Текст книги "После Катастрофы"
Автор книги: Дора Штурман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
"Как семья, в которой произошло большое несчастье или позор, старается на некоторое время уединиться ото всех и переработать свое горе в себе, так надо и русскому народу: побыть в основном наедине с собою, без соседей и гостей. Сосредоточиться на задачах внутренних: на лечении души, на воспитании детей, на устройстве собственного дома".
Не остаться уже русскому народу наедине с собой после стольких веков имперского и стольких десятилетий советского существования и смешивания. А потому примем, что речь идет обо всех народах и национальностях, не отделяющих своих судеб от российской. И тогда нам в отличие от многих острословов-насмешников нечего возразить против следующих (в 1973 году своевременных, а сегодня как бы уже не опоздавших) строк:
"К счастью, дом такой у нас есть, ещё сохранён нам историей, неизгаженный просторный дом – русский Северо-Восток. И отказавшись наводить порядки за океанами, и перестав пригребать державною рукой соседей, желающих жить вольно и сами по себе (выделено мною. – Д. Ш.) – обратим своё национальное и государственное усердие на неосвоенные пространства Северо-Востока, чья пустынность уже нетерпима становится для соседей по нынешней плотности земной жизни.
Северо-Восток – это Север Европейской России – Пинега, Мезень, Печора, это и – Лена и вся средняя полоса Сибири, выше магистрали, по сегодня пустующая, местами нетронутая и незнаемая, каких почти не осталось пространств на цивилизованной Земле. Но и тундра и вечная мерзлота Нижней Оби, Ямала, Таймыра, Хатанги, Индигирки, Колымы, Чукотки и Камчатки не могут быть покинуты безнадёжно при технике XXI века и перенаселении его.
Северо-Восток – тот ветер, к нам, описанный Волошиным:
В этом ветре – вся судьба России...
Северо-Восток – тот вектор, от нас, который давно указан России для её естественного движения и развития.
Северо-Восток – это напоминание, что мы, Россия, – северо-восток планеты, и наш океан – Ледовитый, а не Индийский, мы – не Средиземное море, не Африка, и делать нам там нечего! Наших рук, наших жертв, нашего усердия, нашей любви ждут эти неохватные пространства, безрассудно покинутые на четыре века в бесплодном вызябании. Но лишь два-три десятилетия ещё, может быть, оставлены нам для этой работы: иначе близкий взрыв мирового населения отнимет эти пространства у нас.
Северо-Восток – ключ к решению многих якобы запутанных русских проблем. Не жадничать на земли, не свойственные нам, русским, или где не мы составляем большинство (выделено мною. – Д. Ш.), но обратить наши силы, но воодушевить нашу молодость – к Северо-Востоку, вот дальновидное решение. Его пространства дают нам выход из мирового технологического кризиса. Его пространства дают нам место исправить все нелепости в построении городов, промышленности, электростанций, дорог. Его холодные, местами мёрзлые пространства ещё далеко не готовы к земледелию, потребуют необъятных вкладов энергии – но сами же недра Северо-Востока и таят эту энергию, пока мы её не разбазарили.
Северо-Восток не мог оживиться лагерными вышками, криками конвойных, лаем человекоядных. Только свободные люди со свободным пониманием национальной задачи могут воскресить, разбудить, излечить и инженерно украсить эти пространства.
Северо-Восток – более звучания своего и глубже географии будет означать, что Россия предпримет решительный выбор самоограничения, выбор вглубь, а не вширь, внутрь, а не вовне; всё развитие своё – национальное, общественное, воспитательное, семейное и личное развитие граждан направит к расцвету внутреннему, а не внешнему".
И заключительная оговорка:
"Это не значит, что мы закроемся в себе уже навек. То и не соответствовало бы общительному русскому характеру. Когда мы выздоровеем и устроим свой дом, мы несомненно ещё сумеем и захотим помочь народам бедным и отсталым. Но – не по политической корысти: не для того, чтоб они жили по-нашему или служили нам.
Возразят: но как далеко могут нация, общество, государство зайти в самоограничении? Ведь роскошь произвольных и вполне самоотверженных решений, какая есть у отдельного человека, не может быть допущена целым народом. Если народ перешёл к самоограничению, а соседи его – нет, – должен ли он быть готов противостоять насилию?
Да, разумеется. Силы защиты должны быть оставлены, но лишь подлинно защиты, но лишь соразмерно с непридуманною угрозою, не самодовлеющие, не самозатягивающие, не для роста и красы генералитета. Оставлены – в надежде, что начнёт же меняться и вся атмосфера человечества.
А не начнёт меняться, – так уже рассчитано: жизни нам всем осталось менее ста лет".
* * *
Самую бурную реакцию советской элитарной читающей публики 70-х годов вызвала статья Солженицына с провоцирующим на такую реакцию названием "Образованщина". Конечно же, это была прямая преемственность от "Вех" (вспомним бердяевскую "интеллигентщину"). Но многие ли тогда, особенно вне Ленинграда и Москвы, читали "Вехи"? В сознании даже весьма нестандартно начитанного меньшинства советского образованного слоя "Вехи" ассоциировались не только с ленинской, но и с досоветской либеральной критикой. А на досоветский либерализм интеллигенция начинала привыкать полагаться.
Итак, сложился уже устойчивый стереотип дважды опосредованного восприятия "Вех": из советских оценок (в учебниках и литературе) и из досоветских леволиберальных и левых оценок вплоть до ленинской. Солженицын же в "Образованщине" с доверием апеллировал к "Вехам". И в глазах образованной публики это оказалось дополнительным голом в его ворота – еще одним доказательством его постыдной реакционности.
Некий оттенок страстного неофитства в "Образованщине" определенно присутствует (как и во всем сборнике "Из-под глыб"). Все впервые (или вновь) открытое воспринимается открывателями с чрезмерной горячностью. Особенно если они чувствуют, что открывают несомненные ценности, и при этом видят, что в оппозиции к ним находится большинство их же социального слоя. Кроме того, страстное желание убедить часто воспринимается и выглядит как не менее страстное желание обличить. Между тем бесчисленные тогдашние оппоненты Солженицына давно уже не замечают, что понятия "образованщина", "образованец", "образованщицкий" не сходят ныне у них с языка. Слова эти прочно вошли в русский язык и, подобно термину "интеллигенция", потеряли авторскую принадлежность.
Солженицын подхватил эстафету российского самоосмысления "на возврате дыхания и сознания". В начале 70-х годов у него появилась надежда, что дно бездны достигнуто и надо искать уступы и поручни для подъема. Он торопился разделить это чувство с теми, чей слух, как ему представлялось, был открыт.
Вот как более чем через полвека после "Вех" подводит Солженицын итог победы-поражения ""революционно-гуманистической" интеллигенции" на заре новой жизни:
"Интеллигенция сумела раскачать Россию до космического взрыва, да не сумела управить ее обломками (выделено мною. – Д. Ш.). (Потом, озираясь из эмиграции, сформулировала интеллигенция оправдание себе: оказался "народ – не такой", "народ обманул ожидания интеллигенции". Так в этом и состоял диагноз "Вех", что, обожествляя народ, интеллигенция не знала его, была от него безнадёжно отобщена! Однако незнанье – не оправданье. Не зная ни народа, ни собственных государственных сил, надо было десятижды остеречься непроверенно кликать его и себя в пустоту.)
И как та кочерга из присказки, в тёмной избе неосторожно наступленная ногою, с семикратной силой ударила олуха по лбу, так революция расправилась с пробудившей её русской интеллигенцией. После царской бюрократии, полиции, дворянства и духовенства следующий уничтожительный удар успел по интеллигенции ещё в революционные 1918 – 20 годы, и не только расстрелами и тюрьмами, но холодом, голодом, тяжёлым трудом и насмешливым пренебрежением. Ко всему тому интеллигенция в своём героическом экстазе готова не была и – чего уж от самой себя никак не ожидала – в гражданскую войну потянулась частью под защиту бывшего царского генералитета, а затем и в эмиграцию, иные не первый уже раз, но теперь – вперемешку с той бюрократией, которую недавно сама подрывала бомбами".
А затем беспощадно очерчен и соблазн, лишь немногих из дооктябрьской интеллигенции и ее детей миновавший:
"...понять Великую Закономерность, осознать пришедшую железную Необходимость как долгожданную Свободу – осознать самим, сегодня, толчками искреннего сердца, опережающими завтрашние пинки конвойных или зашеины общественных обвинителей, и не закиснуть в своей "интеллигентской гнилости", но утопить своё "я" в Закономерности, но заглотнуть горячего пролетарского ветра и шаткими своими ногами догонять уходящий в светлое будущее Передовой Класс. А для догнавших – второй соблазн: своим интеллектом вложиться в Небывалое Созидание, какого не видела мировая история. Ещё бы не увлечься!.. Этим ретивым самоубеждением были физически спасены многие интеллигенты и даже, казалось, не сломлены духовно, ибо с полной искренностью, вполне добровольно отдавались новой вере. (И ещё долго потом высились – в литературе, в искусстве, в гуманитарных науках – как заправдашние стволы, и только выветриванием лет узналось, что это стояла одна пустая кора, а сердцевины не было.) Кто-то шёл в это "догонянье" Передового Класса с усмешкою над самим собой, лицемерно, уже поняв смысл событий, но просто спасаясь физически. Парадоксально, однако (и этот процесс повторяется сегодня на Западе), что большинство шло вполне искренно, загипнотизированно, охотно дав себя загипнотизировать".
Набросав пунктирно, с предельной краткостью, но весьма точно историю перерождения и слоя и слова, Солженицын приходит к выводу, оскорбившему многих (сегодня – 1994 – эти же многие цинично и горько именуют себя и своих соотечественников совками):
"Всем строгим регламентом интеллигенция была вогнана в служебно-чиновный класс, и само слово "интеллигенция" было заброшено, упоминалось почти исключительно как бранное. (Даже свободные профессии через "творческие союзы" были доведены до служебного состояния.) С тех пор и пребывала интеллигенция в этом резко увеличенном объёме, искажённом смысле и умалённом сознании. Когда же, с конца войны, слово "интеллигенция" восстановилось отчасти в правах, то уж теперь и с захватом многомиллионного мещанства служащих, выполняющих любую канцелярскую или полуумственную работу.
Партийное и государственное руководство, правящий класс, в довоенные годы не давали себя смешивать ни со "служащими" (они – "рабочими" оставались), ни тем более с какой-то прогнившей "интеллигенцией", они отчётливо отгораживались как "пролетарская" кость. Но после войны, а особенно в 50-е, ещё более в 60-е годы, когда увяла и "пролетарская" терминология, всё более изменяясь на "советскую", а с другой стороны, и ведущие деятели интеллигенции всё более допускались на руководящие посты, по технологическим потребностям всех видов управления, – правящий класс тоже допустил называть себя "интеллигенцией" (это отражено в сегодняшнем определении интеллигенции в БСЭ), и "интеллигенция" послушно приняла и это расширение.
Насколько чудовищно мнилось до революции назвать интеллигентом священника, настолько естественно теперь зовётся интеллигентом партийный агитатор и политрук.
Так, никогда не получив чёткого определения интеллигенции, мы как будто и перестали нуждаться в нём. Под этим словом понимается в нашей стране теперь весь образованный слой, все, кто получил образование выше семи классов школы7.
По словарю Даля образовать в отличие от просвещать означает: придать лишь наружный лоск.
Хотя и этот лоск у нас довольно третьего качества, в духе русского языка и верно по смыслу будет: сей образованный слой, всё то, что самозванно или опрометчиво зовётся сейчас "интеллигенцией", называть образованщиной".
И как мы ни сопротивлялись (вслух и внутренне) этому публицистическому крещению, слово вросло в язык. Иногда, чтобы выделить из общей стихии "образованщины" интеллигентного человека (не интеллигента в веховском или в советском смысле слова, а интеллигентного человека), мы подчеркиваем: настоящий интеллигент. Ибо "Вехи" критиковали "интеллигентщину", а Солженицын портретировал "образованщину". И ни первые, ни второй не посягали на развенчание и принижение интеллигентного человека. Напротив: на него возлагались в обоих случаях спасительные надежды.
"Так вот, на этом пепелище, сидя в золе, разберёмся. Народа – нет? ...>
Но интеллигенции – тоже нет? Образованщина – древо мёртвое для развития?
Подменены все классы – и как же развиваться?
Однако – кто-то же есть? И как людям запретить будущее? Разве людям можно не жить дальше? Мы слышим их устало-тёплые голоса, иногда и лиц не разглядев, где-нибудь в полутьме пройдя мимо, слышим их естественные заботы, выраженные русской речью, иногда ещё очень свежей, видим их живые готовные лица и улыбки их, испытываем на себе их добрые поступки, иногда для нас внезапные, наблюдаем самоотверженные детные семьи, претерпевающие все ущербы, только бы душу не погубить, – и как же им всем запретить будущее?
Поспешен вывод, что больше нет народа ...>
Поспешен и вывод, что нет интеллигенции. Каждый из нас лично знает хотя бы несколько людей, твёрдо поднявшихся и над этой ложью, и над хлопотливой суетой образованщины. И я вполне согласен с теми, кто хочет видеть, верить, что уже видит некое интеллигентное ядро – нашу надежду на духовное обновление. Только по другим бы признакам я узнавал и отграничивал это ядро: не по достигнутым научным званиям, не по числу выпущенных книг, не по высоте образованности "привыкших и любящих думать, а не пахать землю", не по научности методологии, легко создающей "отраслевые подкультуры", не по отчуждённости от государства и от народа, не по принадлежности к духовной диаспоре ("всюду не совсем свои"). Но – по чистоте устремлений, по душевной самоотверженности – во имя правды и прежде всего – для этой страны, где живёшь. Ядро, воспитанное не столько в библиотеках, сколько в душевных испытаниях. Не то ядро, которое желает считаться ядром, не поступясь удобствами жизни центровой образованщины. Мечтал Достоевский в 1877 году, чтобы появилась в России "молодёжь скромная и доблестная". Но тогда появлялись "бесы" – и мы видим, куда мы пришли. Однако свидетельствую, что сам я в последние годы своими глазами видел, своими ушами слышал эту скромную и доблестную молодёжь, – она и держала меня как невидимая плёнка над кажущейся пустотой, в воздухе, не давая упасть. Не все они сегодня остаются на свободе, не все сохранят её завтра. И далеко не все известны нашему глазу и уху: как ручейки весенние, где-то сочатся под толстым серым плотным снегом".
Интеллигенция в узком слое своем (многие ли тогда прочли "Из-под глыб"?) возлагаемых на нее Солженицыным надежд либо не разглядела, либо сочла их реакционными причудами вчерашнего своего кумира. Между тем наблюдения Солженицына были верны, но надвигалась другая опасность: не успеть.
"Народ", обособленный от интеллигенции, не создает новых социальных конструкций ни в теории, ни на практике. Тем более в том скоростном темпе, который мог бы предупредить катастрофу. У него специализация иная: он делает вещи. В политике и в истории он разбирается слабо. Поэтому он и стоит сейчас с красными флагами, кастрюлями, свастиками и хоругвями и грезит об убившем добрую треть его прошлом.
"Интеллигентное ядро"? В том и беда, что в России оно всегда себя смешивало и смешивает с политиками, а теперь и с чиновниками – с профессионалами государственного строительства и государственного управления. Между тем у интеллигенции должны быть свои, особые, профессиональные задачи и заботы.
Основная масса интеллигенции-образованщины накричалась в эпоху "гласности" и разошлась, изверилась, утомилась, умолкла, увидев, что ни рек молочных, ни берегов кисельных от освобожденного голошения не появилось. Отдельные фигуры из этого слоя удержались (или застряли) в кабинетах власти.
Более полувека "образованщина" не вырабатывала свободно идей государственного строительства. До этого (почти век) она разрабатывала в основном разрушительные и утопические, да еще к тому же заимствованные, на другой почве выросшие идеи. Мудрено ли, что в судьбоносный час возвращения речи она оказалась при своем извечном вопросе: что делать? Ответы Чернышевского и Ленина провалились. Других у нее подготовлено не было.
Солженицын (в еще более одиозных в ее глазах, чем "Образованщина", "Наших плюралистах" /1983/) заблаговременно обращался к ней с этими вопросами. Но тогда ей все было ясно как день. Вспомните, как допек Солженицын в "Наших плюралистах" еще "доперестроечных" своих оппонентов:
"Сколько среди них специалистов-гуманитаристов – но почему ж нам не выдвигают конкретных социальных предложений? – да разумными давно бы нас убедили! Чем восславлять себя безграничными демократами (а всех инакомыслящих авторитаристами), да расшифруйте же конкретно: какую демократию вы рекомендуете для будущей России? Сказать "вообще как на Западе" – ничего не сказать: в Америке ли, Швейцарии или Франции – все приноровлено к данной стране, а не "вообще". Какую вы предлагаете систему выборов: пропорциональную? мажоритарную? или абсолютного большинства? (От выбора системы резко меняется состав парламента, и большие меньшинства могут "проглатываться" бесследно, либо, напротив, никогда не составится стабильное правительство.) Должно быть правительство ответственно перед палатами или (как в Штатах) – нет? – ведь это совсем разно действующие схемы, и если, например, парламентское большинство обязано поддерживать "своё" правительство из одних партийных соображений – то это опять власть партии над народным мнением? А степень децентрализации? Какие вопросы относятся к областному ведению, какие к центральному? Да множество этих подробностей демократии – и ни об одной из них мы ещё не слышали. Ни одного реального предложения, кроме "всеобщих прав человека"..."
А в "Образованщине", в 1973 году, как ему видится путь российского возрождения? Я вынуждена цитировать обширно, ибо статья эта полузабыта:
"И слой, и народ, и масса, и образованщина – состоят из людей, а для людей никак не может быть закрыто будущее: люди определяют своё будущее сами, и на любой точке искривлённого и ниспадшего пути не бывает поздно повернуть к доброму и лучшему.
Будущее – неистребимо, и оно в наших руках. Если мы будем делать правильные выборы.
...> не в том ли заложена наша старая потеря, погубившая всех нас, – что интеллигенция отвергла религиозную нравственность, избрав себе атеистический гуманизм, легко оправдавший и торопливые ревтрибуналы, и бессудные подвалы ЧК? Не в том ли и начиналось возрождение "интеллигентного ядра" в 10-е годы, что оно искало вернуться в религиозную нравственность – да застукали пулемёты? И то ядро, которое сегодня мы уже, кажется, начинаем различать, – оно не повторяет ли прерванного революцией, оно не есть ли по сути "младовеховское"? Нравственное учение о личности считает оно ключом к общественным проблемам. По такому ядру тосковал и Бердяев: "Церковная интеллигенция, которая соединяла бы подлинное христианство с просвещённым и ясным пониманием культурных и исторических задач страны". И С. Булгаков: "Образованный класс с русской душой, просвещённым разумом, твёрдой волею".
Это ядро не только не уплотнено, как надо быть ядру, оно даже не собрано, оно рассеяно, взаимонеузнано: его частицы многие не видели, не знают, не предполагают друг о друге. И не интеллигентность их роднит – но жажда правды, но жажда очиститься душою и такое же очищенное светлое место содержать вокруг себя каждого. Потому и "неграмотные сектанты", и какая-нибудь неведомая нам колхозная доярка тоже состоят в этом ядре добра, объединяемые общим направлением к чистой жизни. А какой-нибудь просвещённый академик или художник вектором стяжательства и жизненного благоразумия направлен как раз наоборот назад, в привычную багровую тьму этого полувека ...>
Обществу столь порочному, столь загрязнённому, в стольких преступлениях полувека соучастному – ложью, холопством радостным или изневольным, ретивой помощью или трусливой скованностью, – такому обществу нельзя оздоровиться, нельзя очиститься иначе как пройдя через душевный фильтр. А фильтр этот ужасный, частый, мелкий, имеет дырочки, как игольные ушки – на одного. Проход в духовное будущее открыт только поодиночно, через продавливание.
Через сознательную добровольную жертву.
Меняются времена – меняются масштабы. 100 лет назад у русских интеллигентов считалось жертвой пойти на смертную казнь. Сейчас представляется жертвой – рискнуть получить административное взыскание. И по приниженности запуганных характеров это не легче, действительно ...>
Из прошедших (и в пути погибших) одиночек составится эта элита, кристаллизующая народ.
Станет фильтр для каждой следующей частицы всё просторней и легче – и всё больше частиц пойдёт через него, чтобы по ту сторону из достойных одиночек сложился бы, воссоздался бы и достойный народ (это своё понимание народа я уж высказывал). Чтобы построилось общество, первой характеристикой которого будет не коэффициент товарного производства, не уровень изобилия, но чистота общественных отношений.
А другого пути я решительно не вижу для России ...>
И если написать крупными буквами, в чём состоит наш экзамен на человека:
НЕ ЛГАТЬ! НЕ УЧАСТВОВАТЬ ВО ЛЖИ! НЕ ПОДДЕРЖИВАТЬ ЛОЖЬ!
то будут смеяться над нами не то что европейцы, но арабские студенты, но цейлонские рикши: всего-то столько от русских требуется? И это – жертва, смелый шаг? а не просто признак честного человека, не жулика?
Но пусть смеются грибы другого кузова, а кто в нашем давится, тот знает: это действительно очень смелый шаг. Потому что каждодневная ложь у нас – не прихоть развратных натур, а форма существования, условие повседневного благополучия всякого человека. Ложь у нас включена в государственную систему как важнейшая сцепка её, миллиарды скрепляющих крючочков, на каждого приходится десяток не один.
Именно поэтому нам так гнетуще жить. Но именно поэтому нам так естественно и распрямиться! Когда давят безо лжи – для освобождения нужны меры политические. Когда же запустили в нас когти лжи – это уже не политика! это вторжение в нравственный мир человека, и распрямленье наше – отказаться лгать – тоже не есть политика, но возврат своего человеческого достоинства".
Для 1974 года много тут было верного, много трезвых прозрений, но... Снова возникает ряд возражений, связующих "Из-под глыб" с двумя предыдущими сборниками условной трилогии.
Мы уже не раз говорили, что "с русскою душой" (очень аморфное и разночитаемое определение) неустранимо многонациональную и многокультурную в своих корнях Российскую Федерацию не обустроить. Подчеркивалось и другое: уже в 1909 – 1911 годах чистое философствование (в своем кругу) и духовное подвижничество без заботы об эффективном пропагандистском влиянии на широкую общественность, без активной поддержки организационно-политических усилий государства (а они были) угрожали не повлиять на события. Революционной взрывчатке радикалов никогда не противопоставлялась с такой же мощью и распространением либерально-конструктивная мысль. В 1918 году, в столпотворении взрыва и всеобщей ошеломленности, можно было уже разве что воевать (банально: оружием), а не размышлять за письменными столами. Размышляющих за выстрелами и грохотом уже никто не слышал. Да и типографии реквизировались победителями. Но и в 1973 году, когда осмысление происшедшего вырвалось "из-под глыб", только духовно-самосохранительные, только духовно-самосовершенствующие усилия не поспевали за противоположно направленными процессами, духовно омертвляющими и вещественно разрушительными. Однако сопротивление этим процессам в его (сопротивления) традиционных для революционеров формах вызывало у складывающихся оппозиций (духовной и правозащитной) глубокое рефлекторное отвращение. Пожалуй, это неприятие традиционных форм борьбы (пропаганда, организация, конспирация) было единственным, что объединяло обе силы (осмыслителей и правозащитников).
При современном разделении общественных обязанностей интеллигенция профессиональный думатель и учитель (за все общество и всего общества). Это ее общественная роль. В этом смысле оппозиции были правы, ибо стремились к своим естественным функциям. Но обстоятельства не были естественными: они были уникальными. Слепая махина наращивала свою энтропию и катилась к гибели – не режима, а всего в ней сущего. В таких обстоятельствах фактор времени может самую блистательную работу души и разума "помножить потихонечку на нуль" (Ю. Ким). И даже не "потихонечку": скорость распада неотвратимо росла.
Что же делать (опять роковой вопрос) и, главное, как это делать, если только не махнуть окончательно рукой на посюстороннюю жизнь?
Все перечисленные Солженицыным в его "Образованщине" потери (и более того – вплоть до потери хлеба, воды и воздуха) надвигались и шли на весь народ, на все население, на сопротивляющееся малое меньшинство и ничему не сопротивляющееся большинство. В том числе и на персонифицированных носителей и защитников адских начал тоже. Уже в 1973 году не хватало времени на медленное "продавливание через фильтр": пропаганда "жизни не по лжи" должна была соперничать в своем темпе с распадом. В 1994 году времени остается еще меньше. Четвертое измерение земного бытия – время – требовало уже тогда, в 1973 году, не убоимся этого слова, прагматизации, самой незамедлительной, всех пропагандистских, перестраивающих массовое сознание плодотворных процессов. Но многие ли это понимали? И кто бы это позволил в те времена?
Диктатура рушилась не стараниями интеллигенции или какой-то другой сознательной силы. Она развалилась под грузом собственной тяжести, собственной нерациональности и неработоспособности. Трагедия состояла в том, что (как и можно было в сфере такого гнета предвидеть) к моменту крушения диктатуры в СССР не было преемника, не было организации, способной перенять власть. Перенять так, чтобы уверенно, без политических помех строить из обреченного на развал монстра (где же взять другой материал?) нормальный государственный механизм. Солженицын в "Письме вождям" попытался подвигнуть на эту задачу верхушку партократии, но его не захотели услышать.
Ельцин и его единомышленники 1991 года пришли тогда, когда Горбачев исключил возможность авторитарной ("тихой") трансформации нежизнеспособного монстра в жизнеспособное государство. Михаил Сергеевич долго силился подновить, омолодить безнадежный строй и добил своими попытками, своими метаниями то "влево", то "вправо" рушащегося Голема. Ельцин пришел достаточно поздно для того, чтобы его (подчеркну: осознанная им) задача: изменить, а не охранить строй, – оказалась титанически трудной. Но эта статья не о Ельцине и не о его отношениях с Солженицыным. Эта статья о трилогии "Вехи" – "Из глубины" – "Из-под глыб".
* * *
Авторы "Из глубины" находились в центре сокрушительного урагана и еще не успели осознать масштаба катастрофы.
Авторы "Из-под глыб" составляли свой сборник на грани того периода, когда еще можно было предупредить предстоящий удар радиоактивной махины о дно пропасти сознательными совместными усилиями власти и общества. Но власть оказалась невменяемой. А времени для медленных, внутренних, органично-духовных подвижек сознания миллионов людей недоставало уже и тогда.
После поражения революционной попытки 1905 года часть российской интеллигенции очнулась от страшного своего, столетнего уже, "недосыпа" (см. гениальную пародию Н. Коржавина на статью Ленина "Памяти Герцена"; Коржавин ее недооценивает, а зря). Авторы "Вех" высказали много глубоких мыслей, но к последним примешивалась немалая доля ретроактивного и перспективного утопизма. Большинство из них недостаточно отчетливо видело главную опасность (социализм, дефицит времени и, прошу прощения за банальность, пропасть между своим языком и языком масс). Никто из них не "опустился" (не поднялся) до того, чтобы увидеть союзника в Столыпине, в других государственных деятелях его типа. За исключением Кистяковского, они пренебрегали вторичной, на их взгляд, категорией права. Они отвернулись от революционерской практики и возвратились в естественную область обитания осмыслителей всего сущего, бывшего и предстоящего – в сферу мысли. Но парадокс уже тогда состоял в недостатке времени для работы только в этой сфере. Уже тогда надо было защищать нормальный ход жизни практически, в союзе с тем, что они все еще именовали реакцией.
Надо было реагировать на нарастающую революцию практически и общедоступно – они рефлектировали интеллектуально и рафинированно. Это не обвинение, а констатация: иначе и не могло быть.
Вторично мыслящая часть общества очнулась уже не от "великого недосыпа", а от Иродова избиения, от полувекового безжалостного затаптывания всего мало-мальски независимого (а заодно и зависимого). Нельзя забывать, что чудовищная власть, осуществлявшая эти смертоубийства, выросла из общих для нее и для большинства веховцев корней, но изменилась до полной неузнаваемости. Авторы "Из-под глыб", восстанавливая преемственность русской мысли, обратились к "Вехам". По сравнению с официальной советской словесностью "Вехи" представлялись откровением. Они и открывали пласты мысли, советской образованщине неведомые. При первом знакомстве ускользало, что авторы "Вех" за восемь лет до роковой революции ничего не сумели ей противопоставить. В том, что идеи "Вех" исторически не сработали, целиком обвинялась не принявшая их среда, а не (частично хотя бы) постановка самих идей. Это и естественно для неофитов, осваивающих запретные пространства мысли (запретное выступает синонимом истинного).
То, что и авторы "Вех" были больны многими хворями своего родового слоя российской интеллигенции, разгляделось не сразу. Статьи Солженицына в сборнике "Из-под глыб" несли уже в себе созревшие зерна его мыслей, того опыта, которого у веховцев не могло быть.
По сравнению с авторами первых двух сборников авторы "Из-под глыб" находились в совершенно особом положении. Они тоже принадлежали к интеллигенции. У них было высшее образование, а у некоторых – ученые степени. Но они постигали свою действительность и обретали опыт предшественников в совершенно непредставимых для отцов и дедов условиях. Они заново изобретали каждый велосипед.
Солженицын, нисколько не преувеличивая, писал в "На возврате дыхания и сознания" (повторю, дополнив):