Текст книги "Родные и знакомые"
Автор книги: Джалиль Киекбаев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
«Вот оно как!» – удивился Хамит, но продолжал прикидываться ничего не ведающим.
– Только ведь всякое могло случиться. Братья её в погоню в сторону завода отправились, а тут в омутах баграми шарили, все сараи обыскали: не повесилась ли? Очень уж вчера, говорят, она горевала, думала – отдадут замуж за Талху, сына Усман-бая. Раз нигде тут не нашли – решили: ушла на завод.
– Небось Ахмади места себе не находит и тому, кто придёт к нему с хорошей вестью, отвалит богатый подарок, а?
– Ну да, отвалит, подставляй мешок! Дождёшься от этого скряги!
– Жалко! А я ведь хойенсе ему привёз. Дочка его у нас в Гумерове в доме старосты сидит.
Хамит рассказал, как они с Аптуллой поймали Фатиму, как привели к старосте Рахманголу, какие вещи обнаружили у неё в узелке.
– Вот те и на! Выходит, не только сбежала, но ещё и отца с матерью обокрала? Ну и бестия, ну и девушки в наше время пошли, спаси нас аллах!
– Порченая ныне молодёжь, – вставила сватья.
– Стало быть, Усман-бай чуть не лишился невестки, – осклабился Хамит. – Придётся ему теперь пригласить на свадьбу и меня.
– Ой, всё ж кину-ка я угольков в самовар, – засуетилась молодая хозяйка. – Я сейчас…
Она выбежала из дому – будто бы в летнюю кухню, но первым делом кинулась к ограде, поманила соседку, сообщила ей новость.
Полетела новость по аулу, обогнав гонца из Гумерова, обрастая подробностями, – тут уж досужие кумушки красок не пожалели.
– Фатиму-то в гумеровском лесу поймали!
– Правда? Где ж она сейчас?
– В Гумерове, говорят, взаперти сидит.
– Бедняжка!
– Чтоб ещё раз не сбежала, раздели донага… При ней большие деньги были – отца начисто обокрала.
– Иди ты! Выходит, к этому самому Сунагату она и направлялась?
– Куда ж ещё! Всё лето с ним путалась, это и слепой мог увидеть.
– Шайтан их свёл, не иначе. Шайтановы это проделки.
– Ночёвки в чужих домах к добру не ведут – девушки от рук отбиваются.
– Уж я теперь своей дочери не дам отбиться. Из дому – ни на шаг!
– Это урок для всех.
– Коль девчонки начинают вольничать, жди беды. Тут уж их или пороть надо, или запирать…
Новость быстро дошла и до сверстниц Фатимы. Неудача, постигшая подружку, взволновала их; они и жалели Фатиму, и восхищались ею: «Всё ж среди нас тоже нашлась одна смелая!» Говоря так, они имели в виду ещё и гумеровскую девушку, которая незадолго до этого тайком ушла с любимым в Тиряклы.
Больше всех в ауле, пожалуй, была взволнована Салиха. До этого её терзала мысль о том, что напрасно согласилась отпустить Фатиму одну. Сердцем чуяла: подведёт бедняжку неопытность. Терзания её усилились, когда узнала, чем кончилось сватовство Усман-бая. Выходит, не стоило Фатиме самой срываться с места, разумней было ждать Сунагата. Но вот выяснилось, что Сунагат попал в тюрьму и бежал оттуда. Неожиданность за неожиданностью! Не столько из-за племянника загоревала Салиха, сколько из-за несчастной доли Фатимы. А теперь ещё новость, которую привёз гумеровский десятский…
Весь аул уже обсуждал эту новость, только в доме Ахмади не знали о ней, – скорее всего потому, что подрядчик в это время был сильно занят: чинил расправу над женой.
Хамит, подъехав к воротам Ахмади, резко натянул поводья. Из дому доносились душераздирающие вопли, слышались глухие удары – будто били топором по гнилому дереву. Прерывающийся мужской голос твердил: «Найди… найди дочь!.. Ты, ты… распустила… опозорили меня… Ищи теперь… проклятая!..»
«Ага! – сообразил Хамит. – Жену уму-разуму учит. Не вовремя я угодил, придётся подождать».
Вскоре вопли прекратились, сменились стенаниями и всхлипами. Ахмади, надо полагать, устал бить жену.
Выждав ещё немного, Хамит подъехал к окну, крикнул:
– Хозяева дома?
– Дома, дома! Кто там? – отозвался Ахмади.
Что бы ни случилось в доме, посторонним знать это ни к чему. Факиха торопливо принялась приводить себя в порядок: высморкалась в подол, затолкала растрёпанные космы под платок, уголком того же платка вытерла опухшие, покрасневшие веки.
Ахмади вышел на крыльцо. Хамит, не сходя к коня, отдал ему салям, уточнил:
– Ты будешь Ахмади-агай?
– Да, я…
Долговязый подрядчик вдруг как будто стал ниже ростом, побледнел. Он узнал гумеровского десятского и испугался: решил, что десятский прислан уехавшими в Гумерово жандармами, что они надумали вызвать его, Ахмади, и арестовать.
– Айда, заходи, – пригласил он, стараясь не выдать голосом свой испуг.
– Нет, заходить недосуг…
Хамит помолчал, размышляя, как после только случившегося здесь скандала поделикатнее выполнить поручение Рахмангола. Но не придумал ничего лучше, чем сказать напрямик:
– Ваша сбежавшая дочь – в Гумерове, сидит в доме старосты взаперти. Рахмангол велел передать, чтобы приехали за ней.
Хамит ожёг коня плетью и – с места в карьер ускакал, оставив Ахмади в полной растерянности.
С улицы, убедившись, что страсти в доме немного улеглись, вернулась Аклима, опасливо, на цыпочках, шмыгнула мимо отца.
Мать кормила грудью младшенького. Аклима шёпотом сообщила ей:
– Апай нашлась!
Тут вошёл Ахмади.
– Беги, выручай свою беспутную дочь – у гумеровского старосты взаперти сидит! Не успела осчастливить зятьком! К тому ж и зимогор ваш в тюрьму угодил…
Факиха съёжилась, не проронила ни слова в ответ: кулаки у мужа тяжёлые, скажешь что-нибудь не так – может опять волю им дать…
Ахмади не находил себе места от злости, сновал из одной половины дома в другую. Увидев в окно, что отправившиеся утром в погоню сыновья возвратились, выскочил на крыльцо. Парни понуро сидели на бревне у клети. Мрачно взглянув на них и ничего не сказав, Ахмади походил по двору, снова вошёл в дом. Чтобы отвести душу, опять покричал на жену:
– Погубили вы меня, погубили! Теперь успокоитесь. Заживёте счастливо с зятем-арестантом!
Обессилено сел на нары, подпёр голову кулаками, уставившись в пол невидящим взглядом.
5
Близился полдень, когда жандармы доскакали до Гумерова. Остановились они, как водится, у старосты. Не спеша пообедали. Потом вызвали Гиляжа, принялись выпытывать, что он знает о своём пасынке. Гиляж, ещё не слышавший об аресте и бегстве Сунагата из тюрьмы, в недоумении хлопал глазами.
– Что я могу о нём знать? Он же ещё мальчишкой по наущению своих ташбатканских родственников ушёл от нас, не хотел со мной жить. Вот и староста подтвердит.
Рахмангол, присутствовавший при допросе, покивал: так, так…
– Правда, нынешним – летом он навестил мать, но меня тогда дома не было, – добавил Гиляж.
А то, что он сам пригласил Сунагата с Самигуллой в гости и даже сделал попытку вернуть пасынка с завода, обещая подыскать ему невесту, помочь в обзаведении хозяйством, – Гиляж умолчал. И чуть позже, когда выяснилась причина допроса, порадовался, что не наговорил лишнего. Жандармы его долго не мытарили, отпустили, а вскоре и сами уехали.
Дома Гиляж сообщил Сафуре об аресте Сунагата. Та сразу – в слёзы:
– Сыночек мой, дитя моё в холоде и голоде терзается!..
– Да ни в каком холоде он не терзается. Сбежал из тюрьмы, – попытался утешить жену Гиляж.
– И где ж он, горемыка, скитается? Может, ходит поблизости, не решается зайти к нам…
– Экая ты глупая! Разве ж бежавший из тюрьмы останется поблизости от неё? Махнул, наверно, в другие края, поди – поймай его теперь!
Рахмангол между тем, проводив жандармов, заглянул в женскую половину. Жена его как раз подала Фатиме, сидевшей за занавеской, миску с супом. Девушка хлебнула две ложки и протянула миску обратно.
– Она ещё здесь? – удивился Рахмангол. – Не торопится Ахмади.
– Или ж Хамит ещё не доехал до него, – отозвалась старостиха. – Не иначе, как у зятя по пути застрял, к медовухе присосался.
– Ну и день выдался! – вздохнул Рахмангол. – Напасть за напастью. Жандармы-то зачем, думаешь, приезжали! Этот ташбатканский егет Сунагат, пасынок Гиляжа, попал в тюрьму да сбежал. Его ищут.
За занавеской раздался сдавленный стон, и Фатима вдруг вывалилась оттуда, упала на пол. Старостиха кинулась к ней, приподняла безвольное тело.
– Что с тобой?
Фатима не отвечала – она была в глубоком обмороке.
Вдвоём перенесли девушку на нары. Старостиха влила ей в рот ложку воды, положила на лоб мокрое полотенце.
– Ещё одна напасть… – отметил Рахмангол. – Иль уж впрямь она с ума сходит?
– Может, падучая у неё? – предположила старостиха.
Фатима медленно открыла глаза. Голоса старосты и его жены, показалось ей, доносятся откуда-то издалека, словно бы из-за стены. «О чём это они? Что случилось? Ах, да – Сунагат… Сунагат бежал… Может быть, вернулся в аул… За мной… Я не нашла бы его на заводе… А меня бы там – тоже в тюрьму… А если его опять поймают? Нет, нет!..»
Фатима неподвижно пролежала на нарах до самой ночи, безучастная ко всему, что происходило рядом. Она то уходила в забытьё, то предавалась безутешным думам. Лишь голос отца, раздавшийся в сенях, вывел её из этого состояния.
Ахмади нарочно припозднился, чтобы въехать в Гумерово в темноте: страшился любопытных взглядов. Его жёг стыд, он готов был провалиться сквозь землю – только бы не показываться людям на глаза.
Услышав голос отца, Фатима вздрогнула, приподнялась. Ахмади со старостой прошли в горницу и о чём-то заговорили, о чём – она расслышать не могла. Мысли её заметались. Она попыталась предугадать, что её ждёт. Наверно, отец всю дорогу будет бить. Но это не самое страшное. Страшнее предстать завтра перед аулом, предстать опозоренной, несчастной. «Ах, Сунагат, Сунагат! Не сбылись наши мечты!» – горько подумала девушка и перед её мысленным взором проступил словно бы сквозь туман улыбающийся Сунагат. Но он вдруг стал вытягиваться, расти, улыбка сменилась гневной гримасой, и теперь Фатима видела уже долговязую фигуру отца, грозно взмахивающего плёткой. Она усилием воли отогнала это видение, вернула – любимого, увидела его таким, каким он был в тот счастливый, самый счастливый день, у ягодника, – но опять наплыли на его лицо чужие черты, Сунагат превратился в ненавистного рыжего Талху…
Открылась дверь, показался Ахмади с узелком Фатимы в руках.
– Айда! – коротко приказал он.
Фатима, покачивалась от слабости, последовала за отцом во двор, взобралась на телегу. Ахмади вывел лошадь в поводу за ворота.
Поехали домой. Вопреки ожиданиям, отец не кинулся избивать её, даже не обругал. За всю дорогу не вымолвил ни слова.
Глава двенадцатая
1
В заводском посёлке готовились к торжествам: как и во всей России, здесь ожидались празднества по случаю трехсотлетия царствования Романовых. Местные власти – старшина, земский начальник, пристав – заранее продумали меры пресечения возможных беспорядков. Было решено провести манифестацию населения посёлка, но не на улице, а в рабочем клубе, что у базарной площади.
Клуб принарядили. Главным украшением зала стал огромный, от пола до потолка, портрет государя-императора. Николай Второй был изображён в полный рост, с золотыми эполетами, при полном параде. Он смотрел в зал, будто ожидая, когда подданные запоют «Боже, царя храни». От всей его фигуры веяло величием, только залихватские усы несколько портили впечатление, придавая лицу самодержца легкомысленное выражение.
Вокруг портрета царя в мелких рамках развесили изображения членов его семьи – жены, дочерей, а также великих князей. Всё это в целом обрамляли иконы. Портреты и иконы были украшены бумажными цветами.
Над входом в клуб, на крышу, водрузили громадное изображение двуглавого орла. Некоторое представление о достоинствах этого творения местного живописца может дать выражение «топорная работа». Прохожим при взгляде на грозную птицу вспоминались пугала, выставляемые зимой на сараи для устрашения волков. Но как бы там ни было, начальство выполнило свой долг, позаботившись о символе несокрушимой мощи дома Романовых.
Готовилась к празднику и церковь. Несколько дней подряд неумолчным перезвоном колоколов она напоминала прихожанам о приближении торжеств.
В день манифестации полицейские вышли на службу в парадной форме, при саблях. Ещё ранним утром трое из них, горяча коней, принялись разъезжать по улицам; пешие стражи порядка в тревожном ожидании топтались возле рабочего клуба.
Но тревога полицейских оказалась напрасной. Нарушать порядок, оказалось, некому: рабочие на манифестацию не пришли, отсиживались по домам. В клуб приковыляли из любопытства лишь древние старики и старушки, набежала гурьба ребятишек. Публику, кроме них, составляли местные чиновники, торговцы, служащие заводской конторы, мастера-иностранцы с толстыми, как тумбы, жёнами, а также управляющий заводом – тоже с супругой и дочерью. Не могли, понятно, не прийти старшина и становой пристав.
Спели хором «Боже, царя храни». Приходский поп вознёс молитву во здравие самодержца и всей царствующей семьи, старушки, то и дело цыкая на балующихся ребятишек, подпевали попу жиденькими голосами. На этом долгожданная манифестация и закончилась. Власти остались довольны ею: всё прошло спокойно, без эксцессов.
В домах состоятельных жителей посёлка были накрыты праздничные столы. В доме Вилиса, управляющего заводом, шли приготовления к банкету.
Вечером из окон двухэтажного белого особняка, окружённого елями и соснами, на тёмную хвою полился электрический свет. Управляющий не пожалел средств, выписал динамо-машину и очень торопил рабочих, отлаживавших её, – хотел именно в этот торжественный вечер преподнести своим гостям сюрприз.
К особняку подкатывали коляски с приглашёнными на банкет. Вот по деревянному мостику, перекинутому через канаву перед ворота ми, протарахтела коляска пристава. Навстречу кинулись слуги, взяли лошадь под уздцы. Вилис сам вышел встречать полицейского начальника, галантно приложился к руке его дородной супруги. Пристав, улыбаясь, подкрутил изогнутые наподобие перевёрнутого коромысла усы.
Едва новоприбывшие поднялись по внутренней лестнице на второй этаж, как к ним подплыла хозяйка дома мадам Лизабет.
– Бон суар, ма шер! Коман сава? [83]83
Добрый вечер, моя дорогая! Как дела? (франц.)
[Закрыть] – пропела она, сияя наигранной радостью.
Чуть отставшая от матери курсистка Люси поприветствовала полицейскую чету реверансом.
Женщины затараторили по-французски, мужчины направились в соседнюю комнату, где пришедшие раньше мастера-иностранцы дымили за круглым столом дорогими сигарами.
В некотором отдалении от преферансистов на диване сидели земский врач Орлов и судья Антропов. Они возбуждённо беседовали на какую-то политическую тему, но с появлением пристава тему эту сразу отставили, повернули разговор на случаи из своей практики.
– Рассматривал я недавно необычное и до вольно, знаете ли, забавное дело, – проговорил судья. – Некий Сальманов из селения… из селения… Запамятовал название! Но суть не в нём. Этот самый Сальманов, человек по местным представлениям состоятельный, украл из поставленной стариком-бедняком ловушки угодившего в неё медведя. Старик обратился в суд. Простодушный, доверчивый здесь народ. Чтобы поддержать доверие, я и занялся этим происшествием, хотя дело совершенно пустяковое.
– Э, не скажите! – возразил врач. – Для здешнего населения охота – промысел очень серьёзный. С пустяком к вам не пришли бы, мелкие споры улаживаются общиной.
– Не знаю, не знаю… Во всяком случае, с подобными делами мне до сих пор сталкиваться не приходилось.
– Вы ещё молоды, господин Антропов. Вас впереди ждёт много всякой всячины. Возможно, со временем вы и сами увлечётесь охотой на медведей. Научитесь пить кумыс – чудо как хорошо делают его башкиры. Полюбите этот край, забудете и думать о Петербурге. Какая здесь природа! Может затмить многие прелести Швейцарии…
– Да, природа превосходная, – согласился судья. – Мне очень нравится.
Беседу прервал мастер Игнацо Кацель.
– Каспадину доктору и каспадину герихмейстеру шелаю один кароший добрый вечер и прифет от глубин зертса, – проговорил он, угодливо улыбаясь.
– А, господин Кацель! – отозвался доктор. – Как ваши раны, телесные и душевные? Заживают?
– Бестен данк, бестен данк, доктор! – поблагодарил немец и, обрадованный тем, что нашёл, с кем перекинуться словом, сел рядом на диван. – Но, доктор, это есть ушасно. Ушасно! Как мошно свой шеф избивайт? Как мошно без разрешений каспадина упрафляющего делать штрайк? Это есть забастовка! Это будет сорок фосьмой год в Афстрии…
Кацель пришёл в великое возбуждение, вытаращил глаза, замахал руками.
– Что думайт русский царь и правитель? Это есть революцион! Это есть сорок фосьмой год!..
Судья сидел со скучающим выражением на лице: он недолюбливал иностранцев. Доктору тоже вскоре надоело изображать любезность. Немец, наконец, заметил это и, извинившись, поднялся, пошёл искать более внимательных слушателей.
– О чём толкует этот толстяк? – не скрывая своей неприязни к мастеру, спросил Антропов.
– Случился тут казус… Восемь рабочих подрядились выполнять какие-то ремонтные работы. Договаривались они вот с этим самым Кацелем. А когда пришло время получки, оказалось, что мастер рассчитал плату не так, как обещал. В свою очередь и бухгалтерия её урезала. Двум рабочим-башкирам начислили меньше, чем остальным, хотя все работали одинаково. Кацель объяснил: в колониях туземцам платят меньше, это общепринято, так должно быть и здесь… Ну, и случилась заваруха. Кацель прибежал ко мне, измазанный кровью. Тех рабочих, всех восьмерых, арестовали. Да вам, должно быть, известно их дело?
– Дела, дела… – неопределённо ответил судья.
Проплыла мимо всё с той же наигранной улыбкой мадам Лизабет: хозяйка, до этого развлекавшая разговорами женщин, почувствовала, что гости начинают скучать, и теперь старалась поспеть всюду, обласкать взглядом каждого. Ждали старшину, начинать банкет без него было бы, разумеется, бестактностью. Люси, выглядевшая в этом собрании цветком мака среди репейников, в меру своих сил помогала матери разгонять скуку. Но вскоре внимание девушки целиком сосредоточилось на новом госте. Это был молодой человек в юнкерской форме. Как только он поднялся по лестнице и вошёл в зал, Люси поспешила навстречу и занялась им. Женщины рассматривали его с откровенным любопытством, переговаривались:
– Мне кажется, я где-то видела этого юношу.
– И мне его лицо как будто знакомо.
– По-моему, он хорошо воспитан.
Люси беседовала с молодым гостем по-французски.
– Комбьен дэ тан рестерэ ву иси?
– Же ревьен а Оренбург данзюн смон.
– Се доманж… [84]84
– Долго вы пробудете здесь?
– Через неделю уеду в Оренбург.
– Жаль…
[Закрыть]
Судья, которому многие были незнакомы, спросил у доктора:
– Не знаете, кто это?
– Александр Кулагин. После смерти отца, содержавшего здесь торговое заведение, живёт в Оренбурге, поступил в военное училище. Видимо, решил во время каникул побывать в родных местах.
В зале зазвучала музыка: для увеселения гостей были приглашены два скрипача и пианист. Люси объявила дамский вальс, пригласила на танец Александра, и они прошли несколько кругов. Гости – за исключением увлечённых игрой преферансистов – расположились в расставленных вдоль стен креслах, наблюдали за единственной вальсирующей парой. После окончания танца поаплодировали.
Появились слуги со сверкающими подносами, разнесли прохладительные напитки. Снова зазвучала музыка. Один из слуг подошёл к Вилису и негромко сообщил: старшина прислал человека сказать, что быть на банкете не сможет. Вилис слегка поморщился, дал знак музыкантам, чтобы прекратили играть.
– Господа! Прошу к столу! – пригласил он.
Предложив руку жене пристава, управляющий возглавил шествие в столовую, где гостей ожидали официанты в белых перчатках. Над богато приготовленным столом ослепительно сияла огромная люстра – предмет особых забот и гордости хозяина. Люстра произвела впечатление.
– Мон дье! Кель шарман! Кель шарман! [85]85
– Мой бог! Как прекрасно! Как прекрасно!
[Закрыть] – воскликнула супруга пристава.
Расселись за столом в соответствии с занимаемым в обществе положением: во главе стола – пристав, рядом – судья и адвокат, далее – доктор, начальник почты, мастера-иностранцы.
– Господа! – провозгласил Вилис. – Позвольте открыть наше небольшое собрание по случаю величайшего торжества Российской империи!
Гости бурно зарукоплескали.
– Мы живём далеко от Петербурга, в глухой провинции, затерянные среди лесов, – напыщенно продолжал Вилис. – Но возвышенные наши чувства сливаются с тем, что испытывают сегодня члены венценосной семьи, блистательная столица и вся торжествующая империя. Я предлагаю, господа, первый тост за государя-императора! Ура!
С грохотом отодвинув стулья, гости поднялись и опорожнили рюмки стоя.
Последовали тосты за государыню-императрицу, за великого князя – дядю царя, за каждую из царских дочерей. Звенели хрустальные рюмки, наполняемые безмолвными официантами.
Чем больше хмелели гости, тем громче становились голоса и чаще звучал пьяный смех. Приставу пришлось долго стучать вилкой о бутылку, требуя внимания: оказывается, ещё не пили за здоровье его превосходительства генерала Дашкова – хозяина завода. Выпили. И за здоровье господина управляющего – тоже. И здоровье самого господина пристава – опоры престола и порядка – стоило того, чтобы опрокинуть за него рюмку. Правда, после этой рюмки за столом начался полный разброд: теперь уже почти невозможно было сплотить разгулявшуюся компанию, подчинить её единой воле: образовались группы и группки, соседи по застолью пили за здоровье друг друга и сидящих рядом дам. Собеседники напрягали голоса, чтобы перекрыть общий гомон, отчего шум ещё более усиливался.
Окна особняка из-за духоты распахнули, и возгласы пирующих, взрывы смеха стали слышны в посёлке. Будь управляющий и пристав потрезвей, они сообразили бы, что сейчас, когда рабочие раздражены арестом восьми своих товарищей и предъявленным им обвинением в действиях противоправительственного характера, столь шумное веселье власть предержащих вызовет в посёлке озлобление. Но пьяным, даже приставам – море по колено.
К тому же Вилис происшествию в цехе, хотя сам же и назвал его злонамеренным бунтом, особого значения не придавал, серьёзной тревоги по этому поводу не выказал. Когда оправившийся от испуга Кацель донёс ему, что на заводе ведутся опасные разговоры, управляющий громко – в конторе многие это услышали – ответил:
– Поговорят и перестанут. Тем более – если выставить с завода ещё пару говорунов. С поклонами придут проситься обратно, и остальные будут работать как миленькие…
Слова управляющего дошли до рабочих. Пристав нюхом чуял, что обстановка накалилась, потому очень беспокоился за исход манифестации. Теперь, когда праздничный день миновал благополучно, он позволил себе расслабиться.
А в посёлке, на скамеечках у ворот, и в этот вечер продолжались приглушённые разговоры об угрозе Вилиса:
– Стало быть, решил нас напугать. Посмотрим…
– Пообщипали наши заработки и, вишь, на банкетах пропивают. Да ещё иди к ним с поклоном!
– Ходили один раз в Петербурге в девятьсот пятом. Теперь учёные….
Судили-рядили об иноземцах, получающих на заводе самую большую плату и не скрывающих своего презрения к местным жителям. С особой ненавистью говорили о Кацеле – блюдолизе и доносчике, непосредственном виновнике ареста восьми рабочих.
…В эту ночь, воспользовавшись тем, что охранники тоже были в подпитии, арестованные бежали из тюрьмы.
2
Когда завод остановили на ремонт, Рахмет нанялся на лето сторожить пасеку Алексея Шубина.
Пасека расположена в лесу в нескольких верстах от посёлка. На большой поляне посреди липняка выстроены рядами разноцветные ульи – синие, красные, жёлтые. Тут же – омшанник и дом для сторожа. Неподалёку в глубокой балке журчит речка Тургаза. Попетляв по лесу, речка выбегает на открытую местность, где течёт под крутыми глинистыми берегами, затем, миновав густые камышовые заросли, вливается в заводской пруд.
К правому берегу речки подступает та часть посёлка, которую называют Новосёлкой. Здесь улица широкая, поросшая гусиной травкой, дома по преимуществу – пятистенные, добротные, крытые железом, с палисадниками. Лишь на спуске к речке порядок нарушается: вкривь-вкось лепятся к яру дома победней.
Жители Новосёлки тяготеют более к крестьянскому, нежели к заводскому делу, многие сеют хлеб. Их полоски, начинаясь на задворках, уходят вверх по склону горы и обрываются у окраины леса.
Шубин живёт в Новосёлке. До поступления на завод Рахмет несколько лет батрачил у него, да и теперь в летнее время, если выпадает такая возможность, прирабатывает у прежнего хозяина.
Рахмет плечист, весь налит зрелой силой, работает – словно играет, и усталость его не берёт. Взгляд у Рахмета свирепый, но сердце мягкое, отзывчивое. Рахмет научился бегло говорить по-русски, а это – при его трудолюбии – с точки зрения Шубина, тоже немалое достоинство: такой работник и дело наилучшим образом сделает, и разговором душу хозяина утешит. Словом, для Шубина Рахмет – сущий клад, тем более, что старик в последние годы сильно сдал, и хозяйство его, особенно после того, как дочери повыходили замуж и разъехались, пришло в расстройство. Старик старался сберечь хотя бы пасеку и вздохнул с облегчением, когда Рахмет с женой на всё лето переселились туда.
У Рахмета и нашли на первое время приют бежавшие из тюрьмы рабочие. Сначала пришли на пасеку Сунагат с Хабибуллой, сутки спустя – балагур Тимошка и сдержанный, немногословный Пахомыч.
Пахомыч – к нему обращались только так, по отчеству – выделялся среди собравшихся на пасеке и уверенностью, с какой держался, и возрастом: всем остальным он годился в отцы. Лет ему было, пожалуй, около пятидесяти, волосы у него уже поредели, на голове обозначилась лысина, морщинистое лицо излучало спокойствие и доброту. Жена Рахмета, Гульниса, сразу признала в нём старшого и, приглашая гостей пить чай, окликала Пахомыча – само собой разумелось, что приглашение касается всех.
Тимошка переночевал на пасеке две ночи. Утром третьего дня пришла его жена, принесла узелок с припасами для дальней дороги. Попрощавшись с товарищами Тимошка – он намеревался вернуться на Воскресенский завод – наказал жене:
– Набери маленько черёмухи, а то начнут расспрашивать, куда ходила да зачем… – И уже перебравшись через речку, весело крикнул:
– Ох, и люблю я летом по лесу гулять! Да к тому ж, что ни говори, а на свежем воздухе лучше, чем в кутузке. Ну, бывайте!..
В тот же день на пасеку забрели двое охотников. Одного из них, Алексея, правильщика из своего цеха, Сунагат хорошо знал; лицо другого ему тоже было знакомо, только имени не мог припомнить.
Гульниса повесила на крюк над костром чайник, вскипятила воду, и охотники с Пахомычем сели в доме пить чай.
Сунагат с Хабибуллой в их разговоре не участвовали, беседовали меж собой, лёжа на травке у шалаша.
– Странно устроен мир, – рассуждал Хабибулла. – Ты просишь плату за свою работу, а тебя – в тюрьму. Где ж справедливость?
– Видно, для таких, как мы с тобой, её нигде нет. Правильно говорит Пахомыч: все хозяева – на заводе ли, в деревне ли – на одну колодку; главное для них – урвать как можно больше… Сколько поту я у Кулагина пролил, а с чем ушёл? С тремя рублями в кармане. Глупый был, радовался, что хоть кормит. Разве ж за пять лет я ему на три рубля наработал? В ауле у нас то же самое: у Усман-бая там или Багау-бая люди только за еду день и ночь работают, денег и вовсе не видят. И мы здесь Дашкову богатство копим, а он хоть бы показался – живёт себе в Петербурге и горя не знает.
– Погоди, как его, Пахомыч назвал? Слово такое мудрёное, вспомнить не могу…
– Эксплуататор. Мироед, значит.
– Верно, Сунагат, верно! – раздался голос Пахомыча. Парни, разговорившись, не заметили, как он подошёл. Старый рабочий понимал по-башкирски, как и многие другие русские, живущие в этих краях. Глаза Пахомыча светились улыбкой. – Только вот какое получается дело: хоть вы сами и не эксплуататоры, придётся и вам немного пожить за чужой счёт. Небось голодны, а? Нате-ка, подкрепитесь, гостинцев нам принесли…
Он развернул на траве чистую тряпицу, в которую были завёрнуты варёное мясо, кусок свиного сала и солёные огурцы.
Парни смущённо потянулись к еде.
– Ну, куда вы думаете держать путь? – спросил Пахомыч, присев рядом на корточки и сворачивая цигарку.
– Я – в свой аул, Ташбаткан. Хабибулла тоже хочет вернуться в родные места.
– Да, ты же из Ташбаткана! И, конечно, знаешь тамошнего хальфу Мухарряма?
– Знаю… – удивлённо ответил Сунагат.
В разговорах он упоминал название своего аула, и Пахомыч мог его запомнить. Но откуда ему известно имя ташбатканского учителя? И почему спросил именно о нём?
Однако старый стекловар ничего не объяснил, лишь кинул: «Ну, ешьте, ешьте», – и ушёл в дом.
На следующее утро, когда Сунагат собирался в дорогу, на пасеку снова заглянули те же два охотника, о чём-то пошептались с Пахомычем.
– Что это Лешка каждый день на охоту ходит? Вроде бы не время сейчас? – полюбопытствовал Сунагат, когда охотники ушли.
– Ах, головы садовые! – всплеснул руками Пахомыч. – Ведь и впрямь сейчас не время для охоты! Ах, сыщики-разбойники! И мне на ум не пришло, что так они скорей укажут наш след, кому не надо. Ну, ничего, я им завтра скажу, чтоб больше ружьями глаза не мозолили… А дело тут, ребята, такое. В посёлке народ разозлился, работу на ремонте бросили. Полная забастовка, одним словом. Рабочие нас не забывают, встали в нашу защиту. Требуют от управляющего снять с нас облыжное обвинение и расценки за работу увеличить. Так вот дело обернулось. Но вам пока всё ж лучше отсидеться в своих деревнях. В омшаннике висит мешочек со снедью – возьмите оттуда себе на дорогу. К тебе, Сунагат, есть у меня особая просьба. Погоди-ка немного…
Пахомыч сходил куда-то за омшанник и вернулся с небольшим бумажным свёртком, протянул его Сунагату.
– Тут кое-какие книжки. Ты ведь сказал, что знаешь хальфу Мухарряма. Отдашь ему. Обязательно – в собственные руки и без лишних глаз. Понятно? Передашь ему от меня привет. Скажешь – тут всё, что удалось достать. Писем пока пусть не пишет. Сделаешь?..
– Сделаю, Илья Пахомыч! – пообещал Сунагат, сунув свёрток во внутренний карман тужурки.
…На пасеке теперь остались трое. И потянулись дни, похожие один на другой. Рахмет с Гульнисой обычно копошились возле ульев. Пахомыч, не искушённый в пчеловодстве и побаивавшийся пчёл, изнывал от безделья. Он часами сидел на крылечке дома, дымя козьей ножкой, погружённый в какие-то свои думы. Или лежал в полудрёме на омшаннике под низеньким навесом, на котором Гульниса сушила связанные в пучки кисти черёмухи. Порой он протягивал руку к сморщенной чёрной ягодке, машинально бросал её в рот. О чём он думал? Скорее всего, о своей семье, полагала Гульниса. Жена, наверно, из сил выбивается с детьми, а он, глава семьи, вынужден скрываться. И нет пока никакого другого выхода…
В полдень Гульниса приглашала его пить чай. Чай главенствует на её столе: он и утром, и в обед, и вечером. Всё остальное прилагается к чаю. Рахмет перед тем, как сесть за стол, открывал какой-нибудь улей и срезал с рамки лишние соты с мёдом.