Текст книги "Смерть в «Ла Фениче»"
Автор книги: Донна Леон
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Неужто она покраснела?
– Маэстро знал, что я люблю музыку, что я ходила на концерты и в оперу, пока его не было, он всегда очень подробно меня расспрашивал. Но в этот раз ничего подобного не было. Просто поздоровался, как приехал, и спросил, как дела; я стала ему было рассказывать, что да как, а ему будто и дела нет. Несколько раз… нет, это было один раз. Так вот, захожу я к нему в кабинет спросить насчет ужина. В тот вечер у него была репетиция, и я не знала, когда она кончится, вот и пошла к нему в кабинет. Постучалась и вошла, как обычно. А он не обращает внимания, как будто меня и нет, заставил меня ждать несколько минут, пока он что-то такое свое допишет. Уж и не знаю, почему он так поступил – но он заставил меня ждать, как прислугу! Наконец я совсем растерялась и собралась уходить. За двадцать лет я, кажется, не заслужила, чтобы меня заставляли стоять и ждать, как преступника перед судьей.
По мере того, как она говорила, в ее глазах снова разгоралось пережитая обида.
– В конце концов, когда я уже повернулась, чтобы уйти, он посмотрел на меня и притворился, будто только что заметил. Как будто я взялась неизвестно откуда! Я спросила его, когда он намерен вернуться домой. Я говорила сердито. Впервые за двадцать лет я повысила на него голос. Но он на это не обратил ровным счетом никакого внимания – назвал время, и все. А потом, наверное, ему стало неловко, что он меня так обидел – и он сказал: «Очень красивые цветы!» Ему вообще нравилось, когда в доме живые цветы. – Она умолкла, а потом неизвестно зачем добавила: – Цветы у нас из «Бьянкат». С другого берега Большого Канала.
Брунетти не знал, что говорило в ней – гнев, или боль, или и то и другое вместе. Двадцать лет службы – это безусловно основание, чтобы с тобой не обращались как с прислугой.
– Были еще и другие вещи, но тогда я как-то ничего такого не думала…
– Что за вещи?
– Мне показалось, он… – проговорила она, обдумывая, как бы так сказать, чтобы не сказать ничего. – Что постарел он. Конечно, мы целый год не виделись, но он очень сильно переменился. Он всегда был такой моложавый, полный жизни. А тут приехал совсем стариком. – И, дабы заявление не выглядело голословным, она добавила: – Он начал носить очки. Но не для чтения.
– Это вам показалось странным, синьорина?
– Да. Людям моего возраста, – призналась она, – обычно уже требуются очки – для чтения, для всякой мелкой работы вблизи, – но он-то носил их не для чтения.
– Откуда вы знаете?
– Потому что иногда я приносила ему чай в кабинет и видела, что он читает без очков. А увидев меня, он сразу их надевал – а может, просто знак подавал, мол, поставьте поднос и ступайте, а меня не беспокойте. – Она замолчала.
– Вы говорили о двух вещах, синьорина. Могу я спросить вас – какая же вторая?
– Лучше бы я не говорила, – ответила она нервно.
– Если это не важно, тогда в этом ничего страшного нет. А если важно – то может помочь нам найти того, кто это сделал.
– Я не уверена – я вообще ни в чем не уверена, – пролепетала она. – Я просто почувствовала что-то. Между ними. – Тон, которым она произнесла последнее местоимение, не оставлял сомнений в том, кто еще подразумевался под «ними» кроме маэстро.
Брунетти молча ждал продолжения.
– В этот раз они держались иначе. Раньше они всегда… Не знаю, как объяснить. Они были рядышком, все время рядом – болтали, вместе что-то делали, трогали друг друга, – В ее голосе слышалось явное неодобрение подобного поведения супругов. – Но в этот приезд они держались друг с другом иначе. Ничего такого, что бы заметили посторонние. Они по-прежнему были вежливы друг с другом, но уже не дотрагивались друг до друга, когда их никто не видит.
Никто, стало быть, кроме нее.
Она посмотрела на Брунетти.
– Только, наверное, все это без толку.
– Почему же, синьорина, по-моему, толк явно есть. А нет ли у вас каких-то предположений, что могло привести к такому охлаждению между ними?
Он успел заметить, что ответ или, по крайней мере, отсвет ответа блеснул в ее глазах – и в следующее мгновение погас. Он явственно видел это, но не поручился бы, что сама она успела это осознать.
– Неужели совсем никаких? – нетерпеливо подтолкнул он ее, – и в тот же миг понял, что перестарался.
– Нет. Никаких. – Она замотала головой, словно высвобождаясь из невидимых тенет.
– А не знаете, кто-нибудь из прислуги это заметил?
Она выпрямилась в своем кресле.
– Подобные темы я с прислугой не обсуждаю.
– Ну да, ну да, – пробормотал он. – Я вовсе этого и не думал.
Он видел, что она уже жалеет, что сообщила ему то немногое, что знала. Лучше будет поставить тут точку – чтобы она не отказалась потом все это повторить, если вдруг понадобится, или дополнить, если это окажется возможно.
– Вы сообщили очень ценные сведения, синьорина. Они подтверждают то, что нам стало известно из других источников. Нам наверняка незачем заверять вас, что все сказанное вами останется в строжайшем секрете. Если вам придут в голову еще какие-нибудь соображения, прошу вас, позвоните мне в квестуру.
– Мне не хочется, чтобы вы меня считали… – начала она, но так и не решилась выговорить, кем.
– Поверьте, я считаю вас человеком, в высшей степени верным памяти маэстро.
Это была правда, и это была та малость, которой он мог ее отблагодарить. Лицо бельгийки чуть смягчилось. Он встал и протянул ей руку. Ее рука оказалась тоненькой, удивительно хрупкой, как птичья лапка. Проведя его по коридору к дверям квартиры, она исчезла на мгновение и появилась с его пальто в руках.
– Скажите, синьорина, – спросил он. – Каковы ваши планы теперь? Вы останетесь в Венеции?
Она посмотрела на него как на сумасшедшего, приставшего к ней на улице.
– Нет. Я собираюсь как можно скорее вернуться в Гент.
– А когда, по-вашему?
– Синьоре нужно решить, что дальше делать с этой квартирой. На это время я останусь тут, а потом уеду к себе домой, на родину. – С этими словами она распахнула перед ним дверь, а потом бесшумно притворила ее за его спиной. Спускаясь по лестнице, Брунетти остановился на первой же площадке – посмотреть в окно. Далеко-далеко ангел на верхушке колокольни расправлял крылья, благословляя город. Даже если ты сослан в прекраснейший город мира, подумалось ему, ссылка все равно останется ссылкой.
Глава 16
Поскольку до театра было рукой подать, комиссар решил направиться прямиком туда, только зашел по дороге проглотить бутерброд и выпить пива – почувствовав не то чтобы голод, а непонятное беспокойство, которое всегда на него накатывало, если долго не поесть.
Предъявив у служебного входа удостоверение, он спросил, не пришел ли синьор Траверсо. Portiere ответствовал, что синьор Траверсо прибыл пятнадцать минут назад и ожидает комиссара в артистическом буфете. Придя туда, комиссар увидел высокого, мертвенно-бледного мужчину с явными признаками фамильного сходства с двоюродным братцем – его, Брунетти, дантистом. В буфете было шумно и людно, множество артистов в костюмах и без то входили, то выходили, и Брунетти предложил поискать местечко потише.
– Прошу прощения, – спохватился музыкант, – мне следовало об этом подумать. Теперь мы можем пойти разве что в какую-нибудь свободную гримерку. Думаю, мы могли бы подняться туда. – Он положил деньги на стойку и взял свой скрипичный футляр. И направился через фойе и вверх по той самой лестнице, по которой Брунетти уже проходил в первый вечер. На верхней площадке полная женщина в синей униформе спросила, чего им надо.
Траверсо потолковал с ней, объяснил, кто такой Брунетти и что им нужно. Кивнув, она провела их по узкому коридору. И, достав из кармана гигантскую связку ключей, открыла одну из дверей и отступила в сторону, пропуская их. Тут не было и следа театрального лоска – тесная комнатенка, два стула по обе стороны низкого столика да табуретка перед зеркалом. Они уселись на стулья друг напротив друга.
– Скажите, во время репетиций вы не замечали ничего необычного? – Чтобы раньше времени не показать, что именно его интересует, Брунетти сознательно задал самый общий вопрос – общий до такой степени, что задавать его было практически бессмысленно, – в чем он и сам вполне отдавал себе отчет.
– Вы про исполнение? Или про маэстро?
– Про то и про другое. Про все.
– Ну, что исполнение? Вещь-то старая. Постановка и декорации новые, а костюмы эти у нас и раньше использовались. Поют все прилично, кроме тенора. Пристрелить бы его. Хоть он и не виноват. Дирижировал маэстро скверно. Никто из нас толком не знал, что кому делать. Ну, не с самого начала репетиций, а так примерно со второй недели. Видимо, мы все играли по памяти. Не знаю, понятно ли вам.
– Нельзя ли об этом поподробнее?
– Да все этот Веллауэр; кажется, старость набросилась на него в одно мгновение. Мы же с ним и раньше играли. Дважды. Лучший был дирижер из всех, с кем мне приходилось работать. С ним никого и рядом нельзя поставить, хотя подражателей полно. Прошлый раз мы играли с ним «Cosi». Такого звучания у нас никогда не было. Но в этот раз все не так. Он вдруг превратился в старика. Он как будто перестал обращать внимание на то, что делает. Иногда, когда у нас шло крещендо, он как будто оживал и тыкал своей палочкой в того, кто хоть на восьмушку отставал. И все делалось замечательно. Но все остальное время – ничего хорошего. Но никто ничего не сказал. Такое впечатление, что мы, не сговариваясь, решили играть, как написано, и слушаться концертмейстера. Видимо, это сработало. Маэстро остался нами доволен. Но это было совсем не то, что раньше.
– Как по-вашему, сам маэстро это понимал?
– То есть понимал, что мы плохо звучим?
– Именно.
– Да наверняка. Разве станешь лучшим дирижером в мире, если не слышишь, как играет твой оркестр? Но казалось, что он все время думает о чем-то другом, постоянно. Все ему безразлично, будто он где-то витает.
– А в последний вечер вы ничего странного не заметили?
– Да нет. Нам не до того было, мы только и делали, что старались не сбиться с ритма, чтобы уж совсем не облажаться.
– И вы вообще ничего не заметили? Может быть, он как-то странно разговаривал с кем-нибудь?
– В тот вечер он ни с кем не разговаривал. Мы и не видели его, пока он не спустился к нам в оркестровую яму. – Он замолчал, что-то припоминая. – Была одна ерундовина – так, не о чем говорить.
– Что такое?
– Дело было в конце второго действия, сразу после той большой сцены, когда Альфред швыряет деньги Виолетте. Не знаю, как артисты ухитрились спеть это место хором и ни разу не сбиться. Наконец они закончили, и публика – слуха-то у нее нету – стала хлопать, и маэстро как-то глупо улыбнулся, будто кто-то только что сказал ему что-то смешное. А потом положил на пульт свою палочку. Не бросил, как обычно, а очень аккуратно положил и опять улыбнулся. А потом сошел с подиума и направился за кулисы. Тогда я видел его в последний раз. Я думал, он улыбается просто потому, что действие наконец закончилось, а дальше пойдет легче. А на третье действие поставили другого дирижера. – Он глянул на часы. – Но вам, наверное, нужно совсем не это. – Он потянулся за скрипкой.
– Еще одно, последнее, – заторопился Брунетти. – Что, остальные оркестранты это заметили? Не улыбку – а то, как он изменился?
– Очень даже многие – из тех, кто играл с ним раньше. Про новеньких не скажу. У нас перебывало столько паршивых дирижеров, не уверен, что наши новички видят между ними разницу. Да и я, может быть, заметил это только из-за отца. – Заметив недоумение Брунетти, он поспешил пояснить; – Мой отец, ему восемьдесят семь, так он ведет себя точно так же – смотрит на нас поверх очков, как будто мы секретничаем, а он хочет знать, о чем. – Он снова посмотрел на часы. – Мне пора. Через десять минут занавес.
– Спасибо вам за помощь, – сказал Брунетти, еще толком не понимая, как быть с тем, что ему только что рассказал музыкант.
– По-моему, все это так, болтовня. Но вдруг пригодится.
– Ничего, если я останусь в театре на время спектакля? – спросил Брунетти.
– Думаю, нормально. Просто скажите Лючии, когда уйдете. Чтобы она гримерку заперла.
– Еще раз спасибо.
– Не за что. – Они простились за руку, и музыкант удалился.
Брунетти остался в гримерной, рассчитывая воспользоваться этой возможностью, чтобы узнать, сколько народу находится за кулисами во время представления и в антрактах и насколько это легко – незаметно войти и выйти из дирижерской гримерки.
Минут пятнадцать он ждал, радуясь возможности отсидеться в тихом уголке. Постепенно весь шум, проникающий через дверь, затих, и он понял, что певцы должны были уже спуститься вниз и занять свои места на сцене. Но все еще медлил, наслаждаясь тишиной. Он услышал звуки увертюры, они просачивались вверх по лестнице и проникали сквозь стены, и понял, что пора идти разыскивать дирижерскую гримерную. Выйдя в коридор, он поискал глазами женщину, пустившую их в это помещение, но той нигде не было видно. Выполняя обещание – проследить, чтобы комнатенку заперли – он прошел по коридору и, выглянув на лестницу, крикнул «Синьора Лючия!», но ответа не последовало. Тогда он подошел к двери ближайшей гримерной и постучал, но и оттуда ответа не получил. Не ответили и в следующей. Из третьей отозвались «Avantil», и он толкнул дверь и вошел, уже приготовившись сообщить, что уходит и что пусть гримерную закроют.
– Синьора Лючия, – начал он и осекся, увидев Бретт Линч, развалившуюся в мягком кресле, с книгой на коленях и бокалом красного вина в руке.
Она поразилась не меньше, но быстрее оправилась от изумления:
– Добрый вечер, комиссар. Чем могу быть полезной? – Она отставила бокал на стол, захлопнула книгу и улыбнулась.
– Я хотел сказать синьоре Лючии, что она может закрыть пустую гримерную, – объяснил он.
– Она наверняка внизу, смотрит из боковой кулисы. Она большая поклонница Флавии. Когда вернется, я скажу ей, чтобы заперла. Не беспокойтесь, все будет сделано.
– Очень любезно с вашей стороны. А вы, значит, на представление не пошли?
– Нет, – ответила она и, заметив его реакцию, в свою очередь спросила: – Вас это удивляет?
– Даже не знаю. Но если спрашиваю вас, то, наверное, все же удивляет.
Ее ответная ухмылка ему понравилась – и неожиданностью, и тем, как она смягчила резкость ее черт.
– Если вы поклянетесь, что не расскажете Флавии, то я признаюсь, что не большая любительница Верди и не особенно люблю «Травиату».
– Но почему? – изумился он, пораженный, что секретарь и подруга – назовем это так – самой знаменитой на сегодня вердиевской певицы-сопрано вдруг не любит эту музыку.
– Садитесь, пожалуйста, комиссар, – она указала на кресло напротив, – За ближайшие, – она покосилась на свои часики, – двадцать четыре минуты ничего особенного не произойдет.
Он уселся в предложенное кресло, повернув его, чтобы оказаться напротив своей собеседницы, и спросил:
– А почему вы не любите Верди?
– Не то чтобы не люблю. Кое-что у него мне нравится. «Отелло», например. Но это не моя эпоха.
– А ваша – это какая же? – спросил он, пытаясь заранее угадать ответ. Богатая современная американка, она, разумеется, предпочитает музыку столетия, в котором живет, – эпохи, сделавшей возможным самое ее существование.
– Восемнадцатый век, – ответила она, совершенно его огорошив. – Моцарт и Гендель, но – грехи наши тяжкие! – никого из них Флавия что-то петь не рвется.
– А вы не пытались ее к этому склонить?
Она взяла бокал со стола и, глотнув вина, поставила обратно.
– Кое к чему я сумела ее склонить. Но, похоже, не в моих силах заставить ее изменить Джузеппе Верди..
– Полагаю, тут нам исключительно повезло, – ответил он, с легкостью подхватывая этот тон, когда подразумевается куда больше, чем говорится. – Зато вам повезло в другом.
Он удивился, что она хихикнула, а еще больше – что он и сам рассмеялся.
– Ну, вот и свершилось. Я покаялась. Что, если теперь нам поговорить как людям, а не как персонажам бульварного романа?
– Я был бы этому очень рад, синьорина.
– Давай ты будешь звать меня Бретт, а я тебя – Гвидо. – Она перешла на «ты», первая сделав шаг навстречу.
И, встав с кресла, направилась в угол, где помещалась небольшая раковина. Рядом стояла бутылка вина. Наполнив вином другой бокал, она, вернувшись с бутылкой и бокалом, протянула его Брунетти.
– Ты вернулся, чтобы поговорить с Флавией? – спросила она.
– Нет, это не входило в мои намерения. Но мне все же придется с ней поговорить, раньше или позже.
– Зачем?
– Спросить, что она делала в гримерной Веллауэра в первом антракте.
Если она и удивилась, то виду не подала.
– Есть какие-нибудь версии? – поинтересовался он.
– А почему ты думаешь, что она там была?
– Потому что по меньшей мере двое видели, как она туда входила после первого действия.
– Но не после второго?
– Нет, не после второго.
– После второго она была тут, со мной.
– В прошлый раз ты уверяла, что она была тут с тобой и после первого действия. А это не так. Почему же я должен верить, что теперь ты говоришь мне правду, если тогда обманула? – Он отпил вина. «Бароло», и превосходное!
– Потому что это правда!
– С какой стати я должен в это верить?
– Видимо, объективных оснований для этого никаких. – Она неспешно потягивала вино, будто у них целый вечер в запасе. – Но все-таки она была здесь. – Американка осушила бокал и добавила себе еще. – Она правда зашла к нему после первого действия. Она мне говорила. Он изводил ее все эти дни, грозился написать ее мужу. И наконец она отправилась к нему.
– Причем выбрала для этого довольно странное время – посреди спектакля!
– А это вполне в духе Флавии. Она не особенно раздумывает, просто хочет и делает по-своему. Без этого она бы не стала великой певицей.
– Ей, наверное, нелегко живется.
Она усмехнулась.
– Да уж. Но это компенсируется другими вещами.
– А что она сама сказала? – Видя, что Бретт не поняла, он добавил: – О своем визите к нему в гримерную?
– Что они поругались. Что он так и не дал ясного ответа, написал он ее мужу или еще нет. И больше практически ничего не сказала, но когда она вернулась сюда, ее прямо трясло от злости. Не знаю, как она смогла петь после этого.
– Так он все-таки написал?
– Не знаю. Она об этом больше ничего не рассказывала. До сих пор, – Она заметила его удивление. – Я же говорю, это в ее духе. Когда ей надо петь, она старается не говорить о неприятном, это может сбить ей настрой, – и добавила с сожалением: – Не сказать, что она охотно беседует на эти темы и когда ей петь не надо. Флавия уверяет, что не может сосредоточиться, если приходится думать о чем-то, кроме музыки. Уверена, никто и не станет ее заставлять. Лично я – нет, видит бог!
– А он вообще-то способен был на такое – написать ее мужу?
– Этот человек на все был способен. Уверяю тебя! Он взял на себя миссию эдакого защитника морали. И не выносил, если кто-то вдруг преступал границу между добром и злом, установленную им лично. С ума сходил, стоило кому-нибудь только осмелиться. Он ощущал за собой что-то вроде божественного права защищать справедливость – в своем собственном понимании.
– А на что способна она?
– Флавия?
– Да.
– Не знаю. – Вопрос ее не удивил. – Не думаю, что она могла это сделать – так хладнокровно. Она пошла бы на все ради детей, но не думаю, чтобы… чтобы на это. И вообще, неужели она потащила бы яд с собой на сцену? – Казалось, от этого предположения ей самой стало легче. – Но ведь дело не закрыто. На процессе или там каких-нибудь слушаниях все равно станет известно, о чем они там спорили, верно?
Брунетти кивнул.
– А ее мужу хватит и этого.
– Вряд ли, – усомнился Брунетти.
– Не надо, – хмыкнула она. – Ведь это же Италия, страна семьи, святого семейства! Тут Флавии позволительно иметь столько любовников, сколько захочется – но только чтобы все были мужчины. Чтобы устыдить папашу и вернуть в лоно семьи. Но как только публике станет известно это – у Флавии не останется ни малейшего шанса.
– А ты не преувеличиваешь?
– Я преувеличиваю? – взвилась она. – Моя жизнь ни для кого не секрет. Я всегда была достаточно богата, чтобы не обращать внимания на то, что обо мне думают или говорят другие. Но этим не заставишь их замолчать. И даже если ничего доказать не удастся, любой ловкий адвокат может эдак бросить: «Знаменитая певица-сопрано со своей секретаршей-миллионершей». Вот именно, именно так все и будет.
– Но ведь можно все отрицать, – сказал Брунетти, открытым текстом подсказывая дачу заведомо ложных показаний.
– По-моему, на судью-итальянца это не подействует. И не думаю, что она станет врать. Мне, честно говоря, не верится. Нет, об этом – точно не станет. Флавия считает себя превыше закона. – Очевидно, она тут же пожалела о сказанном. – Но у нее же все только на словах, одни разговоры – все равно что на сцене. Она может кричать и бушевать, но при этом – только мимика и жесты. Я не видела, чтобы она хоть на кого-нибудь руку подняла. Это все только слова.
Брунетти был итальянец и хорошо представлял себе, как легко женщина переходит от слов к делу, когда речь идет о детях.
– Ты позволишь задать несколько вопросов личного свойства?
Она устало вздохнула, понимая, к чему он клонит, и покачала головой.
– Вас ни разу никто не пытался шантажировать?
Вопрос оказался не такой уж страшный.
– Нет, ни разу. Ни меня, ни Флавию, по крайней мере она мне ничего такого не рассказывала.
– А дети? Как ты с ними – ладишь?
– Еще как! Виттории восемь лет, а Паоло уже тринадцать, так что он-то по крайней мере наверняка кое о чем догадывается. Но опять-таки, Флавия им никогда ничего не рассказывала, ничего такого вообще не говорилось, – Она пожала плечами и развела руками – этот жест, совершенно не итальянский, выдавал стопроцентную американку.
– А что же дальше?
– Ты насчет старости? Как мы будем с ней сидеть вдвоем и пить чаек в кафе Флориана?
Нет, это куда более мирная картинка, чем та, что рисовалась его воображению, – но хватит и этой. Он кивнул.
– Понятия не имею. Пока я с ней, я не могу работать, так что мне придется делать выбор.
– А что за работа?
– Я археолог. Китаист. Это и свело нас с Флавией. Я помогала устраивать китайскую выставку во Дворце Дожей. Начальство пригласило ее, потому что она пела «Лючию» в «Ла Скала». А потом ее позвали на презентацию. А после выставки мне пришлось вернуться в Сиань на раскопки. Нас там только трое, европейцев. А меня уже три месяца как нет, и надо возвращаться, иначе мне найдут замену.
– Глиняные воины? – Он увидел, как наяву, терракотовые статуи с выставки, у каждой – свое лицо, похожее на лицо живого человека.
– Это только начало, – объяснила она. – Там их тысячи, больше, чем мы себе представляли. А к сокровищам центральной усыпальницы мы даже не приступали. Такая волокита с властями! Только осенью нам выдали разрешение на вскрытие центрального кургана. Судя по тому немногому, что я видела, это будет важнейшее археологическое открытие со времен старины Тутанхамона. Да и он покажется пустяком рядом с тем, что мы откопаем.
Брунетти всегда считал исследовательскую страсть досужей выдумкой литераторов, стремящихся изобразить ученых более человечными. Но теперь понял, что ошибался.
– У них даже простая утварь – совершенно потрясающей красоты, даже мисочки, из которых ели рабочие.
– А если ты не вернешься?
– Если я не вернусь, то лишу себя всего этого. Не славы, нет. Она принадлежит китайцам. Но возможности видеть эти предметы, прикасаться к ним и ощущать связь с теми людьми, что когда-то их сделали. Если я не вернусь, я все это потеряю.
– А оно для тебя важнее, чем вот это? – он обвел рукой гримерку.
– Нечестный вопрос. – Она тоже повела рукой, охватывая этим широким жестом и грим на столике, и костюмы, висящие у двери, и парики на подставках. – Просто это – не мое будущее. Мое – это горшки да черепки, останки цивилизации, существовавшей за тысячи лет до нас. А Флавия – она вся тут, посреди всего этого. Лет через пять она станет лучшей вердиевской исполнительницей в мире. Для меня тут вряд ли будет место. Сама она этого еще не поняла, но я же говорила, что она за человек. Она никогда не думает вперед – пока все не произойдет само.
– А ты уже подумала?
– Разумеется.
– И что же ты намерена делать?
– Погляжу, чем все это кончится. – На этот раз ее жест охватил и ту трагедию, что разыгралась в театре четыре дня тому назад. – А потом вернусь в Китай. По крайней мере думаю вернуться.
– Вот как?
– Не «вот как», а вернусь!
– Разве он того стоит?
– Кто?
– Китай.
Она снова пожала плечами.
– Это моя работа. Дело, которое я делаю. И, в конце концов, это то, что я люблю. Не могу же я всю жизнь сидеть в гримерке, читать китайскую поэзию и ждать, пока опера окончится и можно будет жить своей жизнью.
– Ты ей пока не говорила?
– Чего именно она мне пока не говорила? – громким голосом вопросила Флавия Петрелли, театрально появляясь на пороге и захлопывая за собой дверь гримерки. Она прошлась по комнате, волоча за собой голубой шлейф – совершенно переменившаяся, ослепительная, исполненная нечеловеческой, невиданной Брунетти красоты. Не костюм, не грим сделали ее такой: они лишь подчеркивали то, чем она теперь стала. А перемена произошла внутри. Окинув взглядом помещение, она заметила и два бокала, и дружественность их поз. – Так чего же она мне пока не говорила? – повторила она вопрос.
– Что не любит «Травиату», – объяснил Брунетти. – Мне показалось странным, что она сидит тут и читает, когда вы поете, а она сказала, что это не самая любимая ее опера.
– А мне показалось странным увидеть тут вас, комиссар. Между прочем, я знаю, что она не очень любит эту оперу.
Значит, не поверила.
Он поднялся, как только она вошла. Она прошла мимо него, взяла бокал со столика, наполнила минеральной и осушила четырьмя большими глотками. Наполнила снова и отпила половину.
– Все равно что в сауне, под этими софитами. – Она допила воду и отставила бокал. – Так о чем вы тут беседуете?
– Он же сказал тебе, Флавия. О «Травиате».
– Вранье, – фыркнула примадонна. – Но все равно времени нет с вами болтать. – Повернувшись к Брунетти, она сказала голосом, звенящим от ярости и звучным, какой всегда бывает у певцов после выступления: – Не будете ли вы так любезны удалиться из моей гримерной? Мне надо переодеться к следующему действию.
– Конечно, синьора, – ответил он, весь предупредительность и раскаяние.
И, кивнув Бретт, пославшей ему из своего кресла широкую улыбку, он торопливо вышел.
Оказавшись снаружи, он остановился и прислушался, прижавшись ухом к двери и совершенно не стыдясь этого. Но если они и переговаривались, то очень тихо.
На верхней площадке лестницы показалась женщина в синей униформе. Брунетти, отпрянув от двери, пошел ей навстречу. Объяснил, что в гримерной он все закончил, улыбнулся, поблагодарил ее и пошел вниз по лестнице, ведущей за кулисы, где неожиданно угодил в эпицентр самого настоящего столпотворения. Какие-то личности в униформе курили и хохотали, сползая по стенкам. Мужчины в смокингах толковали о футболе. А рабочие сцены носились туда-сюда с бумажными стаканчиками и подносами, на которых посверкивали бокалы с шампанским.
В конце короткого коридора находилась дверь дирижерской гримерки, закрывшаяся теперь за новым дирижером. Брунетти простоял в коридоре минут десять, и ни одна душа не потрудилась поинтересоваться, кто он такой и что тут делает. Наконец прозвенел звонок, и бородатый мужчина в жилете и галстуке, переходя от одной кучки собравшихся к другой и указывая в разные стороны, выпроводил каждого туда, где ему следовало находиться.
Дирижер вышел из гримерной, закрыл за собой дверь и прошагал мимо Брунетти, не обратив на него ни малейшего внимания. Едва он удалился, Брунетти небрежно прошел по коридору прямиком к нему в гримерную. Никто не видел, как он это сделал, а если и видел, то не удосужился спросить, что ему там нужно.
Помещение выглядело примерно так же, как и в тот злополучный вечер, не считая того, что кофейная чашечка с блюдцем не валялась на полу, а преспокойно стояла на столике. Очень скоро он вышел. Его уход тоже остался незамеченным, и это спустя всего лишь четыре дня после того, как в этой самой комнате умер человек.