355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дора Штурман » После Катастрофы » Текст книги (страница 3)
После Катастрофы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:13

Текст книги "После Катастрофы"


Автор книги: Дора Штурман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Мы не будем здесь говорить о том, какое место в конце концов заняла церковь (любая, не одна только христианская) по отношению к большевизму. После жестоких гонений начала коммунистической эры церковь оказалась в том же положении, что и будущая "образованщина": уцелели, за редкими исключениями, те, кто пошел на компромисс с безбожной властью. Они явили собой некий противоестественный симбиоз государственного чиновника и формального отправителя культа.

О тлевшей все годы борьбе истинно верующих, среди них и священников, с этой властью мы тут, после "Архипелага ГУЛАГ", распространяться не будем: уже сказано. Но какая поистине трагическая чересполосица блестящих прозрений и роковых заблуждений представлена, к примеру, в следующих отрывках:

"Светский богослов. Да ведь и интеллигенция-то может быть разная, в этом же все дело. Интеллигентами были и Микеланджело, и Леонардо. И у нас и Достоевский, и Вл. Соловьев, и К. Леонтьев, и славянофилы – разве они не были интеллигентами? Борьба нужна не с интеллигенцией, а с интеллигентщиной во имя духовной культуры. И надо надеяться, что уроки истории, пережитые испытания многому научат интеллигенцию, углубят ее духовное сознание и, самое главное, подвинут ее к воцерковлению. Пока же интеллигенция действительно переживает жесточайший кризис, но он есть вместе с тем и кризис России.

Дипломат. Такие глубины для нашего брата позитивиста недоступны, но мировой кризис социализма и для меня налицо, углублять же его действительно выпало на долю тех, кто всю энергию прилагает к углублению революции. Первый удар международному социализму нанесла война, а второй – русские большевики.

Беженец. И все-таки Европе тоже не уйти от своего большевизма. Она еще содрогнется в конвульсиях мировой революции, и по ней пронесется красный конь социального мятежа. И это несмотря на то, что социализм уже мертв: начало, себя изживающее, все же должно опытно познать свое бессилие. И русская интеллигенция, как духовная виновница большевизма, есть действительно передовой отряд мирового мятежа, как об этом и мечталось революционным славянофилам от Бакунина до Ленина, при всем их интернационализме программном.

Светский богослов. Я такого низкого мнения о духовной сущности социализма, что даже отрицаю за ним способность иметь кризисы. Социальные революции вообще буржуазны по природе, если только не считать некоторые количества фанатиков, ослепленных бредовой идеей. А так как мещанство вообще бездарно и бесплодно, то такова же и социальная революция. Здесь нелицеприятнее всего свидетельствует эстетическое чувство. Попробуйте подойти к интеллигентщине, к демократии и социализму с эстетическим мерилом, как сделал это Леонтьев, и увидите, что получится. Как бездарна и уродлива русская революция: ни песни, ни гимна, ни памятника, ни жеста даже красивого. Все ворованное, банальное, вульгарное. Лоскут красного кумача да марсельеза, украденная как раз в то время, когда мы подло изменили французам. В один из первых еще дней революции мне пришлось созерцать на одной из московских улиц шествие. Я человек спокойный и, в общем, настроенный народолюбиво, но во мне тогда клокотали презрение и брезгливость. Вот если бы Леонтьев увидал эту картину! Впрочем, он ее, в сущности, уже провидел. То, что настолько безобразно, скажу даже гнусно, не может быть и правдивым.

Писатель. Не к лицу нам этот эстетический плащ сверхчеловека, и не люблю я этой нелюбви леонтьевской, лишь прикрываемой эстетикой. Притом, по существу, всякая картина требует определенной перспективы. Весенний поток прекрасен и могуч, но, рассматриваемый вблизи, он состоит из пены и грязи. Надо иметь мудрое, благостное сердце, чтобы созерцать красоту стихии народной.

Беженец. Своими словами вы сами свидетельствуете против себя же. Если социализм находится в некоторой интимной, подпочвенной связи с футуризмом, что, я думаю, верно, то в нем есть и своя глубина, он является симптомом мирового распада и кризиса. Старая красота умерла уже в мире, футуризм свидетельствует об ее разложении, о корчах и воплях, о стенаниях всей мятущейся твари... Болен мир, потому больно и искусство. А потому и улица так уродлива... Жизнь не рождает красоты. Это чувствовал остро, но не хотел все-таки принять во всей серьезности Леонтьев. Он все хотел как-нибудь "подморозить", вернуть к старому. Но ничего не надо подмораживать, ибо к великой Красоте и свету Преображения стремится стенающая тварь..."

Во всех этих разноречивых монологах и репликах есть одно общее свойство: наблюдающий как бы со стороны, вчуже, взгляд на события. Это словно пролог грядущих бессильных эмигрантских дискуссий. Правда, еще не инфильтрованный советской агентурой (это произойдет уже там, за бугром). Нынешнего читателя поражает (и учит не быть самонадеянным в прогнозах) абсолютное непредчувствие длительности того всепроникающего, разрушительного тотального кошмара, который надвигается, уже надвинулся на Россию и подстерегает мир.

Чего стоит хотя бы следующее пророчество Светского богослова:

"Вы забываете самое важное. Вы упускаете из виду ценнейшее завоевание русской жизни, которое одно само по себе способно окупить, а в известном смысле даже и оправдать все наши испытания. Это – освобождение православной русской церкви от пленения государством, от казенщины этой убийственной. Русская церковь теперь свободна, хотя и гонима. А свободная церковь возродит и соберет и рассыпанную храмину русской государственности. Ключ к пониманию исторических событий надо искать в судьбах церкви, внутренних и внешних. Здесь лежит ее внутренняя закономерность".

Это пророчество о спасении. А теперь послушаем (из нашего "постперестроечного" далека), в чем видит главную для России опасность тот же герой. Беженец пытается заговорить о единой задаче всех христианских церквей, но Светский богослов его обрывает:

"Светский богослов. Сознаюсь, что совершенно вас здесь не понимаю. Ведь это тот же интернационализм, только иначе перелицованный. Раньше всех у нас его стали проповедовать русские иезуиты и вообще католизирующие, как, например, Чаадаев, им довольно неожиданно, хотя и по-своему, протягивает руку в своей пушкинской речи Достоевский, который вообще-то знал настоящую цену католичеству; потом за это принялись либералы, марксисты, вплоть до нынешних товарищей. Теперь вы снова проповедуете интерконфессиальное братание в то время, когда надо охранять фронт от коварного врага.

Беженец. В том-то и дело, что фронт должен быть обращен вовсе не туда. Настоящий враг наступает на эти оба раздробленные и тем обессиленные фронта.

Светский богослов. Чего же вы хотите: вероисповедного безразличия или унии, модного теперь "католичества восточного обряда"?"

Рассмотрел Светский богослов главного врага своей родины в апреле – мае 1918 года, ничего не скажешь...

Могла ли таким далеким от мира сего, от его насущных, неотложных, по сути, уже сугубо военных задач, образованным обществом быть спасена Россия середины 1918 года?

* * *

Статья А. С. Изгоева "Социализм, культура и большевизм" самим названием своим предполагает злободневность тематики. Что же сказано в ней?

С самого начала в ней наталкиваешься на множество разумных вещей и одновременно – на страшную и крайне распространенную в кругах небольшевистской интеллигенции иллюзию. Ее представители говорят так, словно у них еще есть время для рассуждений. Они не видят, что случилось непоправимое: их исключили из диалога. В эмиграции они будут продолжать говорить как участники драмы, в действительности в ней уже не участвуя. В лучшем случае – восстанавливая и сберегая ее летопись. Оставшимся на родине предстоит нечто непредставимое, во всей истории российской интеллигенции не имеющее сравнимых по ужасу прецедентов. Они не предвидят и того, что возникает государственное образование нового типа, а потому доступные им критерии окажутся к нему неприменимыми.

Так, Изгоев пишет:

"Но если случится чудо и страна воскреснет, если силой тяготения соединятся, на первых порах хотя бы и не все, части разорванного целого, сможет ли этот зародыш воскресающего государства жить и развиваться, расти и крепнуть? Это в значительной степени зависит от идей правящих, руководящих групп. Опыт доказал нам, что без интеллигенции и помимо нее нельзя создать жизнеспособного правительства. Но из того же опыта мы знаем, что интеллигенция, воспитанная в идеях ложных и нежизненных, служит могучим орудием не созидания, а разрушения государства".

Это государство создаст, однако, особый и новый функциональный слой, "образованщину", который заменит ему и интеллигенцию и "интеллигентщину". И это новообразование будет справляться со своими обязанностями не лучше и не хуже других его, этого государства, органов.

Не будем спорить с Изгоевым о фундаменте монархической власти и причинах ее падения: здесь он рассуждает как тривиальный интеллигент-прогрессист, то есть поверхностно и пристрастно. Но истоки нежизнеспособности Временного правительства и небольшевистского социализма схвачены им поистине метко:

"Монархия рухнула с поразительной быстротой. Русская интеллигенция в лице ее политических партий вынуждена была немедленно из оппозиции перестроиться в органы власти. Тут-то ее и постигло банкротство, заставившее забыть даже провал монархии. Все главные политические, социально-экономические и психологические идеи, в которых столетие воспитывалась русская интеллигенция, оказались ложными и гибельными для народа. В роли критиков выступили не те или иные литераторы, а сама жизнь. Нет высшего авторитета. На критику жизни нет апелляции. Большевики и их господство и воплотили в себе всю эту критику жизни. Напрасно интеллигенция пытается спасти себя отводом, будто она не отвечает за большевиков. Нет, она отвечает за все их действия и мысли. Большевики лишь последовательно осуществили все то, что говорили и к чему толкали другие. Они лишь поставили точки над i, раскрыли скобки, вывели все следствия из посылок, более или менее красноречиво установленных другими. Добросовестность велит признать, что под каждым своим декретом большевики могут привести выдержки из писаний не только Маркса и Ленина, но и всех русских социалистов и сочувственников как марксистского, так и народнического толка. Единственное возражение, которое с этой стороны делалось большевикам, по существу, сводилось к уговорам действовать не так стремительно, не так быстро, не захватывать всего сразу. Это не принципиальные возражения, а оговорки трусливого оппортунизма. Чхеидзе, Чернов, Церетели, Скобелев, Некрасов, Ефремов, Керенский говорили и проповедовали то, что принципиально должно было привести к господству большевизма, решившегося наконец воплотить в делах их речи ...>

В области идей должно быть твердо установлено, что между большевизмом и всеми леворадикальными и социалистическими течениями русской мысли существует тесная, неразрывная связь. Одно влечет за собой другое. Русские социалисты, очутясь у власти, или должны были оставаться простыми, ничего не делающими для осуществления своих идей болтунами, или проделать от а до ижицы все, что проделали большевики. Когда большевики на этом настаивают, они неопровержимы. Это оказалось истиной в 1917 – 1918 гг. Это истинно и для будущего".

"Для будущего" это не совсем справедливо хотя бы потому, что в середине 1918 года Изгоеву это большевистское будущее не могло еще привидеться даже в страшном сне. Но справедливость требует напомнить, что Керенский в эмиграции в своем знаменитом диалоге с "большевизаном" ("Современные записки" ("Annales contemporaines"), Париж, 1937, LXIII) утверждал дословно то же самое, что говорит Изгоев: различие было, по его убеждению, только в темпах и методах, а не в сути программ большевиков и эсеров. И в этом он видит свое оправдание, а не свой грех. Три возражения, каждое из которых самодостаточно, вызывает это суждение у тех, кто увидел большевистскую эру изнутри и в расцвете. Во-первых, программу эту (эсеровскую и литературную большевистскую) нельзя было выполнить иначе чем ее выполнили: при любом действительном послаблении ее никто не стал бы долго терпеть. Во-вторых, не литературная, а практическая программа большевиков (а после победы и укоренения – и подогнанная под практику литературная) была противоположна эсеровской в самом главном для России вопросе – в аграрном. Большевики взяли на вооружение эсеровскую формулировку этой программы лишь в тактических целях, на короткий период завоевания ими политической власти. В-третьих, конструктивные части обеих программ (все то, что должно было бы последовать после захвата власти) были невыполнимы в принципе, искони утопичны.

То, о чем говорит Изгоев в разделах, посвященных культуре и западному социализму, на большой дистанции верно, однако катастрофически несвоевременно. Это полемика, естественная для той же западной демократии, для которой характерен и западный, то есть гедонический, "буржуазный" (Изгоев) потребительский квазисоциализм. Западный – в многопартийной системе социализм есть легальный способ конкурентного увеличения своей (наемного работника и служащего) доли в национальном пироге. Он безопасен (в границах, не нарушающих здравого смысла, то есть не выходящих за рамки оплаты работника по труду его) в устоявшемся, прочном, экономически более или менее благополучном государстве. Запредельный же радикализм социализма российского для полемики места не оставлял, особенно в большевистском его варианте (коммунизм). На Запад он был позднее экспортирован большевизмом (в малых легальных и больших законспирированных метастазах).

Изгоев пишет:

"Большевики вполне поэтому правы, когда обличают огромное большинство западноевропейских социалистов в "буржуазности", в отступничестве от заповедей Корана, от заветов первоучителей. То, что есть творческого в европейском социализме, по существу своему "буржуазно", основывается на идеях, противоречащих социализму. Огромное, мировое значение деятельности русских большевиков в том, что они продемонстрировали эту истину всему миру. Вот что означает последовательное проведение социалистических идей, сказали они, вот какой вид получает социализм, осуществленный в жизни. И весь мир, в том числе раньше других социалисты, ужаснулся, когда раскрылись эти кошмарные картины одичания, возвращения к временам черной смерти, Тридцатилетней войны, великой московской смуты, неслыханного деспотизма, чудовищных насилий и полного разрыва всех социальных связей. Таковым оказался социализм, действительно осуществленный, испробованный в жизни. Невольно вспоминаются знаменитые слова Чаадаева: "Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно; но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суждено нам испытать, прежде чем исполнится наше предназначение". Поистине в этих словах, написанных девяносто лет тому назад, слышится какое-то пророчество".

Но ведь это еще не социализм, это только война за социализм – это июнь 1918 года. И главное, ни Изгоев, ни – тем более – Чаадаев не представляли себе (и не могли представить), что урок этот, если он пересечет некую грань саморазрушения, может оказаться смертельным трюком не для России только – для человечества.

Ссылки на Достоевского, развернутые Изгоевым, стали сегодня общим местом для критиков социалистической бесовщины. Разительно, хотя и естественно, принятие 1917 – 1918 годов за апогей большевистского зверствования и распада. Изгоев весьма проницательно предвещает экономическую абсурдность и беспомощность социализма, но, во-первых, не представляет себе, как долго сумеет социализм выжимать из империи ее исторический и природный потенциал своими зверскими, насильственными приемами. А во-вторых, он так и не добирается до сугубо конкретного системного корня этой – вопреки всей мощи насилия – созидательной беспомощности и абсурдности. Главное же, что (подчеркнем еще раз) бросается в глаза и в этой статье, и в остальных статьях сборника, это отсутствие чувства необходимости немедленно что-то делать. Некая созерцательная неспешность, предполагающая, по-видимому, что большевики не посягнут на право не подкрепленного действием инакомыслия. Но они – посягнули.

* * *

Говоря о статье В. Н. Муравьева "Рев племени", мы оставим вне обсуждения ее начальные поэтические фигуры. Отметим только, что, на взгляд сухой и придирчивый, реветь должны бы племена, а не племя, ибо племен на Руси испокон веку великое множество. И чем ближе к описываемой эпохе, тем больше (уже не племен, а народов). Поэтому если и существовала в древней (какая уж тут древность – в запасе одно тысячелетие) Руси "небывалая цельность духа" (а, по словам автора, это "не легенда и не метафора"), то ни в летописях, ни в многотомных исторических монографиях (разумеется, дооктябрьских) она не отразилась. Что же до "рева племени" в многоплеменных волей-неволей современных государствах, то мы с ужасом слышим сейчас его какофонию в Югославии, или в ЮАР, или... Особенно он многообещающ при ядерной дубинке в руках ревущего. Но каждому вольно чувствовать прошлое, свое и своего рода-племени, как ему заблагорассудится. Спорить с ощущением невозможно. Бесполезно также рассматривать по пунктам, как и в чем российская история разошлась с уверенными пророчествами еще одного из ее прорицателей. Говоря о будущем, не ошибаются слишком немногие, для того чтобы остальным вменять в вину их ошибки. Зато заслуживают благодарного внимания догадки, искрящиеся в потоке домыслов. Они словно крупинки золота, отмытые от песка на лотке времени. Их значение непреходяще.

Как большинство пишущих и рассуждающих, В. Н. Муравьев констатирует зорче, чем прогнозирует. Если отвлечься от особенностей его риторики и перевести последнюю на менее патетический и более современный язык, то его констатации предстанут много более точными.

По сути, речь идет о том трагическом разрыве, о котором уже неоднократно говорилось. Он подстерегает всякий молодой народ, окруженный старшими, чем он, народами, обладающими мощной государственностью, иной историей и могучей культурой. Естественно, что во взаимодействии с новым и все более близким знакомцем участвуют прежде всего административные и образованные слои обоих партнеров. Чем массивней и самобытней младший народ (или полиэтнос), тем глубже окажется при подобном взаимодействии трещинка между основной массой такого народа и его тонким слоем, активно взаимодействующим с иноземцами в духовной области. Но ведь и этот тончайший активный слой не прошел эволюции новых знакомцев. Его духовные заимствования не имеют корней ни в родной почве, ни тем более вне ее. Врастание в чуждый мир в одном-двух поколениях – чудо для единиц и невозможность для множеств. Убеждения, заимствованные у соседей близких и дальних, имели у них (у соседей) свою органику, свои источники и, главное, свои параллельно (а то и задолго до рождения новых идей) возникавшие противовесы, обеспечивающие обществу относительную стабильность и устойчивость по отношению к духовной взрывчатке. Эти идеи являлись даже не антитезой других идей, а одной из реакций определенных общественных слоев на органическое развитие государства и общества. Идеям противостояли не только контридеи, но и прочные социальные институты, сложившееся право, могучая инерция основного мировоззренческого потока, естественный мировоззренческий иммунитет. Он создавался общими корнями как позиции, так и оппозиции. И на Руси такое (относительное, как везде) равновесие могло бы возникнуть и устояться. Но ее дооктябрьская историческая траектория была резко изменена по меньшей мере дважды: татаро-монгольским нашествием и петровскими "перестройкой" и "ускорением" (правда, без "гласности").

Муравьев пишет:

"Петр явился как бы повивальным мастером в процессе "европеизации" России. Великий император, рубя головы стрельцам или урезывая бороды боярам, тем самым внедрял в Россию Европу, вколачивал в московские головы на место старых идей новые, перенятые с Запада. И то страшное сопротивление, которое встретил Петр, не было сопротивлением отдельных фанатиков и отсталых варваров, но сопротивлением всего древнерусского миросозерцания ...>

Со времени Петра начинается отрыв образованных русских классов от народа и усвоение ими нового, западного миросозерцания. Народ остался при старом. Вплоть до нашего времени он жил запасом идей, верований, психологических и действенных навыков, накопленных в средних веках русской истории. Он продолжал жить исторически, воспринимая события и участвуя в них целостным, действенным образом. Но трагическое положение народа нашего заключалось в том, что народ не может существовать без связи с выделяемыми им постоянно образованными слоями. Они для народа то же, что цветок плодоносный для растения, необходимый орган, обновляющий его жизнь и двигающий его развитие. Мы же находились в таком положении при наличии двух культур, что часть народа, получавшая образование, немедленно этим самым воспринимала чуждое народу миросозерцание, отрывалась от народа, жила вне связи с русской историей. От этого древнее миросозерцание наше не могло развиваться. Не развиваясь же, оно должно было зачахнуть и умереть. Три века держалось оно, несмотря на ожесточенную войну, объявленную ему интеллигенцией, и три века им держалось русское государство. Наконец, к началу XIX века народ оказался вовсе без миросозерцания. Старое умерло, нового он не усвоил. ...>

Русское интеллигентское миросозерцание в том виде, в каком оно существовало в XIX веке, очень определенно. В него вошла совокупность идей, отражавших все главные течения европейской мысли. Но отличительная черта всего этого миросозерцания заключалась в том, что идеи эти усвоены были со свойственным русской душе максимализмом. Они доводились без колебаний до конца. Из них сделаны были бесстрашно все последние, самые суровые и нелепые выводы. Русские интеллигенты остались русскими людьми, искали в европейских откровениях последнюю религиозную правду. И в каждой идее, в каждой теории старательно, ни перед чем не останавливаясь, ее выводили".

Соглашаясь или не соглашаясь с тем, каким видится Муравьеву Запад (важно, что иным, чем Россия, и это верно), нельзя не признать его правоты в отношении русской интеллигенции:

"Русское интеллигентское миросозерцание есть доведенное до конца отвлеченное построение жизни. В основах русского социализма и в значительной мере либерализма лежит отрицание истории, полное отрицание и отвержение действительности совершающегося. Интеллигентская мысль есть мысль о человеке, о мире, о государстве вообще, а не об этом человеке, об этом мире, об этом государстве".

Страшная умозрительность и схематическая беспочвенность радикалистских моделей, навязывавшихся интеллигенцией России с середины XIX века, бесспорны. И консервативно-либеральное меньшинство русского общества тщетно пыталось объяснить это радикалистскому большинству образованного слоя.

В статье Муравьева вопреки ее экзотическому названию знаменательно понимание одного (и тогда и теперь) непопулярного обстоятельства: народную массу качнули в решающий момент "влево", в сторону крайних радикалов, вовсе не "звериные" элементы народной души, а естественная человеческая жажда благополучия, достатка и мира. Инородцы были в этом порыве активней, чем русские, потому что у них было еще больше поводов искать "заступников" и делегировать своих представителей в их ряды. Муравьев, правда, говорит только о русских. И постулирует право православия игнорировать все инославное:

"Для православия, в настоящем, наиболее чистом его учении, нет неправославных, ибо есть только те, кто православен".

Но это парадоксальное суждение лежит за рамками проблемы, о которой мы говорим ("игнорировать все инославное" – тоже утопия, ибо само инославное, а его много, себя игнорировать не станет и не позволит, да и все православное не сумеет и не захочет замкнуться в себе). Но в контексте этой весьма спорной и сложной идеи трудно не согласиться со следующим суждением:

"Революция произошла тогда, когда народ пошел за интеллигенцией. Конечно, народ по совершенно не зависевшим от последней причинам должен был куда-то идти. Великое народное движение, во всяком случае, должно было произойти в результате кризиса русской жизни, усугубленного войной. Но путь, по которому пошел народ, был указан ему интеллигенцией. И в том, что революция приняла такой вид, виновны не одни большевики, но вся интеллигенция, их подготовившая и вдохновившая.

Народ в очень короткий срок усвоил интеллигентскую идею. Но он усвоил ее не отвлеченно, а по-своему, конкретно. Он не мог в несколько месяцев изменить свою сущность, научиться понимать умственно, уйти от своих давних психологических навыков. Он остался в своих способах разумения и действия целостным и действенным, и то, о чем мечтали, думали, говорили, писали интеллигенты, – он осуществил.

Нельзя не признать вместе с тем, что в народе был возвышенный идеализм. Конечно, шкурные инстинкты были сильны в массах и подвинули народ на измену, на грабеж, на разорение родины. Народ не предал бы России, если бы не было у него страха и усталости на фронте и приманки земли и обогащения в тылу. Но народ не послушался бы этих темных чувств, если бы рядом с ними, сплетаясь с ними, не вырастал в нем идеальный порыв и не было идеального оправдания этим темным инстинктам. Оправданием этим была вера в какую-то новую, внезапную правду, которую несла с собой революция. То была вера в чудо, то самое чудо, что отвергла презрительно интеллигенция и тут же народу преподнесла в другом виде – в проповеди наступления всемирной революции, уравнения всех людей и т. п. Главная вина интеллигенции в том, что она этой проповедью дала освящение низменным влечениям. Социалистический рай был для простых людей тем же, чем были для него сказочные царства и обетованные земли религиозных легенд. И так же как в старину подвижники и странники, народ был готов все отдать ради этого царства. В иностранной карикатуре, изображавшей русский народ слепым и потерявшим рассудок, идущим с глазами вверх, тогда как снизу угрожают ему штыки, содержится образ действительного величия.

И тем более виновны те, кто сугубо обманул народ, дав как пищу его великолепному порыву ложные и бессмысленные идеи. Виновна революция, виновно интеллигентское миросозерцание, создавшее революцию, виновна западная современная культура, создавшая интеллигентское миросозерцание.

Обман вскрылся тогда, когда в русской революции встретились и соединились две расщепленные части русской души – душа умствующая и душа действующая. Народ проверил интеллигенцию. Он судил ее не так, как судила она сама себя дотоле, теориями отвечая на теории, рассуждениями на рассуждения. Он принял ее на слово и судил действием".

"Западная современная культура", положим, ни в чем не виновна, ибо никого не обязывала и не принуждала принимать за откровение одну краску из пестрой мозаики ее идей. Не она силой навязывала это лжеоткровение России, а россияне же – радикальные интеллигенты, воспринявшие одну из западных социально-экономических утопий как абсолют. Но народ услышал в речах интеллигенции лишь то, что хотел и был способен расслышать. Здесь Муравьев безупречно прав. Добавим, что люди всегда слышат в чужих речах только то, что дремлет в их собственном опыте или в их сокровенных желаниях. И этой особенностью человеческого мышления, о которой забывали радикалы более или менее совестливые, совершенно сознательно воспользовались большевики-ленинцы. Во всяком случае – Ленин, Троцкий и еще несколько инициаторов, самая прагматичная и наименее отягощенная нравственными "предрассудками" группа радикалов. Качнув свинцово-тяжелую глыбу массы на свою сторону, они дадут ей очнуться только тогда, когда из ее же наиболее хваткой и цепкой части наберут достаточное число насильников и загонщиков. И тут же подавят это опамятование железом, кровью и ложью.

Те же, кого Муравьев называет интеллигентщиной, лишь подготовили почву для победы особой своей породы, которая перегрызет глотки всем непокорным, а для острастки – и великому множеству покорных (большевиков – тоже).

Да, конечно, поработали на революционной ниве многие поколения. Приложили, так сказать, к светлому будущему руки. Но большевики откололись от обреченного ими на гибель родового древа и создали строй, которого никто из предшественников, современников и оппонентов не мог предвидеть. В том числе, конечно же, и Муравьев. А потому в его рассуждениях "все прочее – литература".

* * *

Интересной и не утратившей злободневности представляется статья П. И. Новгородцева "О путях и задачах русской интеллигенции". Так как издание 1918 года почти все было уничтожено на выходе, а второе появилось в 1967 году в Париже, статья, как и весь сборник, не могла повлиять на роковой ход событий. Но драма еще идет. И потому плоды размышлений ума глубокого и просвещенного должны наконец быть затребованы его родиной. Статья начинается напоминанием о еще недавнем тогда прошлом:

"В 1909 г. появился сборник статей о русской интеллигенции под заглавием "Вехи". Участники этого сборника писали свои статьи, как они высказали это в предисловии к сборнику, не с высокомерным презрением к прошлому русской интеллигенции, а "с болью за это прошлое и в жгучей тревоге за будущее родной страны". Они хотели призвать русскую интеллигенцию к пересмотру тех верований, которыми она до того жила, которые привели ее к великим разочарованиям 1905 г. и которые, как предвидели они, должны были привести к еще более тягостным разочарованиям в будущем. Сами видные представители русской интеллигенции, они не ставили себе целью отвратить интеллигенцию от присущей ей задачи сознательного строительства жизни. Они не звали ее ни к отказу от работы творческого сознания, ни к отречению от веры в свое жизненное призвание. Они хотели лишь указать, что путь, по которому шло до сих пор господствующее течение русской интеллигенции, есть неправильный и гибельный путь и что для нее возможен и необходим иной путь, к которому ее давно призывали ее величайшие представители, как Чаадаев, Достоевский, Влад. Соловьев. Если вместо этого она избрала в свои руководители Бакунина и Чернышевского, Лаврова и Михайловского, это великое несчастие и самой интеллигенции, и нашей родины. Ибо это есть путь отпадения, отщепенства от положительных начал жизни".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю