Текст книги "Космополис"
Автор книги: Дон Делилло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
– Вы меня вынуждаете взывать к голосу разума. Мне это не нравится.
– Меня серьезно беспокоит, что мой половой орган утапливается в мое тело.
– Но он не утапливается.
– Тонет в моем животе.
– Но он не тонет.
– Тонет или не тонет, я знаю – тонет.
– Покажите.
– Мне вовсе не нужно смотреть. Есть народные верования. Есть эпидемии, они случаются. Люди тысячами, реально боятся и заболевают.
Он закрыл глаза и выстрелил в половицы между ног. Глаз не открывал, пока эхо выстрела не затихло на этаже.
– Ладно. Случаются такие люди, как вы. Я это понимаю. Я в это верю. Но не насилие. Не пистолет. Пистолет – это совсем неправильно. Вы не склонны к насилию. Насилие должно быть реально, основано на реальных мотивах, на тех силах мира, которые заставляют нас хотеть защищаться или принимать агрессивные меры. Преступление, которое вы желаете совершить, – дешевая имитация. Затхлая фантазия. Люди это делают, потому что так поступали другие. Еще один синдром, им заражаешься у других. У него нет своей истории.
– Это все история. – Он сказал: – Все это – история. Вы непристойно и оголтело богаты. Не рассказывайте мне о своей благотворительности.
– Я не занимаюсь благотворительностью.
– Я знаю.
– Вы не презираете богатых. Такого в вас нет.
– А что во мне есть?
– Смятение. Потому-то вы и нетрудоспособны.
– Почему?
– Потому что вам хочется кого-то убивать.
– Я не поэтому нетрудоспособен.
– Тогда почему?
– Потому что от меня воняет. Понюхайте меня.
– Понюхайте вы меня, – сказал Эрик.
Объект задумался.
– Даже когда вы самоуничтожитесь, вам будет хотеться еще большего провала – больше потерять, умереть больше других, вонять больше других. В древних племенах вождь, уничтожавший своей собственности больше, чем другие вожди, был могущественнее всех.
– Что еще?
– У вас есть все, ради чего жить и умирать. У меня нет ничего и ни того, ни другого. Вот еще одна причина вас убить.
– Ричард. Послушайте.
– Я хочу, чтобы меня знали как Бенно.
– Вы неуравновешенны, поскольку вам кажется, что вы не играете никакой роли, что вам нет места. Но следует спросить себя, кто в этом виноват. Поскольку на самом деле вам в этом обществе ненавидеть почти что нечего.
От этого Бенно рассмеялся. В глазах его вспыхнула дичинка, он огляделся, трясясь и смеясь. Смех был безрадостный, тревожный, а трясся он все сильнее. Пришлось положить оружие на столик, чтобы смеяться и трястись без помех.
Эрик сказал:
– Подумайте.
– Подумаю.
– Насилию нужна причина, истина.
Он думал о телохранителе со шрамом на лице, от которого несло ближним боем, с жестким и коренастым славянским именем, Данко, – он сражался в войнах за кровь предков. Думал о сикхе без пальца – таксисте, которого мельком заметил, когда подсел в машину к Элизе, мимоходом, совсем еще в начале дня, жизни, времени чуть ли не незапамятном. Думал об Ибрагиме Хамаду, его собственном шофере, которого пытали из-за политики, веры, клановой ненависти, о жертве глубоко укоренившегося насилия, что подхлестывали духи предков его врагов. Думал даже об Андре Петреску, кондитерском террористе, о пирожных в рожу и ударах, что достаются взамен.
Наконец он подумал о горевшем человеке и представил себя снова там, на Таймс-сквер – вот он смотрит на тело в огне, или в это тело, или сам в огне и смотрит наружу сквозь бензин и пламя.
– На свете нет ничего, кроме других людей, – сказал Бенно.
Ему было трудно говорить. Слова взрывались у него на лице – не столько громко, сколько импульсивно, выпаливались под давлением.
– У меня как-то раз была такая мысль. Мысль всей моей жизни. Меня окружают другие люди. Сплошь купи-продай. Сплошь давайте пообедаем. Я подумал: поглядите на них и поглядите на меня. Сквозь меня на улицу льется свет. Я, как это говорится, проницаем для видимого излучения.
Он широко расставил руки.
– Я подумал обо всех остальных. Подумал, как они стали теми, кто есть. Сплошь банки и автостоянки. Сплошь авиабилеты в компьютерах. Сплошь рестораны, и в них сплошь люди, и сплошь болтают. Сплошь подписывают копии счета. Сплошь вынимают копию счета из кожаной папочки, подписывают ее, отделяют копию от счета и кладут кредитку в бумажник. Одного этого бы хватило. Сплошь у людей личные врачи, которые заказывают за них анализы. Уже этого, – сказал он. – Я беспомощен в их системе, которая для меня бессмысленна. Вы хотели, чтобы я стал беспомощным роботом-солдатом, а я смог стать лишь беспомощным.
Эрик сказал:
– Нет.
– Сплошь женские туфли. Сплошь все с именами. Сплошь люди в скверике за библиотекой, беседуют на солнышке.
– Нет. У вашего преступления нет совести. Вас к нему вынудила не деспотическая общественная сила. Как же я ненавижу взывать к голосу разума. Вы не против богатых. Все за богатых. У всех до богатства десять секунд. Или все так считают. Нет. Преступление – у вас в голове. Еще один дурень расстреливает столовку, потому что потому что.
Он посмотрел на «Мк.23» на столике.
– Пули дырявят стены и пол. Так бессмысленно и глупо, – сказал он. – Даже ваше оружие – фантазия. Как оно называется?
Объект выглядел оскорбленным и преданным.
– Что за устройство примыкает к предохранительной скобе? Как называется? Что оно делает?
– Хорошо. Мне недостает мужественности знать все эти имена. Эти имена знают мужчины. У вас опыт мужественности есть. Я так далеко загадывать не умею. Это единственное, на что я способен, чтоб быть личностью.
– Насилию нужно бремя, цель.
Эрик вжал дуло револьвера, еще как вжал, в левую ладонь. Пытался мыслить ясно. Подумал о начальнике своей службы безопасности, который распростерся на асфальте, в его жизни осталась лишь секунда. Подумал об остальных за все годы вглубь, смутных и безымянных. Его обуяла огромная осознанность раскаяния. Она текла сквозь него, называлась совестью, и странно, до чего мягким был спусковой крючок под пальцем.
– Что вы делаете?
– Не знаю. Может, и ничего, – сказал он.
Он посмотрел на Бенно и нажал на спуск. Понял, что в барабане оставался один патрон, примерно в тот же миг, когда выстрелил, на кратчайшее мгновенье раньше, слишком поздно, чтобы это что-то значило. Выстрел пробил дыру в его ладони.
Он сидел, опустив голову, уже без всяких мыслей, и чувствовал боль. Руке было жарко. Вся ошпаренная, сплошь вспышка. Она казалась отдельной от всего остального его, извращенной живой в собственном маленьком побочном сюжете. Пальцы скрючило, средний подергивался. Ему показалось, он чувствует, как давление обрушилось до уровня шока. По обеим сторонам руки текла кровь, по ладони расползалось темное пятно, ожог.
Он зажмурился от боли. Никакого смысла, но в каком-то смысле он был – интуитивно, как жест сосредоточения, его непосредственное участие в деятельности гормонов, притупляющих боль.
Человек за столиком скрючился под своим покровом. Похоже, ему больше ничего не осталось, нигде, что стоит делать, о чем стоит думать. Слова падали из полотенца, или звуки, и он накрыл одну руку другой, согнутая прижимала неподвижную, плоскую, другую руку, опознавая ее и жалея.
Это боль и это страдание. Он не был уверен, что страдает. Он был уверен, что страдает Бенно. Эрик смотрел, как он накладывает холодный компресс на изувеченную руку. То не был компресс, и он был не холоден, но они молча договорились называть его так, какое-никакое паллиативное действие.
Эхо выстрела электрически звенело в его предплечье и запястье.
Бенно заботливо стянул узел компресса у него под большим пальцем – два носовых платка, которые он долго скручивал вместе. У запястья предплечье перетягивал жгут из тряпки и карандаша.
Он вернулся на тахту и стал рассматривать Эрика, охваченного болью.
– По-моему, нам надо поговорить.
– Мы говорим. Мы разговаривали.
– У меня чувство, что я знаю вас лучше, чем кто угодно. У меня бывают жуткие прозрения, истинные или ложные. Раньше я смотрел, как вы медитируете, онлайн. Лицо, спокойная поза. Смотрел и не мог перестать. Иногда вы медитировали часами. А это лишь засылало вас еще глубже в ваше замерзшее сердце. Я наблюдал каждую минуту. Вглядывался в вас. Я вас знал. Еще одна причина вас ненавидеть – вы могли сидеть у себя в келье и медитировать, а я нет. Келья-то у меня была. Но у меня никогда не возникало одержимости тренировать разум, опустошать его, думать лишь одну мысль. А потом вы закрыли сайт. Когда вы его закрыли, я, не знаю, умер, еще надолго после этого.
В лице была мягкость, сожаление, что приходится упоминать ненависть и бессердечие. Эрику хотелось отреагировать. Боль плющила его, уменьшала, думал он, сокращала в размерах, и личность, и ценность. Дело не в руке, дело в мозгу, но еще и в руке. Рука ощущалась омертвелой. Ему казалось, что он чует вонь миллиона умирающих клеток.
Ему хотелось что-то сказать. Снова задул ветер – уже сильнее, расшевелил пыль этих рухнувших стен. Звучало как-то интригующе – ветер в помещении, край чего-то, будто что-то беззащитно, вывернуто наизнанку, по коридорам метет бумажки, где-то рядом захлопнулась дверь, потом снова распахнулась.
Он сказал:
– У меня асимметричная простата.
Голос его едва прозвучал. Пауза повисла на полминуты. Он чувствовал, что объект внимательно его изучает, этот другой. Ощущалась теплота, человеческое участие.
– У меня тоже, – прошептал Бенно.
Они посмотрели друг на друга. Еще одна пауза.
– Что это значит?
Бенно сколько-то покивал. Вполне доволен – сидит тут и кивает.
– Ничего. Это не значит ничего, – сказал он. – Безвредно. Безвредная вариация. Не о чем беспокоиться. В вашем-то возрасте к чему волноваться?
Эрик не думал, что ему когда-нибудь может стать так легко, когда услышал эти слова от человека с тем же недугом. Его обуяло благополучие. Старая напасть исчезла, некое полупридушенное знание, что не отпускает и самую праздную мысль. Платки все пропитались кровью. На Эрика опускался покой, некая сладость. В здоровой руке он по-прежнему держал револьвер.
Бенно сел, кивая под покровом полотенца.
Он сказал:
– Надо было слушать свою простату.
– Что?
– Вы пытались предсказать движения иены, срисовывая паттерны у природы. Да, разумеется. Математические свойства древесных колец, подсолнечных семечек, ветвей галактических спиралей. Я этому с батом научился. Я любил бат. Любил перекрестные гармонии природы и данных. Этому вы меня научили. Как сигналы пульсара в глубочайшем космосе следуют классическим числовым последовательностям, что, в свою очередь, может описывать флуктуации той или иной акции или валюты. Вы мне это показали. Как рыночные циклы могут быть равнозначны временным циклам размножения кузнечика, созревания пшеницы. Эту форму анализа вы сделали до ужаса, до садизма точной. Но по пути кое-что забыли.
– Что?
– Важность кособокого, того, что чуть перекошено. Вы искали равновесия, красивого баланса, равных долей, равных сторон. Я это знаю. Я знаю вас. А надо было следить за всеми судорогами и причудами иены. За тем, как она дергается. За неправильностями.
– За отклонениями.
– Ваше тело, простата – вот ответ.
В мягком рассуждении Бенно не было ни следа отповеди. Вероятно, он прав. В том, что он говорил, имелось здравое зерно. Тут есть жесткий смысл, хоть наноси на график. Может, в конце концов из него выйдет достойный убийца.
Он обогнул столик и приподнял платки посмотреть на рану. Посмотрели оба. Рука одеревенела – грубая деталь из картона, у костяшек разодранные вены, сереют. Бенно подошел к столу и нашел бумажные салфетки из закусочной. Вернулся к кофейному столику, снял окровавленный компресс и приложил салфетки к ране с обеих сторон. Отвел свои руки – напряженно, в ожидании. Салфетки прилипли. Он стоял и ждал, пока не удостоверился, что не упадут.
Немного посидели, глядя друг на друга. Время висело в воздухе. Бенно подался вперед над столиком и взял у него из руки револьвер.
– Мне все равно вас нужно застрелить. Я готов обсуждать. Но для меня жизни не будет, если я этого не сделаю.
Боль была всем миром. Рассудок не мог отыскать точки вне ее. Он слышал боль, слышал ее статику в руке и запястье. Снова прикрыл глаза, кратко. Он чувствовал, как его держат во тьме, но не только, еще и за ее пределами, на освещенной внешней поверхности, на другой стороне, он принадлежал обеим, ощущал обе, был собой и видел себя.
Бенно встал и зашагал. Не находил себе места, босиком, с оружием в обеих руках, и шагал он вдоль заколоченных досками окон в северной стене, переступал электропроводку и брустверы из штукатурки и древесных плит.
– Вы что, никогда не ходите через сквер за библиотекой, не видите, как люди там сидят на стульчиках и пьют за этими столиками на террасе после работы, не слышите, как их голоса смешиваются в воздухе, – и вам разве не хочется их убить?
Эрик задумался. Потом сказал:
– Нет.
Мужчина повернул обратно мимо остатков кухни, остановился и отогнул неприбитую доску, выглянул на улицу. Сказал что-то в ночь, затем пошагал дальше. Его потряхивало, он пританцовывал на ходу, на сей раз бормотал что-то слышимое о сигарете.
– У меня корейский приступ паники. Это оттого, что я столько лет сдерживал гнев. А теперь хватит. Вам надо умереть во что бы то ни стало.
– Я мог бы вам сказать, что у меня за день ситуация изменилась.
– У меня синдромы, у вас комплекс. Икар падает. Вы сами с собой так поступили. Плавитесь на солнце. К смерти вам падать три с половиной фута. Не подвиг, а?
Теперь он стоял за спиной Эрика, и неподвижно, и дышал.
– Что с того, что у меня между пальцами на ногах живет грибок и со мной разговаривает. Что с того, что этот грибок мне велел вас убить, что с того, что ваша смерть оправдана вашим местом на земле. Пусть хоть паразит живет у меня в мозгу. Что с того. Он передает мне шифровки из открытого космоса. Что с того, что преступление реально, раз вы та фигура, чьи мысли и поступки воздействуют на всех, на людей, повсюду. На моей стороне история, как вы ее называете. Вы должны умереть за то, как думаете и действуете. За свою квартиру и за то, сколько вы за нее заплатили. За свои ежедневные медосмотры. Хотя бы за это. Медосмотры каждый день. За то, сколько у вас было и сколько вы потеряли, в равной мере. За потерю не меньше, чем за нажитое. За лимузин, который вытесняет воздух, нужный людям в Бангладеш, чтобы дышать. Хотя бы за это.
– Не смешите меня.
– Не смешу вас.
– Вы только что это придумали. Вы ни минуты жизни не потратили на беспокойство за других.
Объект охолонул, он это заметил.
– Хорошо. Но воздух, которым дышите вы. Хотя бы за него. За мысли, что у вас бродят.
– Я мог бы вам сказать, что мысли у меня эволюционировали. У меня изменилась ситуация. Это поменяло бы дело? Вероятно, и не следовало бы менять.
– Не меняет. Но если б у меня сейчас оказалась сигарета, могло бы. Одна сигарета. Одна затяжка. Тогда, наверное, мне бы не пришлось в вас стрелять.
– А есть грибок, который с вами разговаривает? Я серьезно. Люди слышат разное. Бога слышат.
Он не шутил. Он серьезно. Он хотел не шутить, хотел слышать все, что скажет этот человек, до конца выслушать бесформенное повествование о его распаде.
Бенно обошел столик и рухнул на тахту. Старый револьвер отложил, к своему передовому оружию присмотрелся. Может, передовое, может, военные сдали его на слом днем-другим раньше. Он натянул полотенце пониже на лицо и прицелился в Эрика.
– Все равно вы уже мертвы. Вы же как уже мертвый. Как кто-то мертвый уже сто лет. Много веков как мертвый. Короли мертвые. Монархи в пижамах, жрут баранину. Я когда-нибудь в жизни употреблял слово «баранина»? На ум взбрело, ниоткуда, баранина.
Эрик жалел, что не пристрелил собак, своих борзых перед тем, как утром выйти из квартиры. Приходило ли ему это в голову, леденящим предвидением? В тридцатифутовом аквариуме, выложенном кораллами и морским мхом, встроенном в стену из отпескоструенных стеклянных блоков, у него плавала акула. Мог бы оставить распоряжения помощникам – перевезти акулу на побережье Джерси и выпустить в море.
– Я хотел, чтобы вы меня исцелили, спасли меня, – сказал Бенно.
Из-под кромки полотенца глаза его сияли. Упирались в Эрика, опустошительно. Но столкнулся он не с обвинением. В них читалась мольба, с обратной силой, надежда и нужда в руинах.
– Я хотел, чтобы вы меня спасли.
В голосе звучала ужасная интимность, близость такого чувства и опыта, которым Эрику нечего было противопоставить. Ему стало грустно за этого человека. Что за одинокая преданность, и ненависть, и разочарование. Человек знал его так, как никогда не знал никто другой. Он сидел обмякнув, пистолет нацелен, но даже смерть, которую он считал настолько необходимой для собственного избавленья, ничего бы тут не сделала, ничего не изменила. Эрик подвел этого кроткого и всеми брошенного человека, яростного, этого психа, и подведет его снова, а потому Эрик отвел взгляд.
Посмотрел на часы. Так вышло – он глянул на часы. Вот они на запястье, ремешок крокодиловой кожи, между салфетками, прилипшими к ране, и жгутом из желтого карандаша. Только часы показывали не время. Там было изображение, лицо на стекле – его лицо. Это значило, что он ненароком активировал электронную камеру – может, когда выстрелил в себя. Приборчик до того микроскопически утонченный, что почти чистая информация. Чуть ли не метафизика. Она работала в корпусе часов, собирала изображения в непосредственной от себя близости и передавала на стекло.
Он повернул руку, и лицо исчезло – его сменил болтавшийся над головой провод. Следом возник трансфокаторный образ: жучок на проводе, медленно ползет. Эрик присмотрелся – жвала и надкрылья, его захватила красота насекомого, столь детализированная и блестящая. Затем что-то вокруг изменилось. Он не знал, что это может означать. Что это может означать? Осознал, что ему это ощущение уже известно, тонко, оно и близко не такое плотное и текстурное, а изображение на экране теперь было телом, ничком лежащим на полу.
Кровь притихла, пауза в бытии.
В непосредственном поле зрения никаких тел не было. Эрик подумал о теле, которое чуть раньше видел в вестибюле, но как экран может показывать изображение того, что вне досягаемости камеры?
Он взглянул на Бенно, задумчивого и далекого.
Чье тело и когда? Что, все миры объединились, все возможные состояния явились сразу?
Он подвигал рукой, распрямляя и сгибая ее, поворачивая часы в шесть разных сторон, но тело мужчины, снятое дальним планом, не покидало экран. Он поднял голову и посмотрел на жучка, который со своей особой медлительностью перемещался вниз по изгибам и швам провода старым идиллическим шагом тупого листоеда, считая, что это дерево, и направил камеру на насекомое. Но распростертое тело осталось на экране.
Он посмотрел на Бенно. Прикрыл часы здоровой рукой. Подумал о жене. Он скучал по Элизе, хотелось с ней поговорить, сказать, что она красивая, солгать, изменить ей, пожить с ней в захудалом браке, поустраивать семейные приемы, поспрашивать, что сказал врач.
Поглядев на часы снова, он увидел салон «Скорой помощи» с капельницами и подпрыгивающими головами. Изображение продержалось меньше секунды, но сама сцена, обстоятельства были неким неземным манером знакомы. Он прикрыл часы и посмотрел на Бенно, который раскачивался взад-вперед, чуть таинственно, что-то бормоча. Глянул на стекло часов. Увидел череду сейфов, стену сейфов или отсеков, все опечатаны. Затем увидел, как одна дверь сейфа скользит в сторону. Прикрыл часы. Посмотрел на жучка на проводе. Глянув на часы снова, увидел идентификационный ярлык. Бирка дальним планом, прикрепленная к пластмассовому наручному браслету. Он знал, чувствовал, что сейчас будет наезд трансфокатором. Подумал было прикрыть часы, но не стал. И увидел бирку очень крупным планом, и прочитал надпись на ней. Мужчина Зед. Известно, что это значит. Он не знал, откуда ему это известно. Как нам вообще что-то становится известно? Откуда мы знаем, что стена, на которую мы смотрим, белая? Что значит белая? Эрик прикрыл часы здоровой рукой. Он знал, что «Мужчиной Зед» обозначают в больничных моргах тела неопознанных мужчин.
Ох черт, я умер.
Ему всегда хотелось стать квантовой пылью, превозмочь массу своего тела, мягкую ткань на костях, мышцы и жир. Был замысел жить за выданными ему пределами, в микрочипе, на диске, как данные, вихрем, сияющим верчением, сознанием, спасенным от пустоты.
Технология была на подходе – или нет. Полумиф. Естественный следующий шаг. Такого никогда не произойдет. Происходит сейчас, натиск эволюции, которому требуется лишь действенное нанесение схемы нервной системы на цифровую память. Это будет мастерский выпад киберкапитала – растянуть человеческий опыт до бесконечности и превратить его в способ корпоративного роста и инвестиций, накопления прибыли и энергичного реинвестирования.
Однако его бессмертию мешала боль. Крайне важная для его особости, слишком жизненная, такую не обогнешь, она не поддастся, считал он, компьютерной эмуляции. Все, из чего он состоит, что сделало его им, вряд ли можно идентифицировать, не говоря уже о преобразовании в данные, все, что жило и варилось в его теле, повсюду, случайное, бунтарское, миллиарды триллионов всего в нейронах и пептидах, пульсирующая вена в виске, в метаниях его либидозного интеллекта. Столько всего возникло и пропало, а он вот он, давно утраченный вкус молока, слизанного с материной груди, то, чем он чихает, когда чихает, это он, и как человек становится отражением, которое видит в пыльном окне, когда проходит мимо. Он постепенно узнал себя, непереводимо, через собственную боль. Он уже так устал. Его с трудом завоеванная хватка мира, материальное, великое, его воспоминания, истинные и ложные, смутный недуг зимних сумерек, непереносимо бледные ночи, когда личность расплющивает недосыпом, маленькая бородавка на бедре, которую он всякий раз щупает под душем, все это он, и как намыливается, запах вогнутого бруска мыла в руке – все это делает его им, ибо он именует аромат, миндальный крем, и как член у него подвешен, непередаваемо, и его странно слабое колено, в нем щелкает, когда он его сгибает, всё он, и еще столько всего не конвертируется ни во что высшее величайшее, в технологию разума-без-границ.
Он посмотрел на дальнюю стену – белая. Насекомое по-прежнему на проводе. Посмотрел на жучка – спускается по болтающемуся проводу. Потом снял здоровую руку с циферблата. Посмотрел на часы. Надпись не пропала с экрана, гласила «Мужчина Зед».
Оставался след фермента, старая биохимия эго, его сатурированное я. Он вообразил Кендру Хейз, телохранительницу и любовницу – вот она промывает его кишки пальмовым вином перед церемонией бальзамирования. У нее годное для этого лицо, структура черепа и оттенок кожи, клиновидные плоскости. Лицо с настенной росписи какого-нибудь погребального храма, захороненного в песке на четыре тысячи лет, где прислуживают песьеглавые боги.
Он подумал о своем начальнике финансовой службы и бесконтактной возлюбленной, Джейн Мелмен – вот она тихо мастурбирует в заднем ряду кладбищенской часовни, в темно-синем платье с затянутой талией, пока сумрачным шепотом длится служба.
Надо вот еще что учесть – он женился, когда женился, для того чтобы по себе оставить вдову. Вообразил жену, вдову – вероятно, обривает голову в знак траура по нему, не снимает черного весь год, наблюдает, как его хоронят в какой-нибудь безлюдной пустыне, издали, вместе с матерью и журналистами.
Похоронили бы его в стратегическом ядерном бомбардировщике, в его «Блэкджеке-А». И не похоронили, а кремировали, испепелили, но и похоронили тоже. Он хотел соляризоваться. Чтобы самолетом управляли дистанционно, на борту – его набальзамированное тело, в костюме, галстуке и тюрбане, а также трупы его собак, его шелковистых высоких русских борзых, достигает максимальной высоты, набирает сверхзвуковую скорость – и пикирует в песок, взрывает все единым болидом, остается лишь произведение лэнд-арта, искусства опаленной земли, которое будет взаимодействовать с пустыней и оставаться в бессрочном доверительном управлении под патронатом его агентессы и душеприказчицы Диди Фэнчер, также давней возлюбленной, дабы заранее одобренные группы и просвещенные частные лица могли с почтением созерцать его согласно параграфу 501 (в) (3) Налогового кодекса США о статусе имущества, изъятого из налогового обложения.
Что сказал врач?
– Прекрасно, ничего нет, это нормально.
Может, ему, в конечном итоге, и не хотелось той жизни – начинать сызнова после банкротства, ловить такси на оживленном перекрестке, где сходным образом ловчат толпы менеджеров низшего звена, руки растопырены, туловища предусмотрительно крутятся, не пропуская ни одной стороны света. Чего такого он хотел, что бы не было посмертным? Он пялился в пространство. Понимал, чего не хватает, хищнического импульса, ощущения огромной возбужденности, что подстегивала его все дни напролет, чистой и ошеломительной нужды быть.
Его убийца, Ричард Шитс, сидит к нему лицом. Ему этот человек уже неинтересен. В его руке содержится боль всей его жизни, целиком, эмоциональная и прочая, и он закрывает глаза еще раз. Это не конец. Он мертв в стекле своих часов, но до сих пор жив в первоначальном пространстве, ждет, когда раздастся выстрел.