Текст книги "Щегол"
Автор книги: Донна Тартт
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
– Ну, есть тут общественный транспорт?
– Не-а.
– А на чем тогда люди ездят?
Ксандра склонила голову набок.
– На машинах? – ответила она так, будто я дебил, который в жизни машины не видел.
Но зато здесь был бассейн. В первый день я за час обгорел так, что кожа стала кирпично-красной, и потом промучился всю ночь на шершавых новых простынях. После этого я выходил загорать, только когда солнце уже садилось. Сумерки тут были цветастые, театральные – гигантские всполохи оранжевого, пунцового, киношно-киноварного – “Лоуренс Аравийский”, да и только, – и за ними разом, будто дверь захлопывали, обрушивалась ночь. Пес Ксандры, Поппер, который чаще всего сидел в коричневом пластмассовом домике в тени забора – носился туда-сюда по краю бассейна и тявкал, пока я качался на воде, пытаясь в путанице белых звездных брызг вычленить известные мне созвездия: Лиру, королеву Кассиопею, росчерк Скорпиона с раздвоенным жалом в хвосте – все знакомые очертания из детства, под сияние которых из светившегося в темноте ночника-проектора я засыпал дома в Нью-Йорке. Теперь они преобразились, стали холодными, совершенными, будто сбросившие маски боги, которые через крышу взошли прямиком на небо, чтобы расположиться в своих законных, горних пристанищах.
10
Занятия в школе начались на второй неделе августа. Обнесенные забором низкие длинные здания песочного цвета соединялись между собой крытыми переходами и издалека напоминали тюрьму нестрогого режима. Но стоило мне переступить порог – и от разноцветных плакатов с гулкими коридорами я будто снова провалился в привычный школьный сон: толкучка на лестницах, гудящие лампы, кабинет биологии и игуана в аквариуме размером с пианино, ряды шкафчиков по стенам – все знакомо, как мизансцена какого-нибудь засмотренного сериала, – и хотя сходство с моей прежней школой было весьма условным, в то же время на каком-то неясном уровне оно было ощутимым, утешительным.
Другая половина английского интенсива читала “Большие надежды”, моя – “Уолдена”, и я укрылся в прохладе и безмолвии книги – в убежище от жестяного жара пустыни. На большой перемене (когда нас согнали на улицу, на огороженный сетчатым забором двор к торговым автоматам), я со своим дешевым изданием в мягкой обложке устроился в самом тенистом уголке и красным карандашом то и дело отчеркивал особенно бодрящие фразы: “Большинство людей всю жизнь пребывают в глухом отчаянии”, “Типическое, хоть и неосознанное отчаяние сокрыто даже в том, что человечество зовет играми и развлечениями”. Что сказал бы Торо о Лас-Вегасе, о его шуме и огнях, о мечтах и мусоре, о прожектерстве и пустых фасадах?
В самой школе не по себе делалось от ощущения беспризорности. Тут было до фига детей военных, куча иностранцев – многие были детьми топов, которые приехали в Лас-Вегас на важные управленческие или строительные посты. Некоторые уже успели пожить в девяти-десяти штатах – в среднем за столько же лет, а многие – еще и за границей: в Сиднее, Каракасе, Пекине, Дубае, Тайбэе.
Было тут и очень много застенчивых, практически незаметных мальчиков и девочек, родители которых променяли тяготы провинциальной жизни на труд горничных и младших официантов. Популярность в этой новой экосистеме совершенно не зависела от денег или внешности – крутым, как я вскоре понял, считался тот, кто дольше всего живет в Лас-Вегасе, поэтому-то сногсшибательные мексиканские красотки и кочующие туда-сюда наследники строительных гигантов сидели за обедом в полном одиночестве, а заурядные, невзрачные отпрыски местных риелторов и продавцов автомобилей становились чирлидерами и президентами класса – безусловной школьной элитой.
Дни были ясные, красивые, и с наступлением сентября невыносимый жар сменился какой-то пыльной, золотой яркостью. Иногда в столовой я садился за испанский стол, чтобы попрактиковаться в испанском, иногда – за немецкий, хоть на немецком там и не разговаривал, потому что несколько ребят из второго немецкого – дети директоров “Дойче банка” и “Люфтганзы” – выросли в Нью-Йорке. Английский был единственным уроком, на который мне хотелось идти, хотя меня поражало, сколько же одноклассников терпеть не могли Торо и даже выступали против него (против человека, который утверждал, что в жизни не узнал от стариков ничего полезного) так, будто он был им враг, а не друг. Его презрительное отношение к коммерции, которое мне казалось таким целительным, большинство моих разговорчивых одноклассников задевало за живое.
– Да-a, коне-ечно, – проорал мерзотный пацан, волосы у которого были зачесаны назад и стояли от геля торчком, будто у анимэшного персонажа из “Жемчуга дракона”, – нормальный такой мир получится, если все просто бросят работать и начнут в лесу сопли жевать…
– Я, я, я, – проныл кто-то сзади.
– Это антиобщественно, – рьяно влезла одна трещотка, перекрикивая последовавшие за этим взрывы смеха. Она заерзала на стуле, повернулась к учительнице (вялой, вытянутой женщине по имени миссис Спир, которая вечно носила одежду грязноватых тонов с коричневыми сандалиями и выглядела так, будто страдала от затяжной депрессии). – Торо расселся там себе и рассказывает нам, как ему хорошо…
– … Потому что, – повысил торжествующий голос анимэшный пацан, – что будет, если все, как он говорит, возьмут и бросят работать? И что у нас будет за общество, если все, как он, будут? Ни больниц не будет, ничего. Даже дорог не будет.
– Мудозвон, – наконец-то пробормотали сзади – достаточно громко, чтоб все кругом услышали.
Я обернулся посмотреть на того, кто это сказал – в соседнем ряду за партой ссутулился изнуренного вида пацан, который барабанил по столу пальцами. Когда он заметил, что я смотрю на него, то вскинул неожиданно выразительную бровь, будто говоря: прикинь, вот дебилы!
– На заднем ряду кто-то что-то хочет сказать? – спросила миссис Спир.
– Как будто Торо дороги эти волновали, – сказал усталый пацан. Его акцент меня удивил: явно иностранный, но откуда – непонятно.
– Торо был первым энвайроменталистом, – сказала миссис Спир.
– И первым вегетарианцем, – сказала девчонка с заднего ряда.
– Еще бы! – вставил кто-то. – Дядя Цветочки-Ягодки!
– Да вы меня совсем не слушаете, – взволнованно продолжал анимэшник, – кто-то должен строить дороги, не только сидеть целыми днями в лесу и разглядывать муравьев и комаров. Это называется – цивилизация.
У моего соседа вырвался резкий, похожий на лай, презрительный смешок. Он был бледным и тощим, не слишком опрятным, с падавшими на глаза темными прямыми волосами и какой-то нездоровой бледностью беспризорника – загрубевшие руки, изжеванные под корень ногти с траурной каймой, совсем не то, что детишки из моей школы в Верхнем Вест-Сайде, с лыжным загаром и блестящими волосами, бунтари, у которых папаши – председатели правления или врачи с Парк-авеню, нет, вполне можно представить, как этот парень сидит где-нибудь на тротуаре с бродячим псом на веревке.
– Ну, чтобы ответить на некоторые из этих вопросов, давайте-ка вернемся к странице пятнадцать, – сказала миссис Спир, – где Торо рассказывает о том, как поставил эксперимент над жизнью…
– Какой эксперимент? – спросил анимэшник. – Чем это жизнь в лесу отличается от жизни пещерного человека?
Темноволосый мальчишка осклабился и еще сильнее сгорбился за партой. Он напомнил мне бездомных пацанов на Сент-Маркс-плейс, которые обменивались сигаретами, мерились шрамами и стреляли мелочь – такие же рваные шмотки и тощие белые руки, на запястьях болтаются такие же кожаные черные браслеты. Их сложная многослойность была знаком, прочесть который я не мог, хотя общий смысл был вполне понятен: и не вздумай, нам не по пути, я куда круче тебя, даже не пытайся со мной заговорить. Таким было мое ошибочное первое впечатление о единственном друге, который у меня будет в Вегасе, и, как выяснилось, об одном из лучших друзей, которые у меня будут в жизни.
Его звали Борисом. Каким-то образом после уроков мы с ним очутились рядом в толпе, ждавшей школьный автобус.
– А, Гарри Поттер, – сказал он, оглядев меня.
– Пошел в жопу, – вяло отозвался я. В Вегасе я уже не раз слышал эти сравнения с Гарри Поттером. Мой нью-йоркский стиль – одежда цвета хаки, белые рубашки-оксфорды, очки в черепаховой оправе – сделал из меня фрика в школе, где все ходили во вьетнамках и майках-алкоголичках.
– А метла где?
– В Хогвартсе оставил, – ответил я. – А ты? Где твоя доска?
– Ась? – спросил он, склоняясь ко мне и приставив к уху скругленную ладонь стариковским, как у глухих, жестом. Он был на полголовы выше меня – помимо высоких ботинок на шнуровке и чудных камуфляжных штанов с пузырями на коленях на нем была надета заскорузлая черная футболка с логотипом марки досок для сноуборда: NEVER SUMMER, нарисованным белым готическим шрифтом.
– Футболка твоя, – сказал я, дернув головой в ее сторону, – в пустыне особо на доске не постоишь.
– Не-а, – ответил Борис, откинув с глаз черные лохмы, – я не катаюсь на сноуборде. Просто солнце ненавижу.
Так вышло, что и в автобусе мы сели рядом – на ближайшие к двери сиденья, места явно не крутые, если судить по тому, как все остальные проталкивались назад, но я раньше никогда не ездил в школу на автобусе, и он, судя по всему, тоже, поскольку явно без задней мысли плюхнулся на первое попавшееся свободное сиденье. Поначалу мы больше молчали, но ехать было долго, и мы в конце концов разговорились. Оказалось, что он тоже живет в Каньоне теней, только еще дальше, на самой окраине, к которой подползала пустыня и где стояла куча недостроенных домов, а на улицах лежал песок.
– Ты давно здесь? – спросил я его. Этот вопрос в моей новой школе все друг другу задавали, будто сроком отсидки интересовались.
– Не знаю. Месяца два, может? – хотя по-английски он говорил достаточно бегло, с сильным австралийским акцентом, в его речи слышались темные, вязкие всплески чего-то еще – душок графа Дракулы или, может, агента КГБ. – А ты откуда?
– Из Нью-Йорка, – ответил я, и наградой мне было то, как он молчаливо окинул меня новым взглядом, как сдвинул брови: круто. – А ты?
Он скорчил рожицу:
– Так, давай считать, – сказал он, откидываясь на сиденье и отсчитывая страны на пальцах, – я жил в России, в Шотландии – круто, наверное, хотя я ничего не помню, в Австралии, Польше, Новой Зеландии, два месяца в Техасе, на Аляске, в Новой Гвинее, Канаде, Саудовской Аравии, Швеции, на Украине…
– Ничего себе.
Он пожал плечами:
– В основном – в Австралии, России и на Украине. В этих трех странах.
– А по-русски говоришь?
Он жестом показал – более-менее.
– По-украински тоже. И по-польски. Хотя много чего забыл уже. Недавно пытался вспомнить, как будет “стрекоза”, и не смог.
– Скажи что-нибудь!
Он сказал – горловые, бурлящие звуки.
– И что это значит?
Он фыркнул:
– Пошел ты в жопу.
– Правда? По-русски?
Он рассмеялся, обнажив сероватые и очень неамериканские зубы:
– По-украински.
– Я думал, на Украине говорят по-русски.
– Ну да. Зависит, какая часть Украины. Впрочем, не так уж они отличаются, эти два языка. То есть, – он прищелкивает языком, закатывает глаза, – не слишком сильно. Время по-разному говорят, месяцы, слова кое-какие. На украинском мое имя произносится по-другому, но в Северной Америке его лучше произносить по-русски и быть Борисом, а не Бо-ры-сом. На Западе все знают Бориса Ельцина, – он склонил голову на плечо, – Бориса Беккера…
– Бориса Баденова.
– Кого? – резко переспросил он, повернувшись ко мне так, будто я его оскорбил.
– Ну, Рокки и Бульвинкль? Борис и Наташа?
– Ах, да. Князь Борис! “Война и мир”. У меня такое же имя. Хотя у князя Бориса фамилия Друбецкой, не та, которую ты назвал…
– А родной язык у тебя какой? Украинский?
Он пожал плечами:
– Может, польский, – ответил он, откидываясь на сиденье, взмахом головы отбрасывая темные волосы набок. Глаза у него были жесткие, насмешливые, очень черные. – Мать была полькой, из Жешува, это рядом с украинской границей. Русский, украинский – Украина, как ты знаешь, входила в СССР, поэтому я говорю и на том, и на другом. Ну, может, не так много на русском – на нем лучше всего ругаться и материться. Со славянскими языками со всеми так – русский, украинский, польский, чешский даже – знаешь один и типа как во всех ориентируешься. Но сейчас мне проще всего говорить на английском. Раньше было наоборот.
– И как тебе Америка?
– Все так улыбаются – широко! Ну, почти все. Ты не так. По мне, выглядит глупо.
Как и я, он был единственным ребенком. Его отец (украинский гражданин, родился в сибирском Новоаганске) занимался геологоразведочными работами. “Большая важная должность, он ездит по всему миру”. Мать Бориса – вторая жена его отца – умерла.
– Моя тоже, – сказал я.
Он пожал плечами:
– Она сто лет как померла, – сказал он. – Была алкашкой. Как-то вечером нажралась, выпала из окна и умерла.
– Ого, – сказал я, слегка опешив от того, как легко он от всего этого отмахнулся.
– Да, херово, – беззаботно подтвердил он, глядя в окно.
– И кто ты тогда по национальности? – спросил я, помолчав немного.
– А?
– Ну, если твоя мать – полька, отец – украинец, а родился ты в Австралии, тогда ты, значит…
– Индонезиец, – закончил он с мрачной улыбкой.
У него были темные, демонические, очень выразительные брови, которыми он постоянно двигал, когда говорил.
– Это почему?
– Ну, в паспорте у меня написано “украинец”. И есть еще польское гражданство. Но вернуться я хочу в Индонезию, – сказал Борис, откидывая волосы с глаз. – Точнее – в ПНГ.
– Куда?
– В Папуа – Новую Гвинею. Из всех мест, где я жил, это – самое любимое.
– Новая Гвинея? А я думал, они там скальпы снимают.
– Больше не снимают. Или не везде. Этот браслет оттуда, – сказал он, указывая на одну из черных кожаных полосок у него на запястье. – Его мне сделал мой друг Бами. Он у нас работал поваром.
– И как там живется?
– Неплохо, – сказал он, искоса взглядывая на меня со свойственной ему раздумчивой веселостью. – У меня был попугай. И ручной гусь. И серфить я учился. Но потом, полгода назад, отец утащил меня в эту дыру на Аляске. Полуостров Сьюард, прямо за Полярным кругом. А потом – в середине мая – мы сначала на винтовом самолете перелетели в Фэрбенкс, а потом приехали сюда.
– Ого! – сказал я.
– Там до смерти скучно, – сказал Борис. – Тонны мертвой рыбы и плохой интернет. Надо было сбежать, зря не сбежал, – горько прибавил он.
– И что бы ты делал?
– Остался бы в Новой Гвинее. Жил бы на пляже. Слава богу, мы не были там всю зиму. Пару лет назад мы жили на севере Канады, в Альберте, в городке с одной улицей на реке Пус-Куп. Целыми днями темно, с октября по март, и кроме как читать и слушать радио Си-Би-Эс делать вообще нехер. Белье стирать за пятьдесят километров возили. Но все равно, – рассмеялся он, – в сто раз лучше, чем на Украине. Прям Майами-Бич.
– Так чем там занимается твой отец?
– Пьет в основном, – кисло ответил Борис.
– Тогда ему надо с моим познакомиться.
И снова – внезапный взрывной хохот, будто он сейчас оплюет тебя с ног до головы.
– Да. Гениально. Шлюхи тоже?
– Не удивлюсь, – ответил я после недолгой неприятной паузы. Но хоть отец и не переставал меня поражать, все-таки сложно было представить, как он зависает в придорожных “Сочных девочках” и “Джентльменских клубах”, мимо которых мы проезжали. Автобус пустел, до моего дома оставалась всего пара улиц.
– Эй, я тут выхожу, – сказал я.
– Хочешь, поедем ко мне и посмотрим телик? – спросил Борис.
– Ну-у…
– Ой, поехали. Дома нет никого. А у меня “S.O.S. Айсберг” на DVD.
11
Школьный автобус, кстати, не доезжал до самого конца Каньона теней, где жил Борис. От последней остановки до его дома еще нужно было идти пешком минут двадцать – по раскаленным от жары и засыпанным песком улицам. Хоть и на нашей улице хватало табличек с надписями “Изъято банком за неуплату” и “Продается” (по ночам звуки радио из машины было за километр слышно) – я даже не представлял себе, до чего же на окраине Каньона теней жутко: жмется на краю пустыни игрушечный городок под угрожающе нависшим небом. Большинство домов выглядели так, будто в них никогда и не жили. У остальных, недостроенных, окна были без стекол, с облупившимися рамами, а сами дома стояли в лесах, с серыми от летящего песка стенами, у дверей свалены бетонные блоки и кучи желтеющих стройматериалов. Из-за заколоченных окон вид у домов был слепой, обшарпанный, неровный, как будто то были побитые и перебинтованные лица. Мы шли, и ощущение запустения все сильнее давило на нервы, словно мы брели по планете, где все население вымерло из-за болезни или радиации.
– Понастроили домов в такой-то жопе, – сказал Борис. – Вот пустыня всё и отбирает назад. И банки, – он рассмеялся. – Вот кому срать на Торо, правда?
– Да на него срать хотел весь этот город.
– А знаешь, кто реально обосрался? Владельцы этих домов. К большинству из них даже воду нельзя подвести. Все дома поотбирали, потому что люди не могут за них платить – поэтому-то отец снял наш дом по такой дешевке.
– Ага, – сказал я после еле заметной неуютной паузы. До этого я и не задумался ни разу, а откуда у моего отца-то взялись средства на такой огромный дом.
– Мой отец роет шахты, – неожиданно сказал Борис.
– Что?
Он пятерней убрал со лба взмокшие темные волосы.
– Куда бы мы ни приехали, нас везде ненавидят. Потому что обещают, что шахта не навредит окружающей среде, а потом шахта вредит окружающей среде. Но тут, – он пожал плечами – фаталистический русский жест, – господи, да тут просто сраная куча песка, кого она волнует?
– О, – сказал я, поразившись тому, как далеко разносятся наши голоса по пустынной улице, – да здесь правда вообще ни души.
– Да. Как на кладбище. Тут только одна семья живет еще, вон там. Видишь, возле дома большой грузовик стоит? Похоже, нелегальные иммигранты.
– Но вы с отцом здесь легально, да? – В школе с этим были проблемы, несколько учеников оказались нелегалами, и по коридорам были развешаны предупреждающие плакаты.
Он фыркнул – пффф, что за чушь.
– Конечно. Шахта за этим следит. Ну или кто-то там. А вот там – человек двадцать, а то и тридцать, все живут в одном доме. Может, наркотиками торгуют.
– Правда?
– Что-то там очень странное творится, – мрачно сказал Борис. – Это все, что мне известно.
Дом Бориса стоял между двумя заброшенными и заваленными строительным мусором постройками и был очень похож на дом отца и Ксандры: везде сплошной ковролин, новехонькая бытовая техника, та же планировка, так же мало мебели. Но в доме было невыносимо жарко, в бассейне не было воды, а на дне лежал слой песка – и никакого намека на двор, даже кактусов не росло. Везде – на бытовой технике, столешницах, кухонном полу – лежала тонкая песчаная пленка.
– Выпить хочешь? – спросил Борис, открывая холодильник, где поблескивали ряды бутылок с немецким пивом.
– Ух ты, круто, спасибо!
– В Новой Гвинее, – сказал Борис, утирая лоб тыльной стороной ладони, – когда я там жил, короче, случилось сильное наводнение. Змеи… очень опасные, очень страшные… во дворе плавали неразорвавшиеся мины времен Второй мировой… почти все гуси передохли. Ну и, в общем, – продолжил он, открывая бутылку с пивом, – вода вся испортилась. Тиф. Осталось только пиво – “Пепси” закончилась, “Люкозад” закончился, йодные таблетки закончились, и три недели и мы с отцом, и даже все мусульмане пили одно пиво! На завтрак, на обед – одно пиво.
– Звучит не так уж плохо.
Он поморщился.
– У меня всю дорогу голова от него раскалывалась. Местное пиво, из Новой Гвинеи – на вкус ужасное. А вот это – отличное! Есть еще водка в морозилке.
Я хотел было сказать – давай, чтоб произвести на него впечатление, но потом подумал про жару и обратную дорогу и сказал:
– Нет, спасибо.
Он звякнул своей бутылкой о мою.
– Верно. Слишком жарко сегодня для выпивки. А мой отец пьет столько, что у него нервы в ногах поотмирали.
– Серьезно?
– Это называется, – он скривил лицо, пытаясь все выговорить, – периферийная невропатия (у него это прозвучало как “пэрыфэрийная нэвропатия”). – В больнице, в Канаде, его заново ходить учили. Он встает – и валится на пол – носом, кровь идет – ржака!
– Звучит забавно, – сказал я, вспоминая, сколько раз я видел, как отец на карачках ползет к холодильнику за льдом.
– Очень. А твой что пьет? Твой отец.
– Скотч. Когда пьет. Но он типа завязал.
– Ха! – сказал Борис так, будто это он уже слышал. – И моему надо на него перейти – хороший скотч тут дешевый. Слушай, хочешь взглянуть на мою комнату?
Я ожидал чего-то в духе моей комнаты, но, к моему удивлению, он привел меня в какую-то насквозь провонявшую “Мальборо” зашторенную конуру, где повсюду лежали стопки книг, а на полу были свалены пустые пивные бутылки, пепельницы, охапки несвежих полотенец и грязной одежды. На стенах трепыхались куски цветастой ткани – желтой, зеленой, бордовой, пронзительно-синей, а над кроватью с батиковым покрывалом висел красный флаг с серпом и молотом. Казалось, будто русский космонавт потерпел крушение где-то в джунглях и соорудил себе пристанище из государственного флага и всех местных саронгов и тканей, которые попались ему под руку.
– Твоя работа? – спросил я.
– Сложил и сунул в чемодан, – ответил Борис, плюхаясь на безумного цвета матрас. – Чтобы потом все снова развесить, нужно минут десять. Будем смотреть “S.O.S. Айсберг”?
– Конечно.
– Классный фильм. Я его шесть раз видел. Помнишь, как она в самолет садится, чтобы их со льдины спасти?
Но “S.O.S. Айсберг” мы тем вечером так и не посмотрели, может, потому, что никак не могли перестать болтать, чтоб спуститься вниз и включить телевизор. Жизнь у Бориса оказалась в сто раз интереснее, чем у кого-либо из моих сверстников. Учился он, похоже, только периодически и в самых захудалых школах – в глуши, где работал его отец, зачастую вообще не было никаких школ.
– Ну, есть пленки, – сказал он, потягивая пиво и косясь на меня одним глазом. – И можно сдавать экзамены. Только для этого надо иметь выход в интернет, а иногда где-нибудь на канадской окраине или на Украине его не бывает.
– И что ты делал?
Он пожал плечами:
– Типа читал много.
Один учитель в Техасе, сказал он, скачал ему из интернета программу.
– Нов Элис-Спрингс школа-то должна была быть?
Борис расхохотался:
– Еще бы! – ответил он, сдув с лица потную прядку волос. – Но после смерти мамы мы какое-то время жили на Северной территории, в Арнхемленде – в городе Кармейволлаг. Город, одно название. На километры кругом – глухомань, трейлеры, в которых живут шахтеры, и заправка с баром – пиво, виски и сэндвичи. Ну и, в общем, бар держала жена Мика, Джуди ее звали. И я целыми днями, – он шумно отхлебнул пива, – целыми днями смотрел с Джуди мыло по телику, а по вечерам стоял с ней за прилавком, пока отец и его ребята нажирались. А как муссон, так и телик не посмотришь. Джуди кассеты держала в морозилке, чтоб не испортились.
– Испортились – как?
– От сырости плесень росла. На туфлях плесень, на книгах. – Он пожал плечами. – Я тогда не так много разговаривал, как сейчас, потому что не слишком хорошо говорил по-английски. Стеснялся очень, сидел там один, вечно сам по себе. Но Джуди – Джуди все равно со мной разговаривала и была ко мне добра, хотя я ни черта не понимал, что она там говорит. Каждое утро я к ней приходил, она мне готовила одно и то же неплохое жаркое. И дождь, дождь, дождь. Я подметал пол, мыл посуду, помогал ей в баре убираться. Ходил за ней, как гусенок. This is cup, this is broom, this is bar stool, this pencil[39]39
Это есть чашка, это есть табуретка, это есть карандаш (англ. искаж.) – осваивая английский, Борис пропускает неопределенные артикли или глагол-связку.
[Закрыть]. Вот и вся моя школа. Телевизор, кассеты “Дюран Дюран” и Боя Джорджа – и все на английском. Самый любимый ее сериал был – “Дочери Маклеода”. Мы его всегда вместе смотрели, а если я чего не знал – она объясняла. И мы потом обсуждали этих сестер и плакали с ней вместе, когда Клэр погибла в автокатастрофе, и она говорила, что если б у нее была такая ферма, как Дроверс-Ран, она б забрала меня туда с собой и мы с ней жили бы там счастливо, а куча женщин бы на нас работала, как это было у Маклеодов. Она была совсем молодая, симпатичная. Блондинка, кудрявая, глаза красила синим. Муж обзывал ее шлюшкой и свиным рылом, но мне она казалась похожей на Джоди из сериала. Целыми днями она со мной разговаривала и пела – я с ней выучил слова всех песен в музыкальном автомате. “В городе ночь, тьма нас зовет…” И скоро я стал профессионалом. Спик инглиш, Борис! В польской школе нас немного учили английскому: хэллоу, экскьюз ми, сенк ю вери мач, а тут два месяца с ней – и я как начал болтать, болтать, болтать! С тех пор и не затыкался. Ко мне она всегда относилась хорошо, по-доброму. И это при том, что она каждый день заходила на кухню и рыдала там, потому что до смерти ненавидела Кармейволлаг.
Было уже поздно, но за окном было еще жарко, светло.
– Слушай, умираю – есть хочу, – сказал Борис, вставая и потягиваясь так, что в просвете между его камуфляжными штанами и потрепанной футболкой показалась полоска живота – впалого, мертвенно-белого, будто у постящегося святого.
– А есть еда?
– Хлеб с сахаром.
– Прикалываешься?
Борис зевнул, потер воспаленные глаза.
– Ты что, никогда не ел хлеб, посыпанный сахаром?
– А больше ничего нет?
Он устало дернул плечами.
– Есть скидочные купоны на пиццу. Проку как от козла молока. В такую даль они не доставляют.
– Я думал, у вас всегда повара были.
– Ну да, были. В Индонезии. И в Саудовской Аравии тоже. – Он курил, я от сигареты отказался, он был как будто под кайфом, покачивался и подергивался, будто под музыку, хотя музыки никакой не играло. – Очень клевый парень, его звали Абдул Фаттах. Это значит “Прислужник того, кто открывает врата страждущим”.
– Ладно, слушай. Давай тогда ко мне пойдем.
Он шлепнулся на кровать, зажав ладони между коленей.
– Только не говори, что эта ваша телка готовить умеет.
– Нет, она работает в баре, где подают закуски. Иногда она приносит домой всякую еду.
– Гениально, – сказал Борис, вставая и слегка пошатываясь.
Он уже выпил три бутылки пива и сейчас пил четвертую. Возле двери он протянул мне зонтик.
– Эээ, это зачем?
Он открыл дверь и вышел на улицу.
– Так идти прохладнее, – сказал он. Лицо под зонтом у него было синеватым. – И не обгоришь.
12
До того как появился Борис, я достаточно стойко сносил одиночество, и не подозревая даже, насколько я одинок. Наверное, если б даже у одного из нас семья была хоть вполовину нормальной – с часами отбоя, домашними обязанностями и родительским присмотром, мы с ним вряд ли стали бы так неразлучны – и так быстро, но с того самого дня мы практически все время проводили вместе, делились деньгами и рыскали в поисках еды.
В Нью-Йорке я рос среди ребят, которые уже много чего повидали в жизни – они жили за границей и знали по три-четыре языка, уезжали на лето учиться в Гейдельберг, а на каникулы ездили в места типа Рио, Инсбрука или мыса Антиб. Но Борис, будто бывалый морской волк, заткнул их всех за пояс. Он ездил на верблюде и ел личинок, он играл в крикет и болел малярией, ночевал на улице на Украине (“но всего две недели”), самолично подорвал динамитную шашку и плавал в кишащей крокодилами австралийской реке. Он читал Чехова на русском и писателей, о которых я даже не слышал, – на украинском и польском.
Он вынес и январскую темень в России, когда температура опускалась до минус сорока: бесконечные вьюги, снег да гололед, единственное яркое пятно – зеленая неоновая пальма, которая двадцать четыре часа в сутки мигала возле захолустного бара, где любил выпивать его отец. Всего на год меня старше – Борису было пятнадцать, – а уже по-настоящему занимался сексом с девчонкой на Аляске, он стрельнул у нее сигарету на парковке возле супермаркета. Она спросила, не хочет ли он посидеть с ней в машине, ну вот так все и случилось.
(– Но знаешь, что? – спросил он, выпуская дым из уголка рта. – Ей, похоже, не очень понравилось.
– А тебе?
– Блин, да! Хотя вот что, я понимал, что делаю все не так. В машине тесно было.)
Каждый день мы вместе возвращались домой на автобусе. На окраине “Десатойи”, возле недостроенного общественного центра с наглухо запертыми дверьми и умершими, побуревшими пальмами в кадках, была заброшенная детская площадка, где мы потихоньку опустошали автоматы с газировкой и подтаявшими шоколадками и подолгу сидели на качелях, куря и болтая. У Бориса частые приступы хандры и дурного настроения перемежались с периодами нездоровой веселости; он был то мрачным, то шальным, мог рассмешить меня так, что у меня бока болели от хохота, и всегда нам столько всего надо было рассказать друг другу, что частенько мы совсем забывали о времени и забалтывались на улице до самой темноты. На Украине он видел, как застрелили депутата, который шел к своей машине, – стрелка он не видел, просто оказался свидетелем того, как широкоплечий мужчина в чересчур узком для него пальто рухнул на колени – в снег и темноту. Он рассказывал про крохотную школу с жестяной крышей неподалеку от резервации чиппева в Альберте, куда он ходил, пел мне детские песенки на польском (“В Польше нам на дом обычно задавали выучить или песню, или стихотворение, молитву – что-то в этом роде”) и учил меня русским ругательствам (“Это реальный mat – как на зоне”). Рассказывал еще, как в Индонезии его друг, повар Вами, обратил его в ислам: он перестал есть свинину, постился в Рамадан и пять раз в день молился, повернувшись в сторону Мекки.
– Но больше я не мусульманин, – объяснил он, чиркая по пыли большим пальцем ноги. Мы распластались на карусели, укатавшись до тошноты. – Бросил недавно.
– Почему?
– Потому что я выпиваю.
(Самая скромная фраза года – Борис хлебал пиво, как наши сверстники – пепси, и начинал пить, едва зайдет домой.)
– Ну и что? – спросил я. – Зачем кому-то об этом знать?
Он раздраженно фыркнул:
– Потому что плохо называть себя верующим, если не соблюдаешь принципов веры. Это неуважение к исламу.
– Все равно. “Борис Аравийский”. Звучит.
– Пошел в жопу.
– Нет, серьезно, – со смехом сказал я, приподнявшись на локтях, – ты что, правда во все это верил?
– Вовсе – что?
– Ну, это. В Аллаха и Магомета. “Нет божества кроме Аллаха…”
– Нет, – ответил он, слегка заведясь, – для меня ислам был делом политики.
– Что, типа как у “обувного террориста”?[40]40
22 декабря 2001 г. британец Ричард Рид пронес в своем ботинке бомбу на борт самолета, выполнявшего рейс Париж – Майами.
[Закрыть]
Он фыркнул от смеха:
– Да нет, блин! Кроме того, ислам не проповедует насилие.
– А что тогда?
Он соскочил с карусели, напрягся:
– Что значит – что тогда? Ты на что намекаешь?
– Полегче! Я просто задал вопрос.
– И какой же?
– Если ты перешел в ислам и все такое, то во что ты тогда веришь? Он плюхнулся обратно и захихикал, будто я дал ему уйти от ответа: