восвояси. Под любезной обходительностью их манер скрывалась железная решимость воинственной нации. Это мы хорошо поняли и поплыли дальше.

Мы пересекли Японский пролив и вошли в Желтое море, держа курс на Китай, и тут наш «Спарвер» разбился о скалы. Это была старая, нелепая посудина – наш бедный «Спарвер», такая неуклюжая и такая грязная, с килем [110]110
  Киль – продольный брус в нижней части судна, простирающийся от носа до кормы и служащий основанием, к которому крепятся остальные детали корабельного скелета – набора.


[Закрыть]
, обросшим бахромой водорослей, словно бородой, что она потеряла всякую маневренность.

Если ей нужно было лечь в крутой бейдевинд [111]111
  Бейдевинд – курс судна, при котором ветер дует ему несколько спереди. Различают полный бейдевинд, когда ветер почти боковой, и крутой бейдевинд, когда судно идет под более острым (порядка 45°) углом к линии ветра.


[Закрыть]
, она не могла держать ближе шести румбов [112]112
  Румб – деление окружности горизонта, принятое в старых морских компасах 1 румб равен 1/32 части окружности, или углу в одиннадцать с четвертью градуса. Это деление сохранилось и в современных морских компасах наряду с делением окружности на 360°, так как удобно для приближенной оценки направления.


[Закрыть]
 к ветру [113]113
  Ближе к ветру – то есть к направлению, откуда дует ветер.


[Закрыть]
 и ее начинало носить по волнам, как выброшенную за ненадобностью репу. По сравнению с ней любой галеон [114]114
  Галион – тип большого парусного судна, распространенный в Испании и служивший главным образом для перевозки из Мексики и Перу в Европу полезных ископаемых.


[Закрыть]
 был быстроходным клипером [115]115
  Клипер – судно, принадлежащее к самому быстроходному классу парусных судов. Клиперы имели острые образования корпуса и огромное количество парусов, которые редко убирались даже при штормовых ветрах. Так называемые «чайные клиперы» для перевозки срочного и дорогого груза чая из Китая и Цейлона в Европу в погоне за премиями, выплачиваемыми торговыми фирмами за быстрейшую доставку груза, достигали на этих переходах огромных скоростей, которые и в наше время доступны еще далеко не всем судам с механическими двигателями, так как для их достижения необходимо затрачивать очень много топлива.


[Закрыть]
. О том, чтобы сделать на ней поворот оверштаг [116]116
  Оверштаг – поворот на парусном судне, при котором оно пересекает линию ветра носом.


[Закрыть]
, нечего было и мечтать, а для поворота фордевинд [117]117
  Фордевинд – поворот на парусном судне, при котором оно переходит линию ветра кормой. Словом фордевинд называют также курс судна, при котором ветер совершенно попутный, то есть дует ему прямо в корму.


[Закрыть]
 требовались усилия всей команды на протяжении полувахты. Вот почему, когда направление урагана, сорок восемь часов кряду вытряхивавшего из нас душу, внезапно изменилось на восемь румбов, нас разбило о скалы подветренного берега.

В холодном свете зари нас пригнало к берегу на безжалостных водяных валах высотою с юру. Была зима, и в промежутках между порывами снежного шквала впереди мелькала гибельная полоса земли, если можно назвать землей это хаотическое нагромождение скал. За бесчисленными каменистыми островками вдали выступали из тумана покрытые снегом горные хребты, прямо перед нами поднималась стена утесов, настолько отвесных, что на них не могло удержаться ни клочка снега, а среди пенистых бурунов торчали острые зубы рифов.

Земля, к которой нас несло, была безымянна, ее береговая линия была едва намечена на нашей карте, и не имелось никаких указаний на то, что здесь когда-либо побывали мореходы. Мы могли только прийти к заключению, что обитатели этой страны, вероятно, столь же негостеприимны, как и открывшийся нашему взору кусок ее берега.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю