Текст книги "Никто нигде"
Автор книги: Донна Уильямс
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Отец реагировал совершенно правильно: просто сидел рядом и позволял мне делиться своими чувствами единственным доступным мне путем – через вещи. Он приходил еще несколько раз, и наконец я осмелела настолько, что показала ему свои тайные рисунки и стихи.
Должно быть, он так хотел перекинуть мост между членами семьи, что совершил роковую ошибку. Мало того, что он похвалил мои сочинения – сделал это перед тем, с кем я делиться не собиралась: перед матерью.
Мать навострила уши и потребовала, чтобы я показала ей то, что пишу. Я принесла свои стихи – и мать принялась саркастически декламировать их вслух, а потом раскритиковала и орфографию, и образы, и «общую ненормальность». «Как это типично для тебя!» – проговорила она в заключение. По счастью, «ненормальные» стихи были написаны так уклончиво, что смысл их от нее ускользнул, а значит, остался не затронут «ученой» критикой. Отец смотрел на меня извиняющимся взглядом. Должно быть, он был из породы вечных оптимистов.
Отец ни разу меня и пальцем не тронул. Но мать постаралась меня убедить, что он «на меня нехорошо поглядывает». Меня всегда было легко одурачить: часто я верила самым невероятным вещам, а потом стыдилась своей глупости. Я начала избегать отца – а мать это активно поощряла. К сожалению, в следующие три года он больше не делал попыток со мной сблизиться.
* * *
В школе меня начали доставать другие ребята. К тому, что меня обзывают чокнутой, я уже привыкла и на это не реагировала; но теперь меня начали обзывать дурой, и это было по-прежнему больно – я хорошо сознавала собственную наивность. Как и раньше, я в ответ бросалась драться, хотя теперь моими противниками были мальчики.
На этот раз мать мне посочувствовала и дала еще один шанс в новой школе. Но на сей раз – на ее условиях. Мне было четырнадцать лет, и я перешла в школу для девочек.
* * *
Мать моей подруги Робин, приняв меня в семью, положила начало грандиозным переменам; но за пределами ее дома изменилось немногое.
Быть может, я была скрытной, но притворства или лживости во мне не было. Я просто применяла ее правила – как и все остальные – лишь в тех ситуациях, в которых с ними знакомилась.
Безусловно, я верила в ценность того, чему она меня учила – но ведь всему этому я училась у нее. Мне просто не приходило в голову, что эти уроки имеют какое-то значение для меня.Вот почему, стоило мне выйти за дверь – и мои новые манеры, осанка, навыки общения улетучивались и заменялись прежними.
Было, однако, несколько исключений. Самое важное: она была единственным взрослым человеком, от которого я принимала советы о том, что и как делать с собственным телом. Кроме того, она научила меня терпеть привязанность, близость, заботу. Я научилась доверять ее дочери настолько, что позволяла ей меня причесывать и щекотать мне пятки и предплечья – и это позволяло мне испытывать удовольствие и успокоение от чужих прикосновений, пусть и в самой примитивной форме.
Опыт, полученный в этой семье, очень помог мне несколько лет спустя, когда я училась оценивать полученные знания и таким способом механически конструировать себе более стабильную, презентабельную и удобную в общении идентичность, под преданным руководством еще одного неоценимого человека – моего психиатра.
Сексуальность всегда меня тревожила – быть может, оттого, какую клаустрофобию я испытывала всякий раз, когда кто-то подходил ко мне слишком близко. Моя мать, параноидально боявшаяся, что я забеременею, не упускала случая меня поколотить или «опустить» словесно при малейшем признаке пробуждающейся во мне женственности.
Отчасти ее страхи были оправданны. Я была невероятно наивна и верила всему, что мне говорили. Я часто уходила с незнакомцами, позволяла заманивать себя в укромные уголки или подходила к чужим машинам, соблазненная обещанием какого-нибудь лакомства или предложением спасти от голодной смерти котенка. К счастью, была у меня еще одна характерная черта, благодаря которой мне ни разу не причинили вреда – полная нетерпимость физической близости и прикосновений. Кричать я не кричала, но, как только до меня пытались дотронуться – бросалась наутек. Однако в это время разговоры других девочек начали меня беспокоить.
Порой меня охватывало желание, чтобы какой-нибудь знакомый мальчик со мной заговорил. Однако это всегда были тихие мальчики: они ко мне не подходили, а сама я с ними не заговаривала. В то же время ко мне начали приставать парни другого типа, по-видимому, привлеченные моей наивностью. Я была внушаемой, мной было легко управлять, поэтому я была легкой добычей для таких эгоистичных хулиганов. Прежде я, не задумываясь, отгоняла таких скотов тумаками – но теперь испытывала все большую потребность в том, чтобы быть «нормальной» и вести себя как все; в результате уроки терпения, полученные от матери подруги, сослужили мне очень дурную службу.
Поскольку я совершенно не способна была сказать (или признать), чего хочу и чего не хочу, парни обнаружили, что меня легко «загнать в угол». Однако я выросла в доме, полном незнакомцев, среди шумных вечеринок; быть может, я не владела искусством эмоциональной самозащиты – но умела ускользать, хотя бы в свой внутренний мир.
* * *
Быть может, мать виновата в том, что вбила мне в голову страх перед заточением в детдоме или в психбольнице. Однако именно мое, а не ее сознание извлекало из этих слов чудовищные образы. Детский дом был для меня тюрьмой, а всякий внешний контроль внушал мне беспредельный ужас.
Я не боялась, что в детском доме мне руки-ноги поотрывают. Этому я, быть может, даже обрадовалась бы. Ужасало то, что меня заставят делать то или это, что не оставят в покое, что лишат свободы ускользать под защиту моей одинокой внутренней тюрьмы.
Запираясь в себе, я отрезала себя от других. В собственной семье мне это более или менее удавалось. Но любая смена обстановки (на лучшую или худшую, неважно) таила в себе настоящую угрозу: вокруг появлялись новые люди, и их предстояло убедить, что я способна проявлять их драгоценную «нормальность». Именно это заставляло меня с такими отчаянными усилиями – и такими скромными результатами – вести безрадостную борьбу за то, чтобы оставаться в полном сознании и реагировать на окружающее.
Страх, что «мой мир» у меня отнимут, приводил к тому, что я сама отвергала «мой мир» ради пустой оболочки: более презентабельной, благовоспитанной, общительной, но лишенной чувств. Настоящую меня «им» достать не удавалось – и все же они побеждали, ибо сама я навещала свое истинное «я» все реже и реже.
Все реже я позволяла себе, забыв обо всем, погружаться в разноцветные пятна. Все реже вспоминала о любви к вещам вокруг себя – и оставалась в «их мире», с его мелкими удобствами и полным отсутствием гарантий. Единственной моей реальностью стала ненависть: когда я не злилась – жалела о том, что дышу, что занимаю место, и начала даже извиняться за то, что извиняюсь. Это полное отрицание за собой права на жизнь вытекало из того, что я училась быть «нормальной». Снаружи все вокруг твердило мне: выживание зависит от того, насколько тонко я научусь подражать нормальности. Внутри себя я знала, что это означает: все, что я есть и кто я есть – по определению не заслуживает внимания, признания и даже существования.
* * *
В последней школе история была та же, что и во всех предыдущих. У меня ничего не выходило. Не получалось «участвовать в жизни класса» – а если и участвовала, то всегда как-то не так. Я по-прежнему прогуливала уроки, дралась, швырялась чем попало. И не справлялась ни с какими заданиями – за одним исключением.
Мне очень нравилась одна учительница. Это было необычно – как правило, учителей я не любила или была к ним равнодушна. Впрочем это создавало мне дополнительные сложности: с теми, кто мне нравился, я гораздо больше нервничала и чувствовала себя более неподготовленной к общению, чем с теми, кого не любила. Не знаю, чем эта учительница мне понравилась – может быть, своей простотой и открытостью.
Она всегда рассказывала о том, что происходило в истории с различными угнетенными группами. В ее словах не чувствовалось высокомерия, предубеждения, предрассудков – она просто обсуждала факты.
Я обнаружила, что не могу говорить с ней обычным голосом. Усвоила себе сильный американский акцент, придумала к нему воображаемую биографию, новую личность. Как обычно, убедила себя, что этот новый персонаж и есть я – и держалась за него полгода.
Другие учителя считали меня сущим дьяволенком, а эта учительница – милой, сообразительной девочкой, учить которую одно удовольствие. В конце четверти я вручила ей самую важную из всех своих школьных работ.
Каждый ученик выбирал себе тему сочинения и должен был сдать работу к определенной дате. Меня заинтересовало то, как обращались с чернокожими в Америке в шестидесятых годах.
Я не признавалась учительнице, о чем пишу – лишь радостно сообщала, что мое сочинение становится все длиннее и длиннее, и она соглашалась продлить мне срок сдачи. Я прочла все книги на эту тему, какие могла найти; из книг вырезала иллюстрации и наклеивала их на страницы сочинения, как делала всегда, чтобы передать дух того, о чем пишу. У других учеников сочинения занимали страницы три – я же гордо сдала свой проект на двадцати шести страницах, проиллюстрированный собственными рисунками и фотографиями из книг. Учительница поставила мне пятерку – и я немедленно, хоть и с робостью, отказалась от американского акцента.
Таково было мое величайшее достижение в старших классах. Разумеется, все эти труды я предприняла не столько из интереса к своей теме, сколько для того, чтобы заслужить одобрение учительницы. К сожалению, эту тенденцию мне было очень трудно преодолеть.
* * *
Мать решила, что мне пора идти работать. Мне было пятнадцать лет.
Я убирала дом, прибиралась у отца. Кроме того, хорошо шила. Выбор стоял между уборщицей и швеей. Первой своей работой на полный день я выбрала работу швеи – и продержалась три дня.
Сейчас я против убийства зверей ради шкур, но в то время меха мне нравились; я не связывала мех с живым животным.
Мне всегда трудно было понять, как что-то одно превращается во что-то другое. Что такое коровы, я понимала – но когда они становились «стадом», то переставали для меня быть коровами. Я понимала, что «стадо» – это слово для нескольких коров; но тогда что же такое «скот»? Вот и с мехами было то же самое. Меха, из которых что-то шьют, – это материал; он не был и никогда не мог быть живым.
Зато я знала, что обожаю зарываться в мех лицом. Пятнадцатилетняя девчонка, веснушчатая и сопливая, терлась лицом о меха, не имея ни представления об их стоимости, ни уважения к тому, что они собой воплощают.
Хозяин был итальянцем: как многие итальянцы, он сам работал без устали и того же требовал от подчиненных. Меня посадили на самую легкую работу: прорезать петли.
Петли прорезаются специальной машиной; затем та же машина обметывает их по краям. Это было волшебство. Я трогала мех, щупала мех, зарывалась лицом в мех и не могла от него оторваться. Я была в раю.
Работала я быстро и энергично. Коробка с шубами скоро наполнилась до краев. Подошел хозяин, впечатленный скоростью моей работы – он решил проверить качество.
На лице его отразился ужас. Хватая одну шубу за другой, он орал страшным голосом:
– Ты что творишь?! Где ты петли ставишь?! В рукавах, в вороте, на спине… Выметайся отсюда к чертовой матери!
– А деньги? – спросила я робко.
– Какие еще деньги? – рявкнул он. – Знаешь, что ты наделала? Убытку мне принесла на несколько тысяч! Убирайся, пока я тебя не вытолкал!
Только тут я сообразила, что петли на шубе должны располагаться на строго определенных местах.
* * *
К работе на полный день я оказалась приспособлена куда лучше, чем к школьным урокам. В школе у меня не было постоянной идентичности, и я вечно вела себя не так, как положено. А придя на новую работу, я получила определенную роль – и дальше лишь следила за тем, чтобы не выходить из нее.
Полностью осознавать все происходящее вокруг мне было нелегко, очень часто я «уплывала». Но для простой и монотонной работы это было не помехой. То, что от меня требовалось, я делала легко и спокойно, и многие даже не замечали, что мыслями я витаю где-то очень далеко.
Я получила место помощника продавца в крупном универмаге. Говорили, что мне очень повезло. Работу свою я любила, но терпеть не могла иметь дело с людьми.
Я словно оказалась в раю – среди стоек и полок с разноцветной одеждой, сияющими туфлями и ботинками, рядами пронумерованных коробок. Все здесь располагалось в строгом порядке. Невероятно – от меня требовалось именно то, что я любила больше всего на свете: расставлять вещи по порядку! Считать и располагать по номерам, группировать по цветам, по размерам, по артикулам. Все группы хранились отдельно друг от друга, и каждая имела особое название… Словом, это был мир категорий и гарантий. Как и сам магазин.
Мне говорили, что такого работника у них еще не бывало. Начальники других отделов просили «одолжить» меня, чтобы навести порядок у себя в подсобках – что я и исполняла в совершенстве и в рекордные сроки. Я была из тех, кто готов вручную, без пылесоса, собрать все пылинки с пола. Стоило хоть чему-то оказаться не на своем месте – я была тут как тут: наведение порядка дарило мне чувство безопасности. И все же мне снова и снова напоминали о «моих проблемах в отношениях с людьми».
Покупатели о чем-то меня спрашивали – а я полностью их игнорировала. Поскольку помогать покупателям было моей основной обязанностью, начальство не могло закрывать на это глаза. А если я все-таки отвечала покупателям – часто делала это с таким отвращением, что они потом жаловались менеджеру на грубую девушку в таком-то отделе.
Иногда покупатель трогал меня за плечо. Я отвечала «подождите» и продолжала навязчиво наводить порядок на полках. Если он настаивал, я резко отвечала: «Вам же сказали подождать!» Люди порой поражались моему высокомерию.
Но я никогда не была высокомерной и грубой намеренно. Просто эти люди непрошенными вторгались в мое личное пространство, трогали меня без разрешения – пусть и всего лишь за плечо. Из эгоизма, из нежелания подождать они отнимали у меня чувство мира и безопасности, которое я, в отличие от них, не могла обрести в «повседневной жизни».
Когда окружающие начали мне объяснять, как воспринимается мое поведение со стороны, я обнаружила, что все поведение имеет два смысла: «их» и «мой». Эти люди «просто старались мне помочь», «просветить» – но никто из них не пытался понять, как я вижу мир. Для них все было просто. Есть правила. Правила надо соблюдать. Если я не соблюдаю правил – то просто потому, что их не знаю, и значит, меня надо научить.
* * *
Была и еще одна проблема: моя манера говорить.
Я часто меняла выговор, тембр и манеру речи. Иногда моя речь звучала вполне «литературно», а иногда – так, словно я родилась и выросла на помойке. Иногда я говорила обычным голосом, а иногда – глубоким и грудным, словно подражала Элвису. Однако, когда я была чем-то взволнована, голос мой звучал, словно у Микки-Мауса, которого переехал асфальтовый каток, – не голос, а какой-то писк.
Однажды в магазине потребовалось поставить ценник на какую-то мягкую игрушку. Мне велели подойти к микрофону и спросить ее код и цену. Я страшно разволновалась: мне предстояло говорить в микрофон так, что услышит весь магазин!
Я взглянула на игрушку, которую мне предстояло описать. Это был желтый плюшевый утенок. Как в благовоспитанной своей ипостаси, так и в хулиганской я поступала одинаково: что видела – то и говорила. Так что я взяла микрофон – и объявила на весь магазин, очень громко и очень пискливо:
– Это желтый плюшевый утенок! Скажите мне цену и код!
Послышался громовой хохот. Смеялся, по-моему, весь магазин. А я вернулась на свое рабочее место, недоумевая, чему все смеются: должно быть, что-то забавное произошло, пока меня не было?
Начальница смотрела на меня с ужасом в глазах.
– Что ты сказала?! – воскликнула она так, словно не верила своим ушам.
– Когда? – не поняла я.
– В микрофон, дура! – рявкнула она.
Меня вызвали к начальству.
– Донна, мы нашли для тебя новую работу. Мы уверены, она тебе понравится, – проговорил менеджер. Он сидел за столом, сложив руки, словно в молитве.
– Но мне и эта работа нравится, – ничего не подозревая, ответила я.
Мы решили, что тебе стоит поработать на складе. Тебе там обязательно понравится, – добавил он так, словно старался убедить в этом самого себя. Меня-то он точно не убедил.
* * *
Склад – это темный длинный коридор, от которого отходили другие коридоры. Как и весь магазин, он был разделен на отдельные секции. Здесь тоже царили чистота и порядок, однако было совсем не так радостно. Впрочем, я была довольна одиночеством. Склад безраздельно принадлежал двоим – моей начальнице и мне.
Время от времени кто-нибудь забегал спросить, есть ли на складе то или это. Я начала запирать дверь, чтобы не пускать посторонних внутрь. Приходят, спрашивают – отвечаю через порог, закрываю дверь и возвращаюсь к своему делу.
За порядком я следила ревностно, и если кто-то его нарушал – взрывалась, как граната.
Кроме того, я решила, что подчиняюсь приказам только одного человека. Однажды на склад заглянул начальник моей начальницы – менеджер магазина. Заговорил со мной. Я была чем-то расстроена и спряталась в одном из боковых коридоров, свернувшись там клубочком.
Начальница не смогла ко мне подойти: я схватила пачку каталогов и начала швыряться в нее печатной продукцией. На подмогу она позвала менеджера. Тут я пришла в ярость. Словно обезумев, я топала ногами, рвала на себе волосы, вопила, швыряла в них все, что подвернется под руку, – а потом, сдавшись, начала ритмично биться головой о ближайшую полку. Выход на складе был только один, там же, где и вход – сбежать некуда. По счастью, моя начальница сумела успокоить менеджера, и с работы меня не выгнали. Как-то она сумела ему объяснить, что я могу слушаться только одного человека.
Начальница, как и мать Робин, считала меня «трудным ребенком», которому нужно объяснить правила и научить их соблюдать. Она не понимала, что я уже живу в соответствии с четким и жестким набором правил – только это мои собственные правила, несовместимые с «нормальной» жизнью среди людей.
* * *
Вне работы, как часто случалось и прежде, я отгораживалась от всех знакомых – в том числе и от тех, кто меня любил.
Я начала кататься на роликах: это приносило мне огромное наслаждение – чувство свободы и красоты. Я неслась по дорожке: люди вокруг превращались в размытые цветные пятна, я пулей просвистывала мимо них – и чувствовала себя вне досягаемости. Кататься я научилась отлично – как и всему, чему училась сама: и, танцуя на роликах в одиночестве, почти ничего и никого вокруг не замечая, начала привлекать внимание.
Однажды ко мне подъехал молодой человек и принялся кружить вокруг меня. Обычно, желая со мной познакомиться, парни говорили о том, как я хорошо катаюсь, или предлагали помериться мастерством. Некоторые сами принимались выделывать разные фокусы на роликах, чтобы произвести на меня впечатление. Но впечатлить меня было не так-то легко – и этот молодой человек особого впечатления на меня не произвел. После обычного «ля-ля» он предложил проводить меня домой. Я приняла предложение.
Большую часть дороги до дома я шла впереди Гарри, но он не желал замечать моей отстраненности. Я остановилась у дверей: возвращаться домой мне не слишком хотелось. Он все что-то говорил. Я отвечала на автомате: «Да, сэр, нет, сэр, три полных сумки, сэр». Он меня поцеловал – точнее сказать, поцеловал мое лицо, потому что меня там не было.
С тех пор почти каждый вечер, приходя покататься на роликах, я встречала Гарри. Он сказал, что любит меня. Я откликнулась, словно эхо: я тоже тебя люблю. Он сказал, что хотел бы, чтобы когда-нибудь мы стали жить вместе. Я ответила: я тоже. Он снова поцеловал мое лицо.
Итак, я произнесла слово «люблю» – должно быть, это и есть любовь. Он хочет, чтобы я была с ним. Отлично! Жить дома я больше не хотела. Решено: переселюсь к нему.
Я вызвала такси и набила его своими сумками и жестянками с сокровищами, взяла с собой проигрыватель и пластинки, а также немногочисленную одежду, которую купила себе на первые заработки. Явилась домой к Гарри и вселилась к нему – к полной неожиданности для парня, снимавшего квартиру с ним вместе.
Когда Гарри пришел домой, подружка его соседа с лукавой улыбкой сообщила ему, что население квартиры увеличилось.
– Что?! – воскликнул он, не веря своим ушам.
– Ты же сказал, что хочешь, чтобы мы жили вместе, – объяснила я.
– Я сказал «когда-нибудь», – резко ответил он.
Но было поздно: я была уже здесь.
Мать с ума сходила. Мой уход как-то неожиданно тяжело ее поразил: она пошла ко мне в комнату – и обнаружила, что я забрала с собой все, что было мне дорого. Опустевшая комната была тиха и безжизненна, как морг: дыхание смерти повисло на каждой из нежеланных, отвергнутых вещей, что я оставила, уходя. Голый пол, зеркала от стены до стены, окна без занавесок и гора ненужных, нетронутых мною кукол говорили о том, кто я. Мать стояла там, среди отвергнутого; тогда-то, как рассказывала мне после, она в первый раз заплакала обо мне.
Возвращаться я не собиралась. Не то чтобы я встретила любовь всей своей жизни – так я даже в то время не думала. Да и сама новизна ухода из дома не слишком меня занимала. Меня просто пригласили (так мне показалось) сделать еще один шаг вперед по дороге к независимости, которая для меня была синонимом одиночества. Мне еще многому предстояло научиться.
Я не слишком хотела спать с этим человеком в одной кровати или заниматься с ним сексом. Но меня смущали и тревожили перемены, произошедшие всего за один день, и я не хотела оставаться одна – хотя, безусловно, предпочла бы, чтобы мой спутник был слепым, глухим, немым и вовсе меня не замечал. Гарри меня замечал, к сожалению.
Поначалу он был в ярости. Сказал, что вообще-то совершенно не собирался со мной жить, но теперь уже поздно, и ему придется с этим смириться. Что до меня – я сочла полезным вернуться к своей старой роли Кэрол, всегда готовой услужить, на все согласной, чтобы ее не прогоняли. Гарри был человеком незрелым и ненадежным. Он решил, что эта роль вполне мне подходит, и принялся извлекать из услужливой Кэрол выгоду, как из какой-нибудь домашней утвари.
Секс меня не слишком волновал. Я просто решила, что мое тело мне не принадлежит. Я чувствовала, что оно отделяется от меня, становится бесчувственным: взгляд мой упирался в пустоту, сознание было за тысячи миль отсюда. Я чувствовала себя как бы убитой – и в то же время освобожденной: я была далеко-далеко, ничто не могло меня достичь. Не сомневаюсь, что Гарри это пришлось по душе: ему нравилось заниматься любовью не с партнером, а с жертвой. Я поняла, что секс – неизбежное условие моего пребывания здесь. Вскоре Гарри выдвинул много других условий. Я должна была отдавать ему все заработанные деньги, никогда ничего не просить и ни на что не жаловаться. Свой заработок я попыталась отстоять – на работе требовались кое-какие расходы – и скоро обнаружила, что жизнь с мужчиной ничем не лучше жизни в родительском доме. Как и моя мать, Гарри принялся бить меня каждый вечер.
В этой квартире мы жили вчетвером, но скоро переехали в отдельный дом, где к нам присоединился еще один парень, недавно разошедшийся со своей подругой, по имени Рон.
Побои продолжались каждый вечер. Я забивалась в угол, сжималась в комок, прикрывала голову руками. Как игра в кошки-мышки – и некуда спрятаться. Другие иногда просили Гарри прикрывать дверь, потому что, избивая меня, он слишком шумел.
Однажды вечером я сидела в гостиной, снова боясь идти спать: теперь страшилась я не только темноты, но и побоев. Но страшнее всего была тьма в моей душе, и я сидела там, тупо глядя в пространство, раздирая себе руку подобранным где-то гвоздем.
Вошел Рон. Сел рядом: сознание мое было затуманено, и мне показалось, что он старается меня понять. Он пригласил меня прокатиться на своем грузовичке. Я согласилась.
Рон отъехал на обочину и сказал: если я хочу попасть домой, то сначала мне придется заняться с ним сексом. Я вышла из машины и пошла вперед по дороге, понятия не имея, где оказалась и куда мне идти.
– Хватит ломаться, садись в машину! – крикнул мне Рон через открытое окно. Он медленно ехал рядом со мной.
Я молча шла вперед.
– Ты же не знаешь, где мы, – сказал он.
– Наплевать, – ответила я.
– Давай же, садись в машину. Я тебе ничего не сделаю, – настаивал он.
Я молча шла вперед.
– Да ты просто сумасшедшая, знаешь ты это? – взорвался он. – Абсолютно чокнутая!
В конце концов я села в машину, и он без приключений отвез меня обратно.
На следующий день я бродила вокруг нашего квартала, бесцельно делая круг за кругом. Исчезло все: звучал лишь ритм моих шагов, и дома проплывали мимо меня неясными пятнами, как люди, когда я проносилась мимо них на роликах. На ходу я беспрерывно раздирала себе предплечье – ту часть тела, которую моя подруга Робин научила меня чувствовать. Мое предплечье превратилось в незаживающую гнойную рану.
В доме с нами жила еще одна пара, двоюродный брат Гарри и его пятнадцатилетняя беременная подружка. Девушка на восьмом месяце не могла больше выносить эту атмосферу. Ее приятель тоже решил, что жить с Гарри становится тяжеловато и пора отсюда сваливать. Они решили переехать на квартиру к сестре Гарри. Из жалости девушка настояла на том, чтобы я поехала с ними.
* * *
Сестра Гарри жила в многоквартирном доме в нескольких кварталах оттуда. С ней жила трехлетняя дочь, а в подъезде и в соседних подъездах было полно кошек. Решили, что дочь переселится к матери, а парень с девушкой будут спать в детской. Я же должна была ложиться в гостиной на полу после того, как разойдутся гости.
Ни матраса, ни подушек, ни одеял у меня не было. Мне разрешили после того, как все улягутся, брать подушки с дивана. Свои сокровища я сложила в гардероб, укрылась банным полотенцем и уснула.
Сестра Гарри мало отличалась от него самого. Большую часть своей зарплаты я отдавала ей, а почти все оставшееся – парню и девушке, в обмен на предложение уехать вместе с ними в деревню через несколько недель после рождения ребенка. В довершение всего вечерами после работы и по выходным я присматривала за дочерью сестры Гарри.
Еды в доме не было никогда, хоть и предполагалось, что половину моих денег эта женщина будет тратить на еду. Я приходила на работу в магазин и смотрела, как люди едят. Меня спрашивали, почему я ничего не ем – я отвечала, что не голодна. Меня чем-нибудь угощали, и я набрасывалась на угощение, как голодный волк. У нескольких женщин на работе вошло в привычку покупать для ланча больше, чем требовалось им самим, и кормить меня. От их доброты на глаза у меня наворачивались слезы: я ела с благодарностью, и слезы беззвучно катились по щекам.
Дома единственным моим спасением была девочка: она стала для меня целым миром. Я повсюду брала ее с собой и делала почти все то же, что и она.
У меня как будто появилась подружка-ровесница. То «сонное» состояние сознания, в котором я временами пребывала, было, пожалуй, даже проще того, каким видят мир трехлетки. А когда я возвращалась в «их мир», общение с маленькой девочкой позволяло мне не включать защит, искажающих мое самовыражение и уносящих куда-то за тысячи миль от моего истинного эмоционального, а часто и ментального «я».
Впервые я отмечала день рождения вдали от дома. Родные прислали мне набор цветных карандашей. Я была в квартире одна: я села и долго смотрела на них, содрогаясь от боли при мысли о том, что никогда больше не смогу рисовать цветные картины, потому что выбор цвета зависит только от меня, а выбирать слишком страшно. Я прижала к груди куклу на веревочках, которую прислал мне младший брат, и зарыдала.
Я чувствовала себя совсем больной, и нервная «нарисованная» улыбка не могла скрыть моей глубокой депрессии.
До того я практически перестала общаться с семьей. Отец был глубоко уязвлен тем, что я ушла, и теперь, когда я звонила в тайной надежде, что мне предложат вернуться домой, разговаривал со мной неохотно и сухо. Оба брата тоже меня отвергали, полагая, что я отвергла их первая. Мать рассказывала всем, кто хотел слушать, что ее дочь сбежала из дома и пошла по рукам – однако на этот раз именно она проявила понимание и милосердно пригласила меня вернуться. Я согласилась. Прошло три месяца. Приближалось Рождество.
* * *
Мне было шестнадцать лет. Семья, и прежде чуждая, теперь казалась мне чужой, как никогда. Я неприкаянно бродила по дому. Моего появления на Рождество никто не ожидал, однако мне подарили немало подарков. Подарки от родственников и друзей родителей получать было особенно больно. Они и прежде часто что-то мне дарили – но теперь я видела, что они специально стараются сделать мне что-то приятное и сблизиться со мной; это было так тяжело, что я не могла заставить себя ни посмотреть им в лицо, ни даже сказать «спасибо». Я чувствовала себя слишком хрупкой и уязвимой.
* * *
Старший брат снова принялся меня дразнить, а я дразнила его в ответ. Между нами началась настоящая война, в которой он обычно побеждал. Мать решила, что мне пора жить отдельно.
Дома я прожила всего три месяца. Мать знала, что все свои деньги я потеряла; она пришла в магазин, где я работала, и швырнула мне в лицо банковскую книжку. Она открыла для меня депозит и положила на него первый взнос за квартиру. Когда я пришла домой, она бросила мне газету объявлений и велела подыскать себе жилье. Я нашла квартиру в двух кварталах от дома: поскольку мне было всего шестнадцать, мать отправилась со мной к агенту по недвижимости и дала гарантию, что квартплату я буду выплачивать в срок.
Из магазина я ушла и устроилась работать на фабрику неподалеку от новой квартиры. Круг замкнулся: я снова работала на недоброй памяти машине для прорезания петель.
Теперь я жила совсем одна и гордилась тем, что я сама себе хозяйка – но мне было страшно одиноко.
Каждый вечер я отправлялась босиком в местный магазинчик, где был телефон, и звонила старой подруге Робин, с которой и до того время от времени перезванивалась. Сказать ей мне было нечего; я по десять раз спрашивала: «Ну как ты?» – потом прощалась и вешала трубку. Ее мать всегда охотно принимала меня и демонстрировала своим знакомым – я была для нее чем-то вроде благотворительного проекта; но к тому времени я начала чувствовать, что это ей наскучило.