Текст книги "Собрание сочинений в 14 томах. Том 12"
Автор книги: Джек Лондон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
Глава двадцать восьмая
На следующее утро Дик, диктуя Блэйку ответы на письма, не раз готов был все это бросить.
– Позвоните Хеннесси и Менденхоллу, – сказал он, когда Блэйк собрал свои бумаги и поднялся, чтобы уйти. – Поймайте их в конюшнях для молодняка и скажите: пусть сегодня не приходят, лучше завтра утром.
Но тут появился Бонбрайт и приготовился, как обычно, стенографировать в течение часа разговоры Дика с его управляющими.
– И вот еще что, – крикнул Дик вслед Блэйку, – спросите Хеннесси, как чувствует себя старуха Бесси. Она была вчера вечером очень плоха, – пояснил он Бонбрайту.
– Мистеру Хэнли нужно переговорить с вами немедленно, мистер Форрест, – сказал Бонбрайт и прибавил, увидев, как его патрон с досадой и удивлением поднял брови. – Это насчет Бьюкэйской плотины. Что-то там не выходит по плану… допущена, видимо, крупная ошибка…
Дик уступил и целый час совещался со своими управляющими.
Во время жаркого спора с Уордменом о дезинфекционном составе для купания овец он встал из-за стола и подошел к окну, привлеченный голосами, топотом лошадей и смехом Паолы.
– Воспользуйтесь отчетом Монтаны, я вам сегодня же пришлю с него копию, – продолжал он, глядя в окно. – Там выяснили, что это средство не годится. Оно действует скорее успокаивающе, но не убивает паразитов. Оно недостаточно эффективно.
Мимо окна проскакала кавалькада из четырех человек. Паола ехала между двумя друзьями Форреста, художником Мартинесом и скульптором Фрейлигом, только что прибывшим с утренним поездом. Она оживленно беседовала с обоими. Четвертым был Грэхем на Селиме: он отстал от них, но было совершенно ясно, что очень скоро эти четверо всадников разделятся на две пары.
Едва пробило одиннадцать, как Дик, не находивший себе места, нахмурясь, вышел с папиросой на большой двор; угадав по многим признакам, что Паола совсем забросила своих золотых рыбок, Дик горько усмехнулся. Глядя на них, он вспомнил о ее собственном внутреннем дворике, где тоже был бассейн, – она держала в нем самые редкие и красивые экземпляры. Он решил заглянуть туда и пустился в путь, открывая своим ключом двери без ручек и выбирая ходы и переходы, известные, кроме него, только Паоле да слугам.
Внутренний дворик Паолы был одним из самых замечательных подарков, сделанных Диком своей молодой жене. Эта затея, подсказанная щедростью любящего, могла быть осуществлена только при таких королевских доходах. Он предоставил Паоле полную возможность устроить дворик по своему вкусу и настаивал на том, чтобы она не останавливалась перед самыми сумасбродными тратами. Ему доставляло особенное удовольствие дразнить своих бывших опекунов сногсшибательными суммами в ее чековой книжке. Дворик никак не был связан с общим планом Большого дома. Глубоко скрытый в недрах этой огромной постройки, он не мог нарушить его очертаний и красот. И редко кто видел этот прелестнейший уголок. Кроме сестер Паолы да какого-нибудь приезжего художника, туда никто не допускался, и никто не мог им полюбоваться. Грэхем слышал о существовании дворика, но даже ему не предложили посмотреть его.
Дворик был круглый и настолько маленький, что в нем не чувствовался холод пустого пространства, как в большинстве дворов. Дом был построен из бетона, здесь же глаз отдыхал на мраморе удивительно мягких тонов. Окружающие дворик аркады были из резного белого мрамора с чуть зеленоватым оттенком, смягчавшим ослепительные отблески полуденного солнца. Бледно-алые розы обвивались вокруг стройных колонн и перекидывались на плоскую низкую крышу, украшенную не уродливыми химерами, а смеющимися, шаловливыми младенцами. Дик брел неторопливо по розовому мраморному полу под аркадами, и в его душу постепенно проникала красота этого дворика, смягчая и успокаивая его.
Сердцем и центром дворика был фонтан: он состоял из трех сообщающихся между собой, расположенных на разной высоте бассейнов из белого мрамора, прозрачного, как раковины. Вокруг бассейна резвились дети, изваянные из розового мрамора, в натуральную величину. Некоторые из них заглядывали, перегнувшись через борт, в нижние бассейны; один жадно тянулся ручонками к золотым рыбкам; другой, лежа на спине, улыбался небу; еще один малыш, широко расставив толстенькие ножки, потягивался; иные стояли в воде, иные играли среди белых и красных роз, – но все были так или иначе связаны с фонтаном и в какой-нибудь точке с ним соприкасались. Мрамор был выбран так удачно и скульптура так хороша, что возникала полная иллюзия жизни. Это были не херувимы, а живые, теплые человеческие детеныши.
Дик с улыбкой смотрел на их веселую компанию. Он докурил папиросу и все еще стоял перед ними, держа в руках окурок. «Вот что ей нужно было, – думал он, – ребята, малыши. Она же страстно любит их! И если б у нее были дети…» Он вздохнул и, пораженный новой мыслью, посмотрел на любимое местечко Паолы, зная заранее, что не увидит брошенного там в красивом беспорядке начатого ею шитья: все эти дни она не шила.
Он не зашел в маленькую галерею за аркадами, где были собраны картины и гравюры, а также мраморные и бронзовые копии с ее любимейших скульптур, находящихся в музеях Европы. Он поднялся по лестнице, прошел мимо великолепной Ники, стоявшей на площадке в том месте, где лестница разделялась, и еще выше – в жилые комнаты, занимавшие весь верхний этаж флигеля. Но возле Ники [38]38
Ника – Лондон имеет в виду один из величайших памятников античного искусства, статую Ники Самофракийскоп (богини победы).
[Закрыть] он на миг остановился и посмотрел вниз, на дворик. Сверху он был похож на прекрасную драгоценную гемму, совершенную по форме и по краскам. И Дик должен был сознаться, что хотя средства для воплощения этого замысла предоставил он, но замысел целиком принадлежал Паоле, – эта красота была ее созданием. Паола долго мечтала о таком дворике, и Дик дал ей возможность осуществить свою мечту. А теперь, размышлял он, она забыла и о дворике. Паола не была своекорыстной, – он отлично знал это, – и если он, сам по себе, не в силах удержать ее, то всем этим игрушкам никогда ни заглушить зов ее сердца.
Дик бесцельно бродил по ее комнатам, почти не видя отдельных обступивших его предметов, но все охватывая любящим взглядом. Каждая вещь здесь красноречиво говорила о своеобразии хозяйки. Но когда он заглянул в ванную с ее низким римским бассейном, он все-таки не мог не заметить, что кран чуточку подтекает, и решил сегодня же сказать об этом водопроводчику.
Взглянул Дик, конечно, и на ее мольберт, отнюдь не ожидая увидеть новую работу, но обманулся – перед ним стоял его собственный портрет. Он знал ее прием – брать позу и основные контуры с фотографии, а затем дополнять этот контур по воспоминаниям. В данном случае она воспользовалась очень удачным моментальным снимком, когда он сидел в седле. Один-единственный раз и на один миг Дику удалось заставить Капризницу стоять смирно; он был изображен с шляпой в руке, волосы в живописном беспорядке, выражение лица естественное – он не знал, что его снимают, глаза прямо смотрят в камеру. Никакой фотограф не мог бы лучше уловить сходство. Паола отдала увеличить снимок и писала теперь с него. Но портрет уже перестал быть фотографией, Дик узнавал характерную для Паолы манеру.
Вдруг он вздрогнул и вгляделся пристальнее. Разве это его выражение глаз, да и всего лица? Опять он посмотрел на фотографию, – там этого не было. Он подошел к одному из зеркал и, придав себе равнодушный вид, начал думать о Паоле и Грэхеме. И постепенно на его лице и в глазах появилось то самое выражение. Не удовольствовавшись этим, он вернулся к мольберту и еще раз взглянул на портрет, чтобы проверить свое впечатление. Паола знала! Паола знала, что он знает! Она вырвала у него тайну, подстерегла в одну из тех минут, когда новое выражение без его ведома проступило у него на лице, и перенесла на холст.
Из гардеробной появилась горничная Паолы, китаянка Ой-Ли; она не заметила Дика и шла к нему навстречу в глубокой задумчивости, опустив глаза. Лицо ее было печально, и она уже не поднимала брови – привычка, послужившая поводом для ее прозвища. На лице не было обычного удивления, китаянка казалась подавленной.
«Кажется, все наши лица начали выдавать свои тайны», – подумал он.
– С добрым утром, Ой-Ли, – окликнул ее Дик.
Она ответила на его приветствие; в ее глазах он прочел сострадание. Ой-Ли знает – первая из посторонних. Что ж, на то она и женщина! Впрочем, служанка так много бывала с Паолой, когда та сидела у себя, что, конечно, не могла не разгадать тайну своей хозяйки.
Вдруг ее губы задрожали, она стиснула руки и пыталась заговорить.
– Мистер Форрест, – начала она, задыхаясь. – Может быть, вы подумаете, я с ума сошла, но я хочу кое-что сказать вам. Вы очень добрый хозяин. Вы очень добры к моей старой матери. Вы всегда, всегда были добры ко мне…
Она запнулась, облизнула пересохшие губы, потом заставила себя поднять на него глаза и продолжала:
– Миссис Форрест, мне кажется, она… она…
Но лицо Дика стало вдруг таким строгим, что она смутилась, умолкла и покраснела; и Дик подумал: она стыдится того, что собиралась сказать.
– Хорошую картину пишет миссис Форрест, правда? – заметил он, чтобы дать ей прийти в себя.
Китаянка вздохнула и, когда обратила взор на портрет Дика, в ее глазах опять мелькнуло сострадание.
Она снова вздохнула, но он не мог не заметить внезапной холодности ее тона, когда она ответила:
– Да, миссис Форрест рисует очень хорошую картину.
Она вдруг взглянула на него проницательным и пристальным взглядом, как бы изучая его лицо, затем опять повернулась к портрету и, показывая на его глаза, сказала:
– Нехорошо.
Ее голос звучал резко и сердито.
– Нехорошо, – бросила она опять через плечо, еще громче, еще резче, и скрылась в спальне Паолы.
Дик невольно выпрямился, как бы готовясь мужественно встретить то, что должно было скоро обрушиться на него. Что ж, это начало конца. Ой-Ли знает. Скоро узнают и другие, узнают все. В известном смысле он был даже рад этому, – рад, что мука ожидания продлится теперь недолго.
Все же, уходя из комнаты, он уже насвистывал веселый мотив, давая понять китаянке, что с его точки зрения все пока обстоит благополучно.
В тот же день, пользуясь тем, что Дик уехал на прогулку с Фрейлигом, Мартинесом и Грэхемом, Паола, в свою очередь, предприняла тайное паломничество на половину мужа. Выйдя на веранду, служившую Дику спальней, она окинула взглядом кнопки, телефон над постелью, соединявший Дика с его служащими и почти со всей Калифорнией, диктофон на вращающейся подставке, аккуратно разложенные книги, журналы и сельскохозяйственные бюллетени, ожидавшие просмотра, пепельницу, папиросы, блокноты, термос.
Внимание Паолы привлекла ее собственная фотография – единственное украшение этой комнаты. Фотография висела над барометром и термометрами, которые, как она знала, всего чаще привлекали взор Дика. По какой-то странной фантазии она перевернула смеющийся портрет лицом к стене, увидела пустой прямоугольник рамки, перевела взгляд на постель и снова на стену – и вдруг, точно испугавшись, торопливо повесила смеющийся портрет опять лицом к комнате. «Да, он тут на месте, – подумала Паола. – На месте».
Потом ее глаза остановились на большом автоматическом револьвере в кобуре, висевшем так близко от постели Дика, что достаточно было протянуть руку, чтобы вытащить его. Она взялась за рукоятку. Да, как и следовало ожидать, курок не на предохранителе, таков уж у Дика обычай: как бы долго револьвер ни оставался без употребления, он не дает ему залеживаться в кобуре.
Вернувшись в рабочий кабинет, Паола медленно обошла его, задумчиво разглядывая огромные картотеки, шкафы с картами и чертежами на синьке, вращающиеся полки со справочниками и длинные ряды тщательно переплетенных племенных реестров. В конце концов она дошла и до библиотеки, – там было множество брошюр, переплетенных журнальных статей и с десяток каких-то толстых научных книг. Она добросовестно прочла заглавия: «Кукуруза в Калифорнии», «Силосование кормов», «Организация фермы», «Курс сельскохозяйственного счетоводства», «Ширы в Америке», «Истощение чернозема», «Люцерна в Калифорнии», «Почвообразование», «Высокие урожаи в Калифорнии», «Американские шортхорны». Прочтя последнее название, она ласково улыбнулась, вспомнив ту оживленную полемику, которую Дик вел, отстаивая необходимость делать различие между дойной коровой и убойной, против тех, кто доказывал, что надо выращивать коров, отвечающих одновременно обоим назначениям.
Она погладила ладонью корешки книг, прижалась к ним щекой и закрыла глаза. О Дик! Какая-то мысль зародилась в ней и тут же угасла, оставив в сердце смутную печаль, ибо Паола не решилась додумать ее до конца.
Как этот письменный стол типичен для Дика! Никакого беспорядка, никаких следов неоконченной работы. Только проволочный лоток с отстуканными на пишущей машинке, ожидающими его подписи письмами да непривычно большая стопка желтых телеграмм, принятых по телефону из Эльдорадо и перепечатанных секретарями на бланки. Она рассеянно скользнула взглядом по первым строкам лежавшей сверху телеграммы и наткнулась на чрезвычайно заинтересовавшее ее сообщение. Паола, сдвинув брови, вчиталась в него, затем начала рыться в куче телеграмм, пока не нашла подтверждения поразившего ее известия. Погиб Джереми Брэкстон – этот рослый, веселый и добрый человек. Шайка пьяных мексиканских пеонов убила его в горах, когда он хотел бежать с рудников Харвест в Аризону. Телеграмма пришла два дня тому назад, и Дик знал об этом уже в течение двух дней, но не говорил, чтобы ее не расстраивать. Был в этом и другой смысл: смерть Брэкстона знаменовала большие денежные потери: дела на рудниках Харвест идут, видимо, все хуже. Да, таков Дик!
Итак, Брэкстон погиб. Ей показалось, что в комнате вдруг стало холоднее. Она почувствовала озноб. Такова жизнь – в конце пути каждого из нас ждет смерть. И опять ее охватил тот же смутный страх и ужас. Впереди ей рисовалась гибель. Но чья? Она не искала разгадки. Достаточно того, что это была гибель. Ужас придавил ей душу, и самый воздух в этой спокойной комнате показался ей гнетущим. Она медленно вышла.
Глава двадцать девятая
– Наша маленькая хозяйка чувствительна, как птичка, – говорил Терренс, беря с подноса коктейль, которым А-Ха обносил присутствующих.
Время было предобеденное, и Грэхем, Лео и Терренс Мак-Фейн случайно сошлись в бильярдной.
– Нет, Лео, – остановил ирландец молодого поэта. – Хватит с вас одного. У вас и так горят щеки. Еще коктейль – и вас совсем развезет. В вашей юной голове идеи о красоте не должны затуманиваться винными парами. Пусть пьют старшие. Чтобы пить, требуется особый талант. У вас его нет. Что же касается меня…
Он опорожнил свой стакан и замолчал, смакуя коктейль.
– Бабье питье, – презрительно покачал он головой. – Не нравится. Не жжет. И букета никакого. Ни черта. А-Ха, мой друг, – подозвал он китайца, – устрой-ка мне смесь из виски с содовой в таком длинном-длинном бокале и, знаешь, настоящую – вот столько. – Он вытянул горизонтально четыре пальца, показывая, сколько ему надо налить виски; и, когда А-Ха спросил, какого виски он желает, Терренс ответил: – Шотландского или ирландского, бурбонского или ржаного – все равно, какой под руку попадется.
Грэхем только кивнул китайцу и, смеясь, обратился к ирландцу:
– Меня, Терренс, вам ни за что не напоить. Я не забыл, каких хлопот вы наделали О'Хэю.
– Ну что вы! Что вы! Это была чистейшая случайность, – ответил тот. – Говорят, что если у человека скверно на душе, так его может свалить с ног одна капля.
– А с вами это бывает? – спросил Грэхем.
– Никогда этого со мной не случалось. Мой жизненный опыт весьма ограничен.
– Вы начали, Терренс, насчет… миссис Форрест, – просящим тоном напомнил Лео. – И как будто хотели сказать что-то очень хорошее…
– Разве о ней можно сказать что-нибудь другое, – возразил Терренс. – Я сказал, что у нее чувствительность птички, но не чувствительность трясогузки или томно воркующей горлицы, а как у веселых птиц, например, у диких канареек, которые купаются в здешних фонтанах, разбрасывая солнечные брызги, всегда поют и щебечут, и их сердечко точно пылает на золотой грудке. Вот и маленькая хозяйка такая же. Я много за ней наблюдал.
Все, что на земле, под землей и на небе, радует ее и украшает ее жизнь: цветок ли мирта, который не по праву нарядился в пурпур, когда ему нельзя быть красочнее бледной лаванды; или яркая роза – знаете, этакая роскошная роза «Дюшес»: ее чуть покачивает ветер, а она только что распустилась под жаркими лучами солнца… Про такую розу Паола мне сказала однажды: «У нее цвет зари, Терренс, и форма поцелуя». Для маленькой хозяйки все радость: серебристое ржание Принцессы, звон колокольчиков в морозное утро, прелестные шелковистые ангорские козы, которые бродят живописными группами по горным склонам, багряные лупины вдоль изгородей, высокая жаркая трава на склонах и вдоль дороги или выжженные летним зноем бурые горы, похожие на львов, приготовившихся к прыжку. А с каким почти чувственным наслаждением она подставляет шею и руки лучам благодатного солнца!
– Она душа красоты, – пролепетал Лео. – За такую женщину можно умереть; я это вполне понимаю.
– Но можно и жить для них и любить эти восхитительные создания, – добавил Терренс. – Послушайте-ка, мистер Грэхем, я открою вам один секрет. Мы, философы из «Мадроньевой рощи», люди, потерпевшие крушение в житейском море, заброшенные сюда, в эту тихую заводь, где мы живем щедротами Дика, мы составляем братство влюбленных. И у всех у нас одна дама сердца – маленькая хозяйка. Мы беспечно теряем дни в мечтах и беседах, мы не признаем ни бога, ни черта, ни родины, но мы все – рыцари маленькой хозяйки и дали обет верности ей.
– Мы готовы умереть за нее, – подтвердил Лео, медленно склоняя голову.
– Нет, мальчик, мы готовы жить для нее и сражаться за нее. Умереть – дело несложное.
Грэхем не пропустил ни слова из этого разговора. Юноша, конечно, ничего не понимал, но по глазам кельта, пристально смотревшим на Грэхема из-под копны седых волос, он понял, что тот все знает.
На лестнице раздались мужские голоса и шаги; в ту минуту, как входили Мартинес и Дар-Хиал, Терренс сказал:
– Говорят, что в Каталине отличная погода и тунец ловится превосходно.
А-Ха опять принес коктейли: у него было много дела, так как в это время подошли и Хэнкок с Фрейлигом.
Терренс пил смеси, которые китаец с неподвижным лицом подавал ему по своему выбору, пил и в то же время распространялся о вреде и мерзости пьянства, убеждая Лео не пить.
Вошел О-Дай, держа в руках записку и озираясь, кому бы ее отдать.
– Сюда, крылатый сын неба, – поманил его к себе Терренс.
– Это просьба, адресованная нам и составленная в подобающих случаю выражениях, – провозгласил он, заглянув в записку. – Дело в том, что приехали Льют и Эрнестина, и вот о чем они просят. Слушайте! – И он прочел: – «О благородные и славные олени! Две бедных смиренных и кротких лани одиноко блуждают в лесу и просят разрешения на самое короткое время посетить перед обедом стадо оленей на их пастбище».
– Метафоры допущены здесь самые разнородные, – сказал Терренс, – но все же девицы поступили совершенно правильно. Они знают закон Дика – и это хороший закон, – что никакие юбки в бильярдную не допускаются, разве только с единодушного согласия мужчин. Ну что ж, как думает ответить стадо оленей? Все, кто согласен, пусть скажут «да». Кто против? Принято. Беги, быстроногий О-Дай, и веди сюда этих дам.
– «В сандальях коронованных царей…» – начал Лео, выговаривая слова с благоговением и любовной бережностью.
– «Он будет попирать их ночи алтари», – подхватил Терренс. – Человек, написавший эти строки, – великий человек. Он друг Лео и друг Дика, я горжусь тем, что он и мой друг.
– А как хорош вот этот стих, – продолжал Лео, обращаясь к Грэхему, – из того же сонета! Послушайте, как это звучит: «Внемлите песне утренней звезды…» И дальше. – Голосом, замирающим от любви к прекрасному слову, юноша прочел: – «С умершей красотою на руках как он мечты грядущему вернет?»
Он смолк, ибо в комнату входили сестры Паолы, и робко поднялся, чтобы с ними поздороваться.
Обед в тот день прошел так же, как все обеды, на которых присутствовали мудрецы. Дик, по своему обычаю, яростно спорил, сцепившись с Аароном Хэнкоком из-за Бергсона [39]39
Дик… спорил… из-за Бергсона… – Это место романа важно как доказательство в известной мере критического отношения Лондона к Дику Форресту. Лондон указывает на эклектичность воззрений Форреста; Форрест, видимо, заимствовал у французского философа-идеалиста Анри Бергсона теорию «жизненного усилия», философское оправдание крайнего субъективизма; у Чарлза Дарвина (1809–1882) – великого английского ученого – идею естественного отбора, согласно которой в мире выживали только самые сильные породы животных, лучше других приспособленные для борьбы за средства существования. Прагматизм Уильяма Джемса (1842–1910) – типично американская философия, всесторонне оправдывающая капиталистическую конкуренцию и идеализирующая капиталистический строй, тоже является важной стороной жизненной философии Форреста, как и реакционные теории немецкого мыслителя и писателя Фридриха Ницше (1844–1900), создавшего культ сильной личности, которая подчиняет себе общество. Любопытно, что, по мнению Терренса, философия Форреста «отдает Мафусаилом», то есть весьма, весьма устарела.
[Закрыть], нападая на его метафизику с меткостью и беспощадностью реалиста.
– Ваш Бергсон не философ, а шарлатан, Аарон, – заключил Дик. – У него за спиной все тот же старый мешок колдуна, набитый всякими метафизическими штучками, только разукрашены они оборочками из новейших научных данных.
– Это верно, – согласился Терренс. – Бергсон – шарлатан мысли. Вот почему он так популярен…
– Я отрицаю… – прервал его Хэнкок.
– Подождите минутку, Аарон. У меня мелькнула одна мысль. Дайте мне ее удержать, пока она, подобно бабочке, не улетела в голубое небо. Дик поймал Бергсона с поличным, этот философ украл немало сокровищ из хранилища науки. Даже свою здоровую уверенность он стащил у Дарвина – из его учения о том, что выживают самые приспособленные. А что он из этого сделал? Слегка обновил эту теорию прагматизмом Джемса, подсластил не гаснущей в сердце человека надеждой на то, что всякому суждено жить снова, и разукрасил идеей Ницше о том, что чаще всего к успеху ведет чрезмерность…
– Идеей Уайльда, хотите вы сказать, – поправила его Эрнестина.
– Видит бог, я выдал бы ее за свою, если бы не ваше присутствие, – вздохнул Терренс с поклоном в ее сторону. – Когда-нибудь антиквары мысли точно установят автора. Я лично нахожу, что эта идея отдает Мафусаилом. Но до того, как меня любезно прервали, я говорил…
– А кто грешит более задорной самоуверенностью, чем Дик? – вопрошал Аарон несколько позже; Паола кинула Грэхему многозначительный взгляд.
– Я только вчера смотрел табун годовалых жеребят; у меня и сейчас перед глазами эта прекрасная картина. И вот я спрашиваю: а кто делает настоящее дело?
– Возражение Хэнкока вполне основательно, – нерешительно заметил Мартинес. – Без элемента тайны мир был бы плоским и неинтересным. А Дик не признает никаких тайн.
– Ну уж нет, – возразил Терренс, заступаясь за Дика. – Я хорошо его знаю. Дик признает, что в мире есть тайны, но не такие, какими пугают детей. Для него не существует ни страшных бук, ни всей этой фантасмагории, с которой обычно носитесь вы, романтики.
– Терренс понимает меня, – подтвердил Дик. – Мир всегда останется загадкой! Для меня человеческая совесть не большая загадка, чем химическая реакция, благодаря которой возникает обыкновенная вода. Согласитесь, что это тайна, и тогда все более сложные явления природы потеряют свою таинственность. Эта простая химическая реакция – вроде тех основных аксиом, на которых строится все здание геометрии. Материя и сила – вот вечные загадки вселенной, и они проявляют себя в загадке пространства и времени. Проявления не загадка; загадочны только их основы – материя и сила, да еще арена этих проявлений – пространство и время.
Дик замолчал и рассеянно посмотрел на бесстрастные лица А-Ха и О-Дая, стоявших с блюдами в руках как раз против него. «Их лица совершенно бесстрастны, – подумал он, – хотя я готов держать пари, что и они осведомлены о том, что так потрясло Ой-Ли».
– Вот видите, – торжествующе закончил Терренс. – Самое лучшее – то, что он никогда не становится вверх тормашками и не теряет равновесия. Он твердо стоит на крепкой земле, опираясь на законы и факты, и защищен от всяких заоблачных фантазий и нелепых бредней…
Никому в тот вечер – и за обедом и после – не пришло бы в голову, что Дик чем-то расстроен. Казалось, ему непременно хочется отпраздновать приезд Льют и Эрнестины; он не поддерживал тяжеловесного спора философов и изощрялся во всевозможных каверзах и шутках. Паола заразилась его настроением и всячески помогала ему в его проделках.
Самой интересной оказалась игра в приветственный поцелуй. Все мужчины должны были подвергнуться ему. Грэхему была оказана честь – пройти испытание первому, и он мог потом наблюдать злоключения всех остальных, которых Дик по одному вводил со двора.
Хэнкок – Дик держал его за руку – дошел до середины комнаты, где Паола и ее две сестры стояли на стульях, подозрительно оглядел их и заявил, что хочет обойти стулья кругом. Однако он не заметил ничего особенного, кроме того, что на каждой была мужская фетровая шляпа.
– Ну что ж, по-моему, ничего, – заявил Хэнкок, остановившись перед ними и рассматривая их.
– Конечно, ничего, – уверил его Дик. – Так как эти женщины воплощают все самое прекрасное в нашем имении, то и должны подарить вам приветственный поцелуй. Выбирайте, Аарон.
Аарон, сделав крутой поворот, словно чуя какую-то каверзу за спиной, спросил:
– Все три должны поцеловать меня?
– Нет, вам полагается выбрать ту, которая вас поцелует.
– А те две, которых я не выберу, не сочтут это дискриминацией? – допытывался Аарон.
– И усы не послужат препятствием? – был его следующий вопрос.
– Нисколько, – заверила его Льют. – Мне по крайней мере всегда хотелось знать, какое ощущение испытываешь, целуя черные усы.
– Спешите, спешите, сегодня здесь целуют философов, – заявила Эрнестина, – но только, пожалуйста, поторопитесь, остальные ждут. Меня тоже должно сегодня поцеловать целое поле усатых колосьев.
– Ну, кого же вы выбираете? – настаивал Дик.
– Какой же может быть выбор! – бойко отозвался Хэнкок. – Конечно, я поцелую свою даму сердца, маленькую хозяйку.
Он поднял голову и вытянул губы, она наклонилась, и в тот же миг с полей ее шляпы хлынула ему в лицо ловко направленная струя воды.
Когда очередь дошла до Лео, он храбро выбрал Паолу и чуть не испортил игру, благоговейно преклонив колено и поцеловав край ее платья.
– Это не годится, – заявила Эрнестина. – Поцелуй должен быть самый настоящий. Поднимите голову, чтобы вас могли поцеловать.
– Пусть последняя будет первой, поцелуйте меня, Лео, – попросила Льют, чтобы помочь ему в его замешательстве.
Он с благодарностью взглянул на нее и потянулся к ней, но недостаточно откинул голову, и струя воды полилась ему за воротник.
– А меня пусть поцелуют все три, – заявил Терренс; ему казалось, что он нашел выход из затруднительного положения. – И я трижды вкушу райское блаженство.
В благодарность за его любезность он получил на голову три струи воды.
Азарт и веселость Дика все возрастали. Всякий, глядя на то, как он ставит к створке двери Фрейлига и Мартинеса, чтобы измерить их рост и разрешить спор о том, кто выше, сказал бы, что нет сейчас на свете человека беззаботнее и спокойнее его.
– Колени вместе! Ноги прямо! Головы назад! – командовал он.
Когда их головы коснулись двери, с другой стороны раздался громовой удар, от которого они вздрогнули. Дверь распахнулась, и появилась Эрнестина, вооруженная палкой, которой бьют в гонг.
Затем Дик, держа в руке атласную туфельку на высоком каблуке и накрывшись с Терренсом простыней, учил его, к бурному восторгу остальных, игре в «Братца Боба». В это время появились еще Мэзоны и Уатсоны со всей своей уикенбергской свитой.
Дик немедленно потребовал, чтобы все вновь прибывшие молодые люди тоже получили приветственный поцелуй. Несмотря на восклицания и шум, который подняли полтора десятка здоровающихся людей, он ясно расслышал слова Лотти Мэзон: «О мистер Грэхем! А я думала, вы давно уехали».
И Дик, среди суеты, неизбежной при появлении такого множества гостей, продолжая изображать из себя человека, которому ужасно весело, зорко ловил те настороженные взгляды, какими женщины смотрят только на женщин. Спустя несколько минут он увидел, как Лотти Мэзон бросила украдкой именно такой вопрошающий взгляд на Паолу в ту минуту, когда та, стоя перед Грэхемом, что-то говорила ему.
«Нет еще, – решил Дик, – Лотти пока не знает. Но подозрение уже зародилось; и ничто, конечно, так не порадует ее женскую душу, как открытие, что безупречная, гордая Паола – такая же, как и все другие женщины, и у нее те же слабости».
Лотти Мэзон была высокая эффектная брюнетка лет двадцати пяти, бесспорно, красивая и, как Дику пришлось убедиться, бесспорно, очень смелая. В недалеком прошлом Дик, увлеченный и, надо признаться, ловко поощряемый ею, затеял с ней легкий флирт, в котором, впрочем, не зашел так далеко, как ей того хотелось. С его стороны ничего серьезного не было. Не дал он развиться и в ней серьезному чувству. Но, памятуя этот флирт, Дик был настороже, предполагая, что именно Лотти будет особенно следить за Паолой и что именно у нее, скорее чем у других дам, могут возникнуть кое-какие подозрения.
– О да, Грэхем превосходно танцует, – услышал Дик спустя полчаса голос Лотти Мэзон, говорившей с маленькой мисс Максуэлл. – Верно, Дик? – обратилась она к нему, глядя на него по-детски невинными глазами, но – он чувствовал это – в то же время внимательно наблюдая за ним.
– Кто? Грэхем? Ну еще бы! – ответил Дик спокойно и открыто. – Да, превосходно. А как вы думаете, не устроить ли нам танцы? Тогда мисс Максуэлл убедится на деле. Хотя здесь есть только одна дама ему под пару, с ней он может показать свое мастерство.
– Это, конечно, Паола? – сказала Лотти.
– Конечно, Паола. Ведь вы, молодежь, не умеете вальсировать. Да вам и научиться негде было.
Лотти вздернула хорошенький носик.
– Впрочем, может быть, вы и учились чуть-чуть, еще до того, как вошли в моду новые танцы, – извинился он. – Давайте я уговорю Ивэна и Паолу, а мы пойдем с вами, и я ручаюсь, что других пар не будет.
Вальсируя, он вдруг остановился и сказал:
– Пусть они танцуют одни. На них стоит полюбоваться.
Сияя от удовольствия, смотрел он, как Грэхем и его жена заканчивают танец, и чувствовал, что Лотти поглядывает на него сбоку и что ее подозрения рассеиваются.
Танцевать захотелось всем, и так как вечер был очень теплый, Дик приказал открыть настежь большие двери во двор. То одна, то другая пара, танцуя, выплывала из комнаты, и танец продолжался под залитыми лунным светом аркадами; под конец туда перешли все пары.
– Он еще совсем мальчишка, – говорила Паола Грэхему, слушая, как Дик расхваливает всем и каждому достоинства своего нового фотоаппарата, снимающего при ночном освещении. – Аарон во время обеда укорял его за самоуверенность, и Терренс встал на его защиту. Дик за всю свою жизнь не пережил ни одной трагедии. Он ни разу не был в положении побежденного. Его самоуверенность всегда была оправдана. Как сказал Терренс, он всегда делал настоящее дело. Ведь он знает, бесспорно, знает – и все-таки совершенно уверен и в себе и во мне.
Когда Грэхем пошел танцевать с мисс Максуэлл, Паола продолжала размышлять о том же. В конце концов Дик не так уж страдает. Да этого и следовало ожидать. Ведь у него трезвый ум, он философ. Потеряв ее, он отнесся бы к этому так же безучастно, как к потере Горца, к смерти Джереми Брэкстона или к затоплению рудников. «Довольно трудно, – говорила она себе с улыбкой, – испытывать горячее влечение к Грэхему и быть замужем за таким философом, который палец о палец не ударит, чтобы удержать тебя». И она снова должна была признать, что Грэхем тем и обаятелен, что он так пылок, так человечен. Это сближало их. Даже в расцвете их романа с Диком в Париже он не вызывал в ней такого пламенного чувства. Правда, он был замечательным возлюбленным – с его даром находить для любви особые слова, с его любовными песнями, приводившими ее в такое восхищение, – но это было все же не то, что она теперь испытывала к Грэхему и что Грэхем, наверное, испытывал к ней. Кроме того, в те давние времена, когда Дик так внезапно завладел ее сердцем, она была еще молода и неопытна в вопросах любви.