355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Донна Леон » Смерть в «Ла Фениче» » Текст книги (страница 3)
Смерть в «Ла Фениче»
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 03:34

Текст книги "Смерть в «Ла Фениче»"


Автор книги: Донна Леон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Глава 4

Брунетти шел к отелю, окна которого сияли несмотря на поздний час, погрузивший город в темень и сон. Некогда столица развлечений всего континента, Венеция обратилась в провинциальный городок, где после десяти – одиннадцати вечера исчезают все признаки жизни. Если в летние месяцы она еще нет-нет да припомнит куртуазный блеск прошлого – покуда стоит хорошая погода и раскошеливаются туристы, – то зимой это просто дряхлая старуха, норовящая пораньше завалиться спать. По ее опустевшим улицам бродят лишь кошки да тени былого.

Но именно в это время город казался Брунетти всего прекрасней – лишь в эти часы он, венецианец до мозга костей, мог ощутить отблеск минувшего величия. Ночная темнота скрывала мох, которым поросли ступени палаццо вдоль Большого Канала, притеняла трещины в стенах церквей и делала невидимыми пятна выщербленной штукатурки на фасадах зданий. Словно красотке не первой молодости, Венеции необходим полумрак, чтобы на миг вернуть волшебство исчезнувшей прелести. Катер, днем доставляющий в лавки стиральный порошок или капусту, в ночи превращается в таинственный челнок, плывущий в неведомую даль. А туман, который в эти зимние дни тут частый гость, способен и вовсе преображать людей и предметы: даже длинноволосые юнцы, что толпятся в подворотне и стреляют сигареты у прохожих, начинают казаться призраками прошлого.

Комиссар взглянул на звезды, – дивные, ясно видимые над черными домами, – и, продолжая затылком ощущать их великолепие, двинулся дальше к отелю.

В вестибюле казалось пустынно и одиноко, как бывает по ночам во многих общественных зданиях. За регистрационной стойкой сидел ночной портье, откинувшись в кресле к самой стенке и уткнувшись в розовый лист сегодняшнего выпуска спортивной газеты. Старик в переднике в черно-зеленую полоску посыпал сырыми опилками мраморный пол вестибюля, а потом тщательно выметал их. Брунетти заметил, что проложил тропу сквозь мельчайшую древесную крошку, и, поняв, что теперь неизбежно наследит на уже выметенном полу, повернулся к старику и произнес:

– Scusi[17]17
  Извините (ит.)


[Закрыть]
.

– Ничего, ничего, – отозвался старик и замел его след своей щеткой. Портье даже не выглянул из-за газеты.

Брунетти шел по вестибюлю. Вокруг шести или семи низких столиков стайками сбились широкие мягкие кресла. Миновав их, Брунетти направился к единственному человеческому существу, видневшемуся среди всей этой мебели. Если верить прессе, сидевший за столиком был лучшим режиссером из числа постоянно работающих в Италии. Два года назад Брунетти видел в его постановке пьесу Пиранделло в Театре Гольдони и остался под сильным впечатлением именно от режиссуры, поскольку актеры как раз играли весьма посредственно. Санторе слыл гомосексуалистом, но в театральном мире, где союз между мужчиной и женщиной считается извращением, личная жизнь режиссера не могла быть препятствием на пути к успеху. А вот теперь известно, что он в гневе покинул гримерку мужчины, и тот вскоре после этого погибает насильственной смертью.

Завидев Брунетти, Санторе встал. Они пожали друг другу руки, представились. Санторе оказался мужчиной среднего роста и сложения, с лицом боксера-неудачника на закате карьеры: приплюснутый нос с расширенными порами, большой рот, толстые влажные губы. Но когда он спросил Брунетти, не желает ли тот выпить, толстые губы произнесли это на чистейшем флорентийском наречии с четкой, изящной актерской артикуляцией. Брунетти подумалось, что так, наверное, говорил Данте.

После того как Брунетти принял его приглашение выпить коньяка, Санторе куда-то скрылся. Оставшись один, Брунетти посмотрел на книгу, которую его собеседник оставил на столике открытой, потом пододвинул ее к себе.

Санторе вернулся, неся два широких коньячных бокала, наполненных, что называется, от души.

– Спасибо. – Брунетти взял бокал и сделал большой глоток. Потом ткнул пальцем в книгу, решив, что лучше начать с нее, чем с рутинного вопроса – «где вы были в то время и что при этом делали?».

– Эсхил?

Санторе улыбнулся, затаив удивление, что полицейский способен прочесть имя автора по-гречески.

– Это вы по работе читаете или для души?

– Думаю, в вашем понимании это скорее работа, – ответил Санторе и отпил немножко коньяка. – Через три недели мне предстоит заняться постановкой «Агамемнона» в Риме.

– По-гречески? – вырвалось у Брунетти.

– Нет, в переводе. – Санторе замолчал, но потом все-таки дал волю распиравшему его любопытству: – А что, у нас полицейские уже и по-гречески читают?

Брунетти раскрутил в бокале густую золотистую жидкость.

– Я его четыре года зубрил. Но очень давно. Успел забыть почти все, что знал.

– Но Эсхила вы разобрали.

– Я знаю буквы. Боюсь, я только это и помню. – Он отпил еще чуть-чуть из бокала и добавил: – Что мне всегда нравилось у древних греков, так это то, что насилие у них всегда совершается за сценой.

– В отличие от нас? – спросил Санторе и снова спросил: – В отличие от этого?

– Именно. В отличие от этого, – согласился Брунетти, даже не удосужившись удивиться, откуда Санторе известно, что маэстро умер именно в результате насилия. Слухами земля полнится, а театр тем более, так что режиссер наверняка узнал об этом прежде полиции, а скорее всего, даже прежде, чем ее вызвали. – Вы с ним разговаривали сегодня?

И без имени было ясно, о ком речь.

– Да. Мы с ним поспорили еще до начала спектакля. Встретились в буфете, а потом зашли к нему в гримерку. Там все и началось, – без колебаний выложил Санторе. – Не помню, кричали мы друг на друга или нет, но голос точно повышали.

– О чем же это вы поспорили? – небрежно спросил Брунетти, словно беседовал со старым приятелем и нимало не сомневался, что в ответ услышит правду.

– В свое время мы заключили устную договоренность насчет этой постановки. Я свои обязательства выполнил. А Хельмут свои – нет.

Вместо того чтобы попросить Санторе пояснить сказанное, Брунетти допил свой коньяк, поставил пустой бокал на столик между ними и молча приготовился ждать продолжения. Санторе, взяв свой бокал в ладони, тихонько перекатывал его туда-сюда.

– Я взялся за эту постановку, потому что он обещал помочь моему другу получить этим летом роль, – на оперном фестивале в Галле. Фестиваль не самый крупный и партия второстепенная, но Хельмут согласился поговорить с режиссером и попросить, чтобы моему другу эту роль все-таки дали. Сам Хельмут как раз должен был дирижировать этой самой оперой. – Санторе поднес бокал к губам и сделал глоток. – Вот из-за этого мы и поспорили.

– И что вы ему сказали во время этого спора?

– Не уверен, что вспомню все, что я ему сказал или что он мне, но точно помню, как я ему заявил, что, по-моему, то, что он сделал– при том что я свое обещание выполнил– это нечестно и безнравственно. – Он вздохнул. – Когда споришь с Хельмутом, под конец начинаешь выражаться его словами.

– А что он сказал на это?

– Рассмеялся.

– А почему?

Вместо ответа Санторе предложил:

– Не хотите добавить? Лично я намерен повторить.

Брунетти благодарно кивнул. На этот раз, когда Санторе отошел, он просто откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. И открыл, только услышав приближающиеся шаги Санторе, – взял у него бокал и спросил, как будто и не было этой паузы в разговоре:

– Так почему он рассмеялся?

Санторе опустился в кресло, на этот раз обхватив бокал ладонью снизу.

– Отчасти, видимо, потому, что Хельмут считал себя выше общепринятой морали. Может, он создал свою собственную, выше и лучше нашей. – Брунетти молчал, так что ему пришлось продолжить: – Как будто он один имел право определять нравственные нормы, как будто только у него одного есть право на само это слово. Он, конечно, считал, что у меня такого права нет. – Он передернул плечами и сделал глоток.

– А почему он так считал?

– Потому что я гомосексуалист, – ответил режиссер так простодушно, как иные признаются, скажем, в симпатиях к определенной газете.

– И по этой причине он отказался помочь вашему другу?

– По сути дела, да. Поначалу он говорил, дескать, Саверио не годится на эту роль, ему не хватает сценического опыта. Но истинный его мотив стал ясен позже, когда он обвинил меня в том, что я, мол, просто устраиваю протекцию своему любовнику. – Санторе подался вперед и поставил свой бокал на столик. – Ведь Хельмут сам себя считает блюстителем морали. – Он поправился: – То есть считал.

– А на самом деле он – кто?

– Кто – он? – Санторе совсем запутался.

– Тот певец – он правда ваш любовник?

– Нет-нет. Как ни печально.

– Он гомосексуалист?

– Тоже нет. И это тоже печально.

– В таком случае – почему же Веллауэр вам отказал?

Санторе глянул на него в упор.

– Вы вообще-то много о нем знаете?

– Очень мало, и только о музыкальной стороне его жизни, и то – лишь о том, что попадало в эти годы в газеты и журналы. А о нем как о человеке я вообще не знаю ничего. – А это, подумал Брунетти, как раз самое интересное, потому что загадка его смерти наверняка кроется именно тут.

Санторе на это ничего не сказал.

– О мертвых плохо не говорят, vero[18]18
  Правда? (ит.)


[Закрыть]
? – подсказал Брунетти. – Я прав?

– И о тех, с кем еще предстоит работать.

– По-моему, это не тот случай, – сказал Брунетти и сам себе удивился. – Что, собственно, тут можно сказать плохого?

Санторе посмотрел на полицейского тем изучающим взглядом, каким, вероятно, рассматривал каждого из своих исполнителей, обдумывая, как и что ему делать в его спектакле.

– Это все больше сплетни, – проговорил он наконец.

– Что за сплетни?

– Будто бы он был наци. Никто толком не знает, а кто знает, не говорит, а если кто что и говорил, то это забыто – кануло туда, куда памяти уже не добраться. Он, правда, дирижировал и при нацистах, говорят, выступал даже перед фюрером. Но, опять-таки говорят, он это делал, чтобы спасти евреев-музыкантов из своего оркестра. И правда спас их – они выжили, эти евреи-музыканты, и выступали у него в оркестре всю войну. И он сам тоже выступал и выжил. Причем все эти военные годы не повредили его репутации – как и камерные концерты для фюрера. А после войны, – продолжал Санторе странно-спокойным голосом, – он ушел, как говорили, «в моральную оппозицию» и дирижировал вопреки собственным взглядам. – Он отпил из бокала, – Не знаю, чему верить – был ли он членом нацистской партии и замешан ли в чем-нибудь конкретном. Да и вообще мне-то все равно.

– Тогда почему вы об этом упомянули? Санторе громко рассмеялся – раскаты его хохота заполнили все пространство вестибюля.

– Наверное, потому, что мне кажется, это – правда.

Брунетти улыбнулся:

– Это меняет дело.

– И еще потому, что в действительности мне совсем не все равно.

– И это тоже, – кивнул Брунетти.

И между ними с обоюдного согласия пролегло молчание. Наконец Брунетти спросил:

– Ну а что вы все-таки знаете?

– Я? Точно знаю, что он всю войну давал эти самые камерные концерты. Знаю один случай, когда дочь одного из его музыкантов пришла к нему на квартиру и умоляла спасти ее отца. И знаю, что войну этот музыкант пережил.

– А дочь?

– И она тоже пережила войну…

– Ну а потом?

– А что потом? – Санторе пожал плечами. – Вообще-то говоря, ведь ничего не стоит забыть о прошлом человека и помнить только о его гении. Равного ему не было и, боюсь, не будет.

– Значит, вот почему вы согласились ставить для него эту оперу – просто вам было удобнее не вспоминать о его прошлом?

Это был простой вопрос, не упрек, и Санторе так его и воспринял.

– Да, – тихо проговорил он. – Я решил поставить эту вещь, чтобы мой друг смог у него петь. Поэтому я решил, что лучше мне забыть обо всем, что я знаю или подозреваю, или по крайней мере не принимать это во внимание. Не уверен, что это вообще имеет какое-то значение – особенно теперь. – Брунетти видел, как в глазах Санторе мелькнула некая догадка. – Ведь теперь ему уже никогда не спеть у Хельмута, – И он добавил, словно давая Брунетти понять, что истинный предмет их беседы фактически все время лежал на поверхности: – Что может служить доказательством, что у меня не было никаких оснований его убивать.

– Да, похоже на то, – согласился Брунетти без особого интереса. – Вы с ним раньше работали?

– Да. Шесть лет назад. В Берлине.

– А там у вас с ним не возникало каких-либо сложностей из-за вашей гомосексуальной ориентации?

– Нет. У меня таких проблем не возникает. Поскольку я достаточно известен, он хочет работать со мной. Позиция Хельмута – ангела-хранителя западной морали и библейских заповедей – всем прекрасно известна, но в этом мире вы долго не продержитесь, если не хотите сотрудничать с гомосексуалистами. Хельмут заключил с нами нечто вроде перемирия.

– А вы – с ним?

– Разумеется. Как музыкант он столь близок к совершенству, сколь это вообще возможно для человека. И ради того, чтобы работать с таким музыкантом, о человеке можно и забыть.

– А что вас еще в нем не устраивало – как в человеке?

Прежде чем дать ответ, Санторе долго думал.

– Нет, я больше ничего о нем не знал такого, что могло бы вызвать неприязнь. Вообще-то немцы мне не очень симпатичны, а он даже слишком немец. Но я не об этом. Дело не в симпатии или неприязни. Просто он ходил с видом такого морального превосходства, словно он, ну, светоч во мраке времен… – Санторе скорчил соответствующую гримасу, – Нет, я не прав. Наверное, просто время позднее – или коньяк. К тому же он был пожилой человек, а теперь его не стало.

Брунетти вернулся к началу разговора:

– Так что же вы ему сказали, когда с ним спорили?

– А что всегда говорят, когда спорят, – устало ответил Санторе. – Что он обманщик, а он меня гомиком обозвал. Тогда я ему наговорил всякого и про спектакль, и про музыку, и про то, как он дирижирует, а он мне в том же духе – насчет режиссуры и постановки. Как обычно. – Он замолчал и вжался в кресло.

– Вы угрожали ему?

Санторе уставился на Брунетти, шокированный.

– Он же был старик!

– Вы сожалеете о его смерти?

Этого вопроса режиссер тоже не ожидал. Он призадумался.

– Нет, о смерти этого человека – нет. Жалко его жену, да. Это ведь… – Он не закончил. – Я сожалею о смерти этого музыканта – да, страшно сожалею. Он был стар, он был на закате своей карьеры, и думаю, сам знал об этом.

– О чем?

– Не стало прежнего блеска, прежнего огня. Сам я не музыкант и не мне судить, в чем тут дело. Но что-то исчезло. – Он помолчал, покачал головой. – Нет, это, наверное, я просто зол на него.

– Вы с кем-нибудь об этом говорили?

– Нет. На бога не ябедничают. – Он опять умолк, потом сказал – Да. Я что-то такое сказал Флавии.

– Синьоре Петрелли?

– Да.

– А что она?

– Она ведь и раньше с ним работала, и, по-моему, довольно много. Ее беспокоило, что он переменился, и как-то она мне об этом сказала.

– Что она сказала?

– Да ничего такого; что работать с ним стало тяжело – все равно что с новичком.

– А еще кто-нибудь говорил об этом?

– Нет. Во всяком случае, я не слышал.

– А ваш друг Саверио сегодня был в театре?

– Саверио в Неаполе, – холодно отвечал Санторе.

– Так-так. – Значит, вопрос он задал некстати. – А сколько вы еще намерены пробыть в Венеции, синьор Санторе?

– Если премьера проходит успешно, я обычно сразу уезжаю. Но смерть Хельмута все меняет. Наверное, придется задержаться еще на несколько дней, – пока новый дирижер не освоится с постановкой. – Не услышав. ответа Брунетти, он спросил: – Мне позволят вернуться во Флоренцию?

– Когда?

– Дня через три. Или четыре. Надо прослушать хотя бы один спектакль с новым дирижером. А потом я бы все-таки вернулся домой.

– Почему бы и нет? – Брунетти поднялся. – Все, что нам от вас надо, это адрес, по которому вас можно будет найти, но вы можете дать его и завтра – кому-нибудь из наших людей, кто будет в театре, – Он протянул руку, Санторе встал и пожал ее. – Спасибо за коньяк. И удачи с «Агамемноном»!

И, приняв благодарную улыбку Санторе, молча удалился.

Глава 5

Домой Брунетти отправился пешком – ради неба, полного звезд, и пустынных улиц. Выйдя из отеля, он остановился, прикидывая расстояние. Карта города, заложенная в мозгу каждого венецианца, подсказывала ему, что кратчайший путь – это через мост Риальто. Перейдя через кампо Сан-Фантин, он устремился в лабиринт кривых улочек, выводящий к мосту. На всем пути ему не встретилось ни одного прохожего, и возникло странное ощущение – будто весь этот спящий город принадлежит ему одному. Близ Сан-Лука он миновал освещенные окна аптеки – одного из немногих мест, открытых тут всю ночь, если не считать железнодорожного вокзала, где спят бездомные и сумасшедшие.

И вот уже рядом поблескивает вода канала, а справа – мост. Типично венецианская постройка – торжественный и невесомый, мост, если присмотреться, крепко упирался в болотистый грунт, на котором покоился фундамент города.

Пройдя через мост, он оказался на опустевшем теперь рынке, – месте ежедневного столпотворения, где приходилось протискиваться сквозь толкающуюся и пихающуюся толпу, сквозь табуны туристов, зажатые между зеленными рядами и ларьками с дрянными сувенирами, – но теперь он был тут один-одинешенек и преспокойно шагал вдоль рядов размашистым шагом. Впереди по самой середине улицы шествовала парочка влюбленных – прильнув друг к дружке, они не видели окружавшей их красоты, но, пожалуй, ощущали ее волшебное воздействие.

Возле часов он свернул налево, радуясь, что скоро будет дома. Пять минут – и он уже возле своего любимого магазина «Вьянкат» – цветочной лавки, чьи витрины ежедневно являли городу ослепительные взрывы красоты. Сейчас за их запотевшими стеклами гордо высились желтые бутоны роз, а позади таились облачка бледного жасмина. Он торопливо прошел мимо другой витрины, где теснились зловещие орхидеи – в них Брунетти всегда чудилось что-то людоедское.

Входя в палаццо, где жил, он внутренне собрался – вещь неизбежная, когда ты устал, а впереди еще девяносто четыре ступеньки до родного пятого этажа. Прежний владелец квартиры выстроил ее незаконно больше тридцати лет назад, – попросту пристроил еще один этаж к уже существующему зданию, не потрудившись получить никакого разрешения. Ситуация усугубилась, когда Брунетти купил эту квартиру десять лет назад – и с тех самых пор жил в постоянном страхе перед предстоящей процедурой легализации очевидного. Он трепетал, воображая себе этот подвиг, не снившийся и Гераклу: раздобыть документ, подтверждающий существование данного жилья и его право в нем жить. Сам факт наличия стен, равно как его личного существования в указанных стенах, вряд ли может считаться серьезным основанием для выдачи документа. А взятка – нет, такая взятка его по миру пустит.

Он открыл дверь, радуясь теплу и запаху своего жилья: тут пахло лавандой, мастикой, тянуло чем-то вкусным из глубины коридора, где помещалась кухня. Эта смесь ароматов необъяснимо символизировала для него нормальную человеческую жизнь посреди ежедневного безумия, которое являла собой его работа.

– Это ты, Гвидо? – окликнула Паола из гостиной. Интересно, подумал он, кто же еще, по ее мнению, это может быть – в два часа ночи?

– Ага, – откликнулся он, сбрасывая туфли и стаскивая пальто, только теперь вполне ощущая, до какой степени вымотался.

– Чаю хочешь? – Она вышла в переднюю и легонько чмокнула его в щеку.

Он кивнул, не пытаясь скрыть от нее усталость, поплелся за ней на кухню и плюхнулся на стул, пока она наливала в чайник воду и ставила его на огонь. Потом достала мешочек с какими-то сушеными травками из шкафчика над его головой и, развязав, понюхала и спросила:

– С вербеной?

– Пойдет, – согласился он, слишком утомленный, чтобы выбирать.

Она всыпала горсть сухих листьев в чайничек из терракоты, еще бабушкин, потом подошла к мужу и встала сзади. Поцеловала в затылок, туда, где волосы уже начали редеть.

– Ну, что теперь?

– «Ла Фениче». Кто-то отравил дирижера.

– Веллауэра?!

– Угу.

Она положила обе руки ему на плечи, слегка надавив, – как он понял, чтобы подбодрить. Слова ни к чему – ведь оба не сомневались, что пресса поднимет шумиху вокруг этой смерти и станет истерически требовать немедленно найти виновного. Ни ему, ни Паоле не составило бы труда самим написать передовицы, которые появятся завтра утром и наверняка пишутся уже сейчас.

Из чайника вырвалась струйка пара, и Паола пошла залить кипяток в щербатую бабушкину реликвию. На Брунетти всегда находило благодушие от одного только физического присутствия жены, его грела и утешала эта непринужденная деловитость ее движений. Как у многих венецианок, у Паолы была белая кожа и рыжеватые волосы – того золотого оттенка, который нередко можно видеть на портретах семнадцатого века. В стандартные каноны красоты ее внешность никак не укладывалась – нос длинноват, а подбородок чересчур решительный. Ему очень нравилось и то, и другое.

– Есть соображения? – спросила она, ставя на стол чайник и две большие чашки. Потом села напротив, налила ароматного чаю, снова встала, направилась к шкафчику и притащила огромную банку меда.

– Пока рано, – ответил он, зачерпнул ложку меда, положил в чай и стал размешивать, позвякивая ложечкой о стенку чашки; и продолжил, в ритме этого позвякивания: – Имеется молодая жена, плюс сопрано, которая врет, будто не виделась с маэстро перед смертью, плюс гей-режиссер, который с ним перед самой этой смертью поругался.

– Можно продать сценарий. По-моему, в каком-то сериале уже было то же самое.

– Плюс погибший гений, – добавил он.

– Тоже неплохо. – Паола, отпив глоточек, принялась дуть на свой чай, – Жена намного моложе его?

– В дочери годится. Думаю, ей лет тридцать.

– О'кэй. – Паола питала слабость к американизмам. – Уверена – это жена.

Сколько он ни умолял ее не делать этого, она всякий раз, едва он приступал к расследованию, выбирала главного подозреваемого, при том что обычно ошибалась, поскольку хваталась за самую очевидную версию. Однажды он вышел из себя и спросил напрямик, зачем она делает это, да еще с таким упорством, и получил ответ, что коль скоро она уже написала диссертацию по Генри Джеймсу, то теперь считает, что заслужила право искать в жизни очевидное – поскольку в романах оного классика этого как раз не сыскать. И Брунетти, как ни бился, не смог ни отговорить ее от этой игры, ни хотя бы склонить к чуть большей глубине анализа при выборе главного подозреваемого.

– Это значит, – ответил он, продолжая помешивать чай, – что убийца – кто-нибудь из хора.

– Или дворецкий.

– Хмм, – согласился он, отпив наконец чаю. Так они сидели в дружеском молчании, пока чай не кончился. Он взял обе чашки и отнес в раковину, а бабушкин чайник – на разделочный столик, от греха подальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю