Текст книги "Три часа ночи"
Автор книги: Джанрико Карофильо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
24
Возможно, на несколько минут я все-таки отключился.
Следующее, что я помню, – мы с Марианной сидим на ковре возле дивана. Папы рядом нет, гости ушли восвояси. Все происходящее воспринимается словно сквозь сон.
– Что это за существо? – спрашиваю я, кивая на татуировку Марианны.
– Грифон наоборот, – отвечает она.
– Как так?
– У грифона тело льва и голова орла. У этого создания тело орла и голова льва.
– Почему ты выбрала такой рисунок?
– Сама не знаю. Я часто делаю что-нибудь, чтобы выделиться. Да, это очень по-детски, но по-другому я просто не могу.
– Нарисовано красиво.
– Татуировку мне сделал один сосед, который десять лет отсидел в тюрьме. Именно там он и научился татуажу.
– Тебе не страшно жить одной в таком районе?
– Для меня это самое безопасное место в Марселе, все эти люди – мои друзья. Я могу спокойно гулять по здешним улицам одна и в любое время суток.
Я озираюсь.
– Мы остались одни?
– Да.
В этот момент возвращается мой отец. Должно быть, он ходил в ванную. «Надеюсь, в шкафчик папа не заглядывал», – почему-то мелькает у меня в голове. Отец снова садится на диван. Чеширского кота больше не видно. Из-за двери, которую я прежде не замечал, появляются Адель и Люси, босые, в длинных ночных рубашках, – очевидно, наши знакомые уже ложатся спать. Они целуют нас на прощание и, кажется, нисколько не удивляются, что мы до сих пор тут, – вероятно, Марианна им обо всем рассказала. Спустя минуту дамы опять исчезают за дверью.
– Давай сварим кофе, – говорит мне Марианна.
Мы встаем, папа тоже пытается подняться и последовать за нами.
– Сиди, где сидишь, – велит ему хозяйка дома. – Отдохни, поспи, в конце концов.
– Мне нельзя, – отзывается папа. Вид у него совсем измученный.
– Можно, можно, не волнуйся. Я присмотрю за Антонио.
– Который сейчас час?
– Почти три.
Обдумав предложение Марианны, отец решает, что ей можно доверять, и остается на диване, а мы тем временем удаляемся в кухню.
– У меня есть мокко из Италии. Или ты предпочитаешь французский кофе? – осведомляется Марианна.
– Лучше итальянский. Спасибо.
– В самом деле, глупый вопрос. Можно было и не задавать, – хмыкает она.
Напиток готовится быстро. Вскоре мы вдвоем сидим за столом и прихлебываем кофе.
– Мне неудобно, что из-за меня ты не идешь спать.
– Завтра у меня никаких дел нет. Когда вы уйдете, я лягу и посплю.
– Не понимаю, почему ты заботишься обо мне.
Помедлив, Марианна отвечает:
– Может, по той же причине, по которой я набила себе именно такую татуировку: просто захотела. Может, все дело в том, что твоя ситуация – balikwas, а мне приятно быть ее участницей.
– Как ты сказала?
– Balikwas. Это слово из тагальского, одного из основных языков Филиппин. Перевести его очень трудно. Резким прыжком внезапно переместиться в другую ситуацию и испытать удивление, изменить свою точку зрения, увидеть знакомые объекты в новом свете – вот его примерное значение.
– Еще два дня назад я толком не знал своего отца, – брякаю я невпопад.
– Это тоже balikwas.
Далее Марианна рассказывает мне о себе, я не успеваю понять всего, что она говорит, но очень стараюсь и, по-моему, улавливаю главное. Она упоминает, что была замужем, что ей тридцать семь и она старше меня на двадцать лет, а потом разглагольствует о том, что и я, и она, и все люди в мире – фрагментарные сущности, цепочки эмоций, склонностей, черт, противоречивых желаний, которые тянут нас в разные стороны, а еще о том, что, если нам посчастливилось испытать радость, ее необходимо растратить, потому что это единственный способ ее сберечь.
Марианна повторяет эту фразу несколько раз – очевидно, ей важно, чтобы я ее запомнил:
– Радость нужно растрачивать, потому что это единственный способ ее сберечь. Потом она все равно исчезнет.
Мы сидим за кухонным столом, наши локти соприкасаются, и у меня возникает странное чувство, что я ничего не понимаю и в то же время понимаю все. По-моему, в этом и заключается смысл того, о чем говорит Марианна. Я ловлю себя на мысли, что у нее очень красивое лицо. Мне нравятся ее щеки, как у ребенка. Нравится ее верхняя губа – было бы здорово, если бы я попробовал ее нарисовать. На губе капли пота, но поскольку нарисовать их я тоже не могу, я решаю поцеловать ее и слизнуть капли, делаю это и думаю, что сейчас Марианна меня оттолкнет, назовет мальчишкой, спросит, что на меня нашло, и выставит за дверь меня и отца, не подозревающего, что я натворил.
Я представляю себе эти события так отчетливо, будто смотрю кинофильм и верю, что дело происходит наяву. Мне по-настоящему неловко за то, что папе приходится терпеть унижение из-за моей несдержанности.
Но Марианна меня не отталкивает, губы у нее сладкие от алкоголя и кофе, а язык кислый от сигарет. Мы целуемся, не вставая из-за стола и чуть скрючившись. Безмолвие нарушает только звук дождя, который продолжает идти, но, кажется, посте пенно стихает.
Марианна поднимается, берет меня за руку и ведет в свою спальню. Стены в ней кремового цвета, кровать тоже. В воздухе витает аромат свежевыстиранного постельного белья.
– Я никогда не занимался любовью, – говорю я, полагая, что в такой ситуации нужно быть честным.
Марианна ничего не отвечает и усаживает меня на кровать. Прикладывает палец ко рту, веля не шуметь. А может, мне только так кажется, но я угадываю ее посыл: сейчас не время для болтовни, особенно глупой и бестолковой. Думаю, она права: бестолковой болтовни лучше вообще избегать. Глупой, кстати, тоже.
Спустя какое-то время я ложусь на кровать. Марианна выходит из комнаты и вскоре возвращается, держа в руке какой-то квадратик. Это то, что я видел в шкафчике в ее ванной. Я шепотом говорю, что не знаю, что делать, а она спокойно, будто отдавая распоряжение, напоминает, что я не должен шуметь.
Марианна сама надевает его на меня, аккуратно и уверенно. Краем сознания я отмечаю, что никто и никогда прежде не прикасался ко мне с такой нежностью и добротой.
«Ты так добра, Марианна», – хотел бы я сказать в эту минуту. Но непомерность происходящего столь велика, что у меня пропадает дар речи. Balikwas. Надо запомнить. Резким прыжком внезапно переместиться в другую ситуацию – кажется, так.
Прыжком.
Внезапно.
Она снимает очки. Становится более молодой и хрупкой.
Она забирается на меня и, когда мы наконец соединяемся, берет мои руки, кладет их себе на бедра и учит меня.
– Тихо, тихо, – шепчет она. Французский акцент звучит отчетливее, дыхание учащается, словно подстраиваясь к ритму дождя, струящегося в водосток за стеной. Она смотрит на меня, я смотрю, как она двигается, щурится и стонет раз, потом другой, словно давая мне разрешение делать то же самое.
Неожиданно мы вдвоем оказываемся на крутом обрыве. Мир катится, летит вверх тормашками и взрывается фейерверком красок.
25
Когда мы вернулись в гостиную, Стрегатто сидел на диване в одиночестве.
Папа стоял на улице и курил, глядя куда-то за дворовую ограду. Дождь уже прекратился, мебель, пол и растения, усеянные капельками воды, поблескивали в полумраке. Конец ночи был подобен предзнаменованию. Ночь завершалась, наступающее утро и вся дальнейшая жизнь будут не похожи на то, что было прежде.
Если папа и заметил, что мы вернулись, то не подал виду. Когда я дотронулся до его плеча, он повернулся медленно, точно сквозь сон. Я никак не мог сообразить, что сказать.
– По-моему, мы собирались выпить кофе, – вымолвил он с едва заметной улыбкой. Папа притворялся, будто ничего не произошло, и в то же время не выглядел как человек, который притворяется, будто ничего не произошло. Его волосы были влажными и аккуратно причесанными, лицо посвежело.
– Сейчас сварю. Вы подождите меня тут, – ответила Марианна и тоже улыбнулась.
От ее улыбки по коже побежали мурашки. На несколько секунд меня охватило безумное подозрение, что они с папой договорились обо всем заранее, еще до нашего приезда в Марсель.
Когда Марианна принесла кофе, папа взял чашку и вышел во двор. Мы с Марианной остались стоять в гостиной и не произносили ни слова, точно участвовали в прощальном ритуале.
Но вот мы допили кофе, отец вернулся, Марианна проводила нас до двери. Я хотел спросить у нее номер телефона, хотел признаться, что надеюсь, нет, мечтаю увидеть ее снова, но не мог найти ни подходящих слов, ни достаточной смелости.
Марианна обняла папу и потерлась щекой о его щеку.
Потом повернулась ко мне и после секундного колебания погладила меня по лицу и поцеловала в губы. Поцелуй был легким и быстрым, точно прикосновение крыльев бабочки, чем-то настолько эфемерным, что вскоре я уже не понимал, было это на самом деле или просто почудилось.
Пустынные улицы Панье сверкали от недавно пролившегося дождя и, казалось, содержали в себе все обещания будущего. Когда мы прибыли в Старый порт, утренний свет вовсю расцвечивал огромные белые облака.
Обратно мы шли намного дольше, чем туда. Войдя в гостиницу, мы уже еле волочили ноги. Это не укрылось от внимания бдительного портье, и он проводил нас озадаченным взглядом.
Мы собирали багаж, двигаясь, будто в замедленной съемке. Нервы были истощены до предела. Каждое действие – взять вещь, положить ее в чемодан, наклониться, чтобы поднять с пола бумажку, выпрямиться – требовало громадных усилий. Наверное, так чувствует себя человек, который в тяжелой, промокшей одежде бредет сквозь туман. Мы молчали, потому что сил не осталось даже на раз говоры.
Я ощущал на себе слабый запах Марианны и желал сохранить его как можно дольше. Поэтому, когда пришел момент принять последний душ в этом отеле, я попросил отца пойти первым. Он уже начал возражать, но быстро сообразил, что в этом нет необходимости. Наше путешествие длиной в две ночи завершалось.
Такси высадило нас перед главным входом в центр «Сен-Поль» без десяти минут девять. Папа вынул пачку сигарет, покрутил ее в руках и сунул обратно в карман. У него было лицо человека, который готовится проститься с чем-то важным.
– Антонио…
– Папа…
– Спасибо тебе. Я давно не чувствовал себя таким… бодрым. Иногда самое банальное слово оказывается самым уместным. У меня появилось желание многое сделать, когда мы вернемся. Долгие годы мне казалось, что я уже стар и мое время ушло. Я только теперь понял, что это сущая ерунда.
Бывают ситуации, когда нужно говорить, докапываться до истины и ничего не принимать на веру. А бывают ситуации, когда нужно молчать, чтобы не спугнуть нечто бесценное и не выразимое словами.
Бывает так, а бывает эдак. Понять, в какой ситуации мы находимся в тот или иной миг своей жизни, – вот что самое сложное.
В тот раз говорить следовало не мне, а папе. Я ни на секунду в этом не усомнился. Мои рефлексы были заторможены, зрение затуманено, однако я точно знал, что должен выслушать отца.
– А с тобой все будет хорошо, и это главное, – вымолвил папа напоследок.
Он ласково потрепал меня по щеке и направился к дверям больницы.
26
Профессор сказал, что я выздоровел.
Затем он в точности повторил те же слова, которые произнес двумя днями ранее (по моим ощущениям, это было целую жизнь назад): я могу забыть о больницах, энцефалограммах, барбитуратах и, главное, о неврологах. Возможно, Гасто сделал это специально, желая показать, что хорошо помнит наш разговор; возможно, это была стандартная фраза, которую он обычно произносил в подобных обстоятельствах.
Я словно бы очутился на американских горках и испытал два противоположных чувства.
Сперва меня охватила эйфория.
Я опять стал нормальным парнем без изъянов, о которых лучше помалкивать, без волнений о будущем и без предписаний, как надо жить. Парнем, которому незачем принимать сильнодействующие лекарства и убеждать себя, что в этом нет ничего страшного.
Затем эйфория угасла и сменилась тревогой.
Ритуал, связанный с приемом таблеток, служил мне идеальной защитой, позволявшей избегать любой ответственности и чувствовать, что мир мне чем-то обязан. Теперь эта защита исчезла. Кивок и короткий монолог, произнесенный с французским акцентом, лишили меня привычных отговорок.
Внезапно я оказался в открытом море. К такому я не был готов.
Но разве кто-нибудь когда-нибудь бывает готов к такому?
А дальше мы отсыпались.
Мы закрывали глаза в такси, которое мчало нас в аэропорт; клевали носом перед выходом на посадку, дремали, заполняя документы и проходя досмотр; спали почти весь полет и проснулись буквально за пять минут до приземления.
Папа привез меня домой на такси. Мы оба чувствовали себя гораздо лучше, однако между нами постепенно повисало неловкое молчание. Проведя столько времени вместе, мы успели сблизиться, но теперь, оказавшись в привычной обстановке, возвращались к привычным отношениям. Отец попросил таксиста подождать его и вышел из машины вместе со мной. Я вытащил свой чемодан из багажника и замер, будто бы в нерешительности. Но я точно знал, что делать.
Я поставил чемодан на землю и крепко обнял отца; когда я в последний раз его обнимал, мне было девять лет. Прижавшись щекой к его пиджаку, я ощутил легкий запах одеколона и сигарет. Запах человека из прошлого.
На пороге дома я обернулся. Папа поднял руку и помахал мне. Я удивился тому, что он до сих пор не закурил.
Разумеется, я виделся с ним и позднее. Но когда я просто вспоминаю об отце либо вижу его во сне, он предстает передо мной именно таким: замершим возле багажника такси, немного растерянным, машущим рукой.
Мы стоим так несколько секунд – а может, часов, – после чего я просыпаюсь.
Эпилог
Папа провел занятие, вышел из аудитории, сказал вахтеру, что плохо себя чувствует, и попросил вызвать врача. Вахтер усадил его на стул, помог ослабить узел на галстуке и побежал звонить в скорую. Когда он вернулся с вестью, что врач вот-вот подъедет, было уже слишком поздно.
Это произошло в апреле восемьдесят четвертого, спустя десять месяцев после поездки в Марсель.
Письмо и другие вещи из отцовского стола мне принесла мама. Ее глаза блестели, она еще никогда не выглядела такой потерянной.
Почерк был разборчивым, точки острыми, линии плавными, а строчки ровными, хотя лист не был разлинован. Всего одна страница, текст легкий, почти веселый. Письмо не было сложено и запечатано в конверт – очевидно, оно не предназначалось для отправки почтой.
Отец писал, что счастлив той неожиданной возможности провести время вдвоем, которая выпала нам в Марселе, и рад, что мы о многом успели поговорить, а еще больше рад, что многое осталось невысказанным – это давало нам повод встречаться вновь и вновь. Он обещал рассказать мне обо всем, что я захочу узнать.
На протяжении месяцев, последовавших за нашим путешествием в Марсель, я думал точно так же – мы непременно обо всем поговорим, у нас впереди масса времени.
Письмо заканчивалось фразой великого математика Джона фон Неймана: «Если люди отказываются верить в простоту математики, то это только потому, что они не понимают всю сложность жизни».
Я выписал ее на листок и повесил его на стене своего университетского кабинета.
Может быть, это все, что нужно знать.









