Текст книги "Дети утопии"
Автор книги: Дора Штурман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Власть политическая и экономическая отождествляется с государственной, а производственная система перерастает в систему, охватившую все производство и потребление общества, внутри которого антагонизмов нет.
Общество превращается в массу трудящихся, заключенную в государственность как в оболочку и укрепленную на государстве как на каркасе...
Социалистический пролетариат и социалистическая производственная техника присущи капитализму в такой же степени, как и социализму, причем последняя (техника) социалистического производства в данном конкретном случае значительно ниже техники передовых империалистических стран".
Сами того еще не понимая, мы уловили одно из главных противоречий большевистской политэкономии – противоречие именно с марксистских позиций. Для марксиста вера в предопределяющий характер средств производства так же фундаментальна, как для христианина – вера в воскресение Христа. Признав менее производственно развитый, чем капитализм, советский социализм первой стадией коммунизма, большевики через этот марксистский перводогмат переступили. Мы не смогли. Но продолжим цитирование:
"Не имея возможности отрицать это, политэкономы социализма строят свое доказательство социально-экономической "самостоятельности" социализма на утверждении качественного своеобразия его производственных отношений.
Однако – при неизменном техническом способе производства, при неизменных производительных силах никаких оснований для принципиального изменения производственных отношений возникнуть не может и не возникло.
Принимать производственные отношения и технику производства за две параллельные линии – не значит ли это объяснять специфику первых чисто идеалистически или вовсе не объяснять ее?"
Объяснять что-либо "чисто идеалистически" было в ту пору в наших глазах занятием постыдным. Ни малейшего представления о различных философских наполнениях слова "идеализм" у нас не было. Отцы-основатели и наши лекторы употребляли это слово как ругательство, иногда – снисходительное (например, по отношению к Толстому). "Марксизм", "материализм", "научность", "истинность" были для нас еще синонимами. Но мы учуяли нечестность официальной идеологии в ее отношении к нашим, казалось бы, общим святыням и не закрыли на это глаз. Это было для оборотня небезопасно. Все нижеследующее мы доказывали не ему, а себе: мы постигали, а не обличали. Это заставило меня упорно пытаться растолковать наши соображения следователю: вдруг поймет? Тогда – за что нас судить? Итак, бедный Василий Дмитриевич Михайлов должен был уразуметь, что при социализме (выделено теперь. – Д. Ш., 1993)
"...пролетариатом физического и умственного труда становится общество в целом; капиталистом, присваивающим прибавочную стоимость, – одно государство. Право владения средствами производства централизуется в единственной точке...
Отказавшись от предвзятого мнения, между социализмом и империализмом... можно отметить, как и следовало ожидать, лишь некоторые количественные расхождения. Принципиальных различий нет, и общие качества капитализма присущи равно обоим этапам и наиболее четки в последнем. (Тогда мы еще не понимали, что переход от множества конкурирующих частных собственников к одному совокупному и безличному есть различие принципиальное и качественное. – Прим. Д. Ш., 1993.)
Если империализму свойственна тенденция монополизации средств производства и капитала, что дает историкам основание называть его монополистическим капитализмом, то социализм завершает централизацию внутри одного государства, и потому более выразительным термином для обозначения его как высшего капиталистического уклада является термин "монокапитализм".
"Социализм", восходящий к понятию "общество", не раскрывает сути уклада, и термин этот может быть принят лишь как неправильное название частного случая монокапитализма".
Термин "монокапитализм", который не мог не насторожить следствие, принадлежал моему ровеснику, другу, кузену и однодельцу Марку Черкасскому. В автобиографическом очерке "Тетрадь на столе" я рассказала о Марке и об открытии, воплощенном для нас в его термине. Марк пропал без вести в СССР в 1971 году. Жена его, Валя Анастасьева-Черкасская, умерла от рака в Киеве в 1977 году. Дочь Анна с мужем и сыном живет в Израиле. Я и сегодня думаю, что термин Марка блестящ по своей точности и емкости и что в нем сконденсировались основные возможности наших дальнейших обществоведческих поисков (точнее моих).
Я ловлю себя и на том, что мне хочется похвалить шумную стайку самоуверенных девочек и мальчиков, брызжущих открывательским азартом, которым казалось, что до абсолютной истины рукой подать, за их догадку. Все-таки в те годы поместить объявленный построенным и действительно построенный социализм не в начало коммунистической эры, а в финал эры капиталистической было уже чем-то. Отождествление – без подсказки – "реального", как назовут его через много лет, социализма с абсолютным государственным капитализмом обещало в будущем способность видеть и обобщать. Важно и то, что монокапитализм не представлялся нам построенным по ошибке или по чьей-то злой воле вместо социализма. Как уже было сказано, "идеальный совокупный капиталист" ("государство-капиталист") прозревался и Энгельсом. Но для него это была высшая антитеза социализма. Для "рабочей оппозиции" начала 20-х годов (и не для нее одной) строй, похожий на наш монокапитализм, был злокозненным порочным итогом аппаратных "бюрократических извращений" (Ленин). Для нас этот явно несимпатичный строй и являлся социализмом, который иначе построить нельзя было. Ну а потом? Каким образом этот наш "капиталистический социализм" (монокапитализм) мог и должен был превратиться в начало "новокоммунистической стадии"? Очень просто ("Просто, как все великое")! Марксово: "Бьет двенадцатый час. Экспроприаторов экспроприируют!" – относилось к частным капиталистам, к их банкам, трестам и монополиям. Мы тоже предполагали, что "экспроприатора экспроприируют". Но экспроприатор был у нас другой: совокупный, и притом единственный. Формальная логика рассуждения вела к тому, что экспроприировать надо будет "всеземное" монокапиталистическое, оно же – социалистическое, государство. Когда? После выполнения им его задач. Как? Над этим еще успеем подумать. Утописты на то и утописты, чтобы не задумываться над тем – как.
Но вот что одиозно: весь наш "междукоммунистический период" имел своей целью "скачок из царства необходимости в царство свободы" (Маркс). Между тем я отчетливо помню (и это подтверждают мои заметки), что частный капитализм не устраивал нас именно своей свободой. Впрочем, это было дико, но неоригинально. Кто из революционных благодетелей человечества не начинал с идеи лишения неразумных и малых сих свободы действий – во имя их же спасения, ради их же пользы? Очень немногие. И не только революционеры (и не только – с идеи).
Насилие нам, конечно, не нравилось. Особенно по отношению к нам. Это тоже не ново: деспоты и насильники свою свободу ревниво и грозно оберегают от любых на нее посягательств. Помните у Пастернака в "Спекторском" о двух братьях:
Я наблюдал их, трогаясь игрой
Двух крайностей, но из того же теста:
Во младшем крылся будущий герой,
А старший был мятежник, то есть деспот.
Наша одержимость Схемой не могла смириться с нецелеустремленностью свободного мира к нашей цели. Нас отталкивало от демократии противоборство в ее границах противоречивых тенденций, воззрений, сил, о котором мы уже догадывались. Неразбериха свободы досадно замедляла "переворот от единства к единству через многоплановую дифференциацию" (одна из наших формул той поры). А его нельзя было замедлять! Мы руководствовались насущной необходимостью как можно скорее завершить ужасную "междукоммунистическую стадию".
Тогда думалось так (выделено тогда. – Д. Ш.):
"Капитализмом в начале формации будто бы утверждалась свобода личности, политически подавленная феодализмом. В сущности, капитализм, снимая политико-правовую деспотию – деспотию силы и неравенства происхождения, заменил ее связью, значительно более свойственной социальной природе, чем феодальная полуфизическая зависимость, – производственным подчинением и неравенством производственных функций.
Значительность личности при капитализме измеряется соответственно производственной функции. Неравноправие классов при капитализме есть выражение неравнозначительности производственных функций различных общественных групп.
Задача монокапитализма – уравнение всех производственных деятелей внутри государства в производственных функциях, следовательно – в правах".
Иными словами, "равное право есть неравное право для неравного труда" (Маркс) и "право производителя пропорционально его труду" (он же). Маркс именует эти положения "идеальным буржуазным правом". Итак – банальный марксизм. Однако нижеследующий пассаж несколько озадачивает. И обнадеживает (он тоже способен прорасти отрицанием). Он говорит и о том, что у детей нет иллюзий относительно страны, "где так вольно дышит человек" (выделено теперь. – Д. Ш., 1993):
"Но, беря на себя руководство процессом и не допуская никаких отклонений, централизуя всю инициативу, государственность монокапитализма объединяет тем самым производственных деятелей не равносвободных, а равнобесправных".
Но я боюсь, что лейтмотив следующих отрывков поставит меня как адвоката "раскрытой и оперативно уничтоженной антисоветской группировки" ("Обвинительное заключение" 1944 года) в нелегкое положение. Замечу, отклонившись от мировоззренческой линии своего повествования: угрожающе злобные формулировки врученного каждому из нас "Обвинительного заключения" так меня испугали и ошеломили, что я, принеся его после подписания 206-й в свою камеру-одиночку, разорвала брызжущий ядом документ в клочья и бросила в парашу. Не от ярости, а от страха. Мне жутко было оставаться в камере с ним наедине. Его фразеология, дышавшая смертельной угрозой, оказалась для меня полной неожиданностью, хотя ее очертания сквозили уже порой в протоколах, которые я подписывала. Говорила я, но протоколы писал, а значит, и формулировал, Михайлов. В них было вроде бы то, что я говорила, но одновременно и не то. Большинству подследственных "доперестроечной" эры знаком этот зловещий фокус. Со мной на следствии тоже говорили как будто бы почти человеческим языком. Ничего похожего на врученную мне "обвиниловку" я от Михайлова не слыхала. Правда, когда я сказала искренне мне сострадавшему тюремному надзирателю Васильеву-младшему, что нам обещают условное осуждение, он прошептал: "Верь им больше!.." Васильев, мой одногодок, был переведен в тюрьму после госпиталя, по инвалидности.
Итак, далее следовал в моей рукописи железно логический, как нам тогда представлялось, набор фикций. Частично они были нам внушены, частично выработаны самостоятельно для временного, как потом оказалось, пользования. Думаю, что подспудно нами владела потребность обелить, оправдать нечто не подлежащее, как мы начинали подозревать, никаким оправданиям. Иначе (если не суметь найти оправдания) надо было бы действительно становиться антисоветской группировкой со всеми вытекающими отсюда ужасами одиночества, беззащитности и осажденности всей советской махиной. И мы старались до последней возможности оставаться группировкой коммунистической. Это нас психологически защищало и укрепляло. Уж слишком неравным было бы противостояние и слишком горестным разочарование, окажись мы способными дойти до конца сразу. Но многого мы и просто не понимали. Тогда виделось так:
"...ни одна диктатура в истории не была так заинтересована в усилении мощи своего государства, как эта... Когда диктатура есть диктатура класса, то, во-первых, каждый ее носитель скорее преследует интересы и выгоду своего класса, чем интересы всего производства в целом. Во-вторых, обладая в какой-то степени личной производственной инициативой и, следовательно, заинтересованностью, он скорее преследует личные цели, чем подчиняет себя достижению целей Системы.
Когда государственность не связана с классом, идеология класса не заслоняет общесистемных производственных целей. Но государственность монокапитализма интересами производства с обществом в целом тоже не связана. Если при частном капитализме производственные интересы одного капиталиста дисгармонируют с производственными интересами всего государства, то в монокапиталистическом государстве интересы любого представителя его просто не есть производственные интересы и к результату труда никак не относятся. Диктатура объемлет производителей и самодовлеет...
Здесь государственность приняла на себя функции организующих классов всех формаций: защитные функции феодалов, организаторские – капиталистов, и всю производственную инициативу общества, класса и человека. Теперь производство есть государство, а интересы массы трудящихся просто не связаны с производством, с продуктом труда: ее занимает не труд, не продукт, а зарплата. Причина этому не столько в том, что личная производственная инициатива подавляется сверху, сколько в том, что, лишенные прав на владение средствами производства, массы утратили заинтересованность в действии, потребность в инициативе (оба слова выделены тогда. – Прим. Д. Ш. ), которые в частнокапиталистическом обществе были свойственны также не массам, а узкому кругу капиталистов. Теперь же не только трудящиеся, а весь исполнительный аппарат монокапиталистической диктатуры (очень многочисленный, т. к. на нем лежит исполнение минимум в четырех направлениях: план, контроль, руководство, оборона) так же лишен производственной инициативы, как контролируемые им трудящиеся, и так же мало способен и склонен поэтому работать честно и добросовестно".
Все-таки в этой несусветной путанице догадок, нелепостей и непонимания фундаментальных проблем сквозит кое-где живая и опасная для режима мысль. Здесь подчеркнуто, что государственность монокапитализма не выражает интересов общества. Государство-монокапиталист довлеет себе. Оно живет и действует во имя своего выживания. Оно самоцель, но при этом составляющие его люди не склонны работать честно и добросовестно. Почему это так и, главное, иначе быть не может, мы еще не знали.
Но продолжим наше путешествие в прошлое:
"И только носитель государственной власти – диктатор – в силу условий подчинен в своих действиях усилению мощи всего государства. Он не связан ни с классом, ни с обществом, он соблюдает свои интересы и больше ничьи. Но суть его в том-то и заключается, что он есть диктатор, и если суть его именно в этом и заключается, то государство, где правит такой диктатор, будет им спасено. Вся сложная принудительно-поощрительная система монокапитализма, необходимая для того, чтобы людей, заинтересованных не в продукте труда, а в оплате его, заставить работать, им будет направлена на повышение производительности труда. Он не допустит никаких отклонений в сторону чьей бы то ни было эгоистической выгоды, в ущерб производственным интересам. Эта задача решается просто: должен оплачиваться продукт, а не должность".
"Просто" – это у нас не только от "основоположников", но и от наших современников вплоть до нынешних. Владимиру Ильичу для осуществления этого "просто" достаточно было "четырех действий арифметики и фабричного опыта заводских рабочих" ("Государство и революция"), а также правильно реорганизованного Рабкрина (Рабоче-крестьянской инспекции). Центральному экономико-математическому институту АН СССР (ЦЭМИ) в 1967 – 1985 годах требовались для этого система компьютеров и воз диссертаций. Генерал Руцкой и вожди реанимированной КПСС объясняли народу, как это просто, на языке жестов. Мудрено ли, что мы в 1943 – 1944 годах проявляли столь же дремучую экономическую малограмотность? Однако продолжим наши откровения:
"Но т. к. диктатор есть человек, а человек в разной степени может быть объективным и зорким, то постоянно существует опасность перерождения государственного эгоизма диктатора в животную трусость человека у власти. Тогда начинает оплачиваться не труд, не продукт, а отсутствие качеств, опасных диктатору: ума, честолюбия, самостоятельности. Задача диктатора – использовать эти качества. Он вместо этого их в лучшем случае нейтрализует и игнорирует".
В нижеследующем отрывке не меньше тоталитарных подмен, чем в лозунгах оруэлловского "ангсоца", в материалах его Министерства любви и Министерства правды. Но вот в чем, снова замечу, разница: здесь эти одиозные парадоксы произносит не циничный диктатор, не инфернальный Великий Инквизитор, не палачествующий функционер диктатуры, не лицедействующий идеолог. Их свободно и независимо постулируют самоуверенные ерши, которые вот-вот будут выловлены и брошены в уху.
Вот она, мазохистская наша логика (выделено тогда. – Д.Ш.):
"Понятие "идеальный диктатор" мы отождествляем с понятием "совершенная личность" и забываем при этом, что лучший диктатор есть лучший диктатор, а не человек с высочайшими личными качествами.
Точно так же представление о монокапитализме подсознательно связывается нами с единственно известным нам частным случаем этого строя – с социализмом. Мы помним, что социализм "задуман" как коммунистическая система, и идеальный монокапитализм представляем себе как хотя бы идеальную демократическую республику, в которой отсутствует частная собственность на средства производства. На самом же деле историческая сущность монокапитализма заключается именно в том уравнении производственных функций, в том подавлении инициативы, которые нас лишают свободы и творческой самостоятельности, а идеальный монокапитализм является самой жестокой деспотией. На практике идеальный монокапитализм есть идеальный диктатор, и характер организации зависит в огромной мере от качеств носителя государственной власти – от качеств диктатора.
Предполагать диктатуру альтруистическую и бескорыстную – трудно. Значительно более вероятно перерождение любого диктатора для народа в диктатора для себя, т. к., став у кормила государственной власти, диктатор, естественно, отождествляет себя с государством, а не с народом. Чем глубже диктатор чувствует это тождество, тем прогрессивнее его диктатура. Здесь, в сущности, совершенно теряет значение тот факт, движет ли диктатором честолюбие, заставляющее его быть нетерпимым к любым притязаниям на разделение власти, или он коммунист и подавление чьей-то свободной воли – для него это жертва. Имеет значение только то, насколько диктатор чувствует свое тождество с государством, насколько ясно диктатору, что мощь диктатуры – это мощь государства, а мощь государства – это мощь производства".
Итак, мы советовали товарищу Сталину быть еще грознее, чем он был. Еще всевидящее и всеслышащее. Мы призывали его решительней жертвовать при подавлении "чьей-то свободной воли" своим коммунистическим альтруизмом (его альтруизмом!). Да здравствуют Министерство любви и Министерство правды! Замечу, что Макиавелли мы тогда еще не читали. Все схождения с классикой возникли из нашей преданности идее.
Вместе с тем полной слепотой мы все-таки не страдали и вне своих идеологических вывертов видели происходящее весьма отчетливо:
"Сущность советского монокапитализма определилась довольно быстро. Фиктивность демократизма стала бесспорной. Государством обеспечивается в основном тот круг, который служит ему защитой: высшее офицерство, высшая бюрократия, командиры промышленности и хозяйства, – причем обеспечивается не по труду, а по занимаемой должности".
Заметим, что сама должность зависит прежде всего от лояльности к политике диктатуры – ранее мы об этом упоминали.
"Независимость благосостояния руководителей от объективных результатов труда создает "боковую" инициативу в приобретении жизненных благ: жажда обогащения и привилегий превращает "аристократию приказчиков" в касту, девизом которой становится правило "услуга за услугу" – неписаный и непреложный закон советского производства и потребления".
Напомним, что "производство" – это для нас, в данном контексте, все: и производство любых продуктов труда, и услуги, и то, что спустя двадцать лет мы назвали бы производством информации. Конечно же, о способах и возможностях оплаты "по труду" всех этих не поддающихся и поддающихся прямому учету видов деятельности мы не имели ни малейшего представления. О процессах демократической саморегуляции такой оплаты – тем более. В критической части своих построений мы, как, впрочем, и все утописты, могли попасть в яблочко. В сфере же альтернатив, рецептов, конструкций и т. п. довлело всему ленинское "просто, как все великое".
Итак:
"Внепроизводственные экономические зависимости и связи и равнодушие к результатам работы там, где приходится выбирать между собственной выгодой и интересами дела, превращают зависимость от командира, от производства в зависимость от человека, от произвола... Спасение тысяч и тысяч в том, что государственная собственность совершенно естественно не отождествляется ими с общественной, т. е. личной, объединенной с другими личными".
Определение "личная" в приложении к понятию "собственность" объективно было, конечно же, эвфемизмом, подсознательно призванным заменить абсолютно неприемлемое для нас тогда понятие "частная" (собственность). Мы не задумывались еще над тем, как понимать это наше "общественной, т. е. личной, объединенной с другими личными". Как технологически осуществить это объединение при отсутствии конкурентного рынка? Этот роковой для всех социалистов, включая марксистов, камень преткновения на пути нашей мысли еще не возник. Продолжим, однако, самоцитирование:
"Государственная собственность – это или ничья, или чья-то, украденная у общества, и она поэтому расхищается сверху донизу при малейшей возможности. Человек, ворующий у государства, чувствует себя так же, как рабочий, ворующий у капиталиста... И даже свободней, т. к. капиталист – это человек и владелец, а государство безлично... В огромную безынициативную массу включились и непосредственные руководители производства, ценность руководителя перестала быть ценностью руководителя и превратилась в ценность приказчика. Неравноправие между рабочим и предпринимателем было оправдано в производстве инициативностью предпринимателя. Неравноправие между рабочими и приказчиками ничем в производстве не будет оправдано, кроме большей заинтересованности приказчика в результате труда. Но для этой заинтересованности нет никаких производственных оснований, и она может быть создана только законодательно, т. е. диктатором".
Итак, живые догадки причудливо сосуществовали с мертвыми, но агрессивными штампами идеологической казенки. И эту впившуюся в плоть нашей мысли колючую проволоку мы упорнейше, искренне, неподдельно силились ("исторически", "диалектически", "объективно" и т. д.) оправдать. Вчитайтесь, преодолев путанность рассуждений, в непосредственное продолжение предыдущей цитаты:
"Может быть создана, но в советском социалистическом производстве просто исключена – оплата труда по должности вместо оплаты по результату труда. Государство-капиталист заинтересовано в том, чтобы быть сильным государством, и лишь постольку поскольку мощь его слита с экономической мощью страны, оно подчиняет всю свою деятельность усилению именно производственной мощи. Но когда в нем животным (а не социальным) инстинктом самозащиты заслоняется эта простейшая социально-экономическая аксиома – единство мощи экономической и политической, – тогда возникают внепроизводственные зависимости, и тогда государству грозит катастрофа. Государство-капиталист (а в феодализме абсолютный монарх) обрекает себя на гибель, если истощает систему, т. к. как бы ни выглядела эта зависимость, но государственность и абсолютизм существуют постольку и столько, поскольку и сколько в них будет нуждаться производитель".
Снова – те же прозрения и та же стена: "...капиталист – человек и владелец, а государство безлично". Поэтому воровать у государства не предосудительно, морально проще, чем у человека; социалистический "приказчик" тоже подчинен абстракции (государству), а не хозяину-собственнику. К тому же он так же бесправен, как рабочий. Поэтому и он не имеет никакой заинтересованности в результате труда. Для него имеет значение лишь одобрение его усилий вышестоящим "приказчиком".
А вот понять, что в конечном счете и диктатор есть не более чем верховный "приказчик" той же абстракции (диктатуры), что отсутствие чувства собственника и безынициативность хотя и наличествуют, но не исчерпывают всех причин тупиковости монокапитализма, мы еще не могли. В нашем сознании отсутствовало огромное информационное поле – картина прямых и обратных связей всех конкурентных рынков демократии. Мы не подозревали, что человек, создающий вещь не для собственного потребления, а для продажи, как правило, заведомо заинтересован только в том, чтобы вещь продать, и подороже, а не в ее высоких потребительских качествах и дешевизне.
Если поставщиков всякого рода вещей и услуг много, то каждый из них не имеет иного выхода кроме как понравиться потребителю больше, чем другие поставщики. Чем? Сравнительной дешевизной вещи, ее лучшими качествами, ибо рекламой потребителя дважды не обманешь, доставкой в районы повышенного спроса и т. д. и т. п. Иначе поставщик разорится.
Если поставщик один, он будет держать свой товар в дефиците, производить его на нижнем пределе качества и продавать на высшем пределе платежеспособности покупателя. Если он к тому же и единственный работодатель, то он и зарплату будет платить на выживательном для массы работников уровне. Поскольку государство-монокапиталист к тому же еще и монофеодал, то принудить его ни к чему для него не желательному безоружное общество не может.
Так как мы к этим элементарным вещам только начали приближаться, то говорить здесь о более сложных и фундаментальных причинах неизбежности развала социалистического производства нет смысла.
В нашем сознании начисто отсутствовала еще мысль, что всю многосоставную и сложно взаимосвязанную систему конкурентных рынков частного капитализма приводит в движение именно тот, кто казался нам жертвой этого строя. Казался с тяжкой руки не только Маркса, но и всей бесконечно мною (нами) любимой гуманистической литературы. Америка с детства ассоциировалась в нашем сознании с дядей Томом и Джимми Хиггинсом, Англия – с "Принцем и нищим", с работными домами и долговыми тюрьмами, Франция – с "Маленьким оборвышем", с "Жерминалем" и т. д. и т. п. Я назвала лишь первое, что пришло на ум. О старой России – от Башмачкина до "Детей подземелья" – нечего и говорить (Кровавое воскресенье, Ленский расстрел были эталонами тирании, не говоря уж о декабристах и "семи повешенных", – и это после всех гекатомб 1918-1940-х годов). Мы ведь уже читали очень разные книги. Но владело умами то, что вызвало жалость в детстве и отрочестве. И кроме того, очень умело все это селекционировалось школой, семьей, Госиздатом – и классика, и переводы, и современная литература. Западный труженик искони был для нас жертвой, взывающей к нашей помощи. Между тем посылки старший брат моей мамы, эмигрировавший в 1902 году, посылал из Америки – нам, а не мы из СССР – ему. И мама дрожала от ужаса перед органами, получая эти посылки, а в 1938 году от них отказалась. Но все-таки "Блэк энд уайт" и "Стихи о советском паспорте" декламировались без иронии... Мы твердо ощущали свое преимущество: к "новокоммунистической стадии" ближе-то мы! Так важно ли, кто чуть лучше живет сегодня? Разве жалкие преимущества, воплощенные в дядиных посылках, сравнимы с великолепием "царства свободы"? А оно почти наше.
Вышеприведенный монолог венчался главным гвоздем заблуждения:
"И самое главное, самое трудное в очень тоскливой системе монокапитализма заключается в том, что эта система необходима и исторически целесообразна не с точки зрения государственных деятелей, а с точки зрения порабощенных ею трудящихся".
Я бы поставила детям пять баллов за выделенное мною "в очень тоскливой системе монокапитализма". В этом эпитете заключался намек на будущее спасение.
Еще один небольшой отрывок:
"На читателя, никогда не думавшего о монокапитализме, эта статья, если он поверит тому, что в ней сказано, должна произвести тяжелое впечатление. Самый естественный вопрос для человека, воспитанного в близкие к революции годы: "что же делать для того, чтобы получился действительно коммунизм, а не монокапитализм, или социализм, который вообще ни то, ни другое? Несколько более вдумчивый (менее деятельный) марксист должен задать вопрос: "Если это капитализм, если мы с вами это видим, то почему никто ничего не делает? Режим? Цензура? Никогда никого нигде не лишала слова цензура. Когда приходит потребность писать, появляется литература нецензурируемая. (О не прерывающемся ни на миг наличии таковой в стране и вне страны мы тогда ничего не знали и своих тетрадей к ней не относили. А ведь уже писали Шаламов и Солженицын, севший в тюрьму в том же 1944 году, что и мы. И пылали невидимые большинству соотечественников бессмертные строки, книги и жизни. – Д. Ш., 1993.) Когда приходит потребность действовать, появляется революционное действие. Существуют законы значительно более строгие, чем законы, придуманные людьми, объективные социально-экономические законы, закон производства. Если законы, придуманные людьми, перестают соответствовать объективным законам, они (законы людей. – Д. Ш., 1993) взрываются и перестают быть законами. Остается предположить, что в настоящее время они (друг другу. – Д. Ш., 1993 ) соответствуют".
Стилистически чужеродный своему контексту, своей эпохе "более вдумчивый (менее деятельный) марксист" (выделено теперь. – Д. Ш., 1993) вплотную подошел к самой сути проблемы. Фактически он спрашивает, в каком соотношении находится монокапитализм не с идеологией, не с "законами, придуманными людьми", а с объективными законами природы, в том числе и общества. И если он, этот "менее деятельный" (читатель, вы чувствуете иронию в определении полувековой давности?), чем большевики, марксист, не согласится в дальнейшем пренебречь ни одним изъяном своих успокоительных ответов на свои же каверзные вопросы – он крепкий орешек этой проблемы раскусит. Лишь бы не слишком поздно: этот коварный строй так же опасно начать понимать слишком поздно, как бесполезно с решающим опозданием диагностировать рак.
В чем целевое различие между этим студенческим сочинением и антиутопиями XIX – XX веков? Достоевский, Замятин, Булгаков, Оруэлл, Хаксли и другие в ужасе пророчат, будят, зовут опомниться. А здесь убежденно говорят их герои. Причем не отталкивающие, жестокие или тупые герои, нет: милые, чистые, не замаравшие еще своих рук делом, инстинктивно "более вдумчивые, чем деятельные". Но все же ткачевы, все же нечаевы, все же раскольниковы – список велик. Из действительно наилучших побуждений – я-то помню! И все-таки "бесы", ибо, по убеждению этих страстно желавших добра юных людей, уже прозревавших кошмар действительности, всему человечеству следовало сквозь него быть протащенным! Раскольников, их ровесник, остановился, потрясенный жутью содеянного, на двух убийствах. Я уверена и уже писала о том, что главная мысль Достоевского и главный стержень бессмертия его книги – снятие гиперастрономического расстояния между кабинетным разрешателем убийства и физическим убийцей. Достоевский заставил чернильного убийцу переступить через бездну и убить своими руками. Он лишил его как того оправдания, которое есть у солдата и палача ("Я убивал не по своей воле"), так и того самоизвинения, на которое психологически опирается теоретик убийства ("Я не убивал своими руками"). Великий художник продемонстрировал, что убивать – нестерпимо тяжело, что вменяемый человек, не садист, не дегенерат, не жертва аффекта, безнаказанно для себя убивать не может. Убийство повреждает убийцу: либо он останавливается, либо переходит в разряд нелюдей. Достоевский показал благонамеренным разрешателям убийства, что это такое технологически, что им придется сделать, выполняя свой замысел, как это происходит. Разумеется, речь шла не о единственно возможной в данном конкретном случае самозащите и не о защите других людей, которых иначе защитить от смерти нельзя. Я знаю наверняка, что ни один из нас подобного испытания наших умствований не выдержал бы. Может быть, мы смогли бы убивать в бою или убить убийцу, защищаясь или защищая, не знаю. Но не "уничтожая классы".