Текст книги "Небо лошадей"
Автор книги: Доминик Менар
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Врачи определили у тебя сложное заболевание – расстройство психики. Это слово «расстройство» было странным, как непрозрачная вода, как непроницаемая поверхность темной лужи на грязной дороге – в ней тонули некоторые дети, чтобы не иметь больше никакой связи с окружающим миром. Мир, в котором они живут, – другой, говорили врачи, они прячутся в нем, как на своем маленьком чердаке, в своей крохотной хижине на верхушке дерева, и закрывают за собой дверь, на мгновение, на несколько часов, а иногда навсегда. Мама плакала и, снова увидев тебя в прихожей, где ты дожидался нас, не могла поверить, что так говорят о ее мальчике с таким нежным личиком, к тому же он научился читать, писать и считать почти одновременно со старшей сестрой.
Конечно, родители пытались вести себя так, будто ничего не произошло, как будто речь идет о чем-то мимолетном, всего лишь о возрастном нарушении. Ты продолжал ходить в школу несколько дней в неделю. Остаток времени ты проводил дома взаперти и караулил меня из окна нашей комнаты или иногда играл в саду, плетя мне веночки из веточек и травы или строя замки из грязи. Маленьким ты часто болел, поэтому одиночество не смущало тебя, тебе досаждало лишь то, как медленно линия, отмечавшая твой рост, продвигалась по шкале в нашей комнате – будто сонная муха, а ведь ты должен был уже вставать на цыпочки, чтобы дотянуться до моей.
Однажды ночью я встала попить воды и услышала, как родители обсуждали твое заболевание за дверью спальни. Мне хотелось закричать, с размаху распахнуть дверь и спросить их, какое они имеют право так говорить о тебе. «Вы ничего не знаете, – в исступлении думала я, – вы ничего не знаете». Но я промолчала и вернулась в комнату, так и не попив воды. Но не смогла заснуть и встала, чтобы взять тебя к себе и положить рядом. Я лежала и широко раскрытыми глазами смотрела в темноту, впервые в жизни мне не спалось. Я спрашивала себя, какие непрожитые жизни нужно вычеркнуть из твоей судьбы, от каких историй нам нужно освободиться, как от ненужного балласта, который сбрасывают с воздушного шара, чтобы не дать ему столкнуться с землей, – так в бурю команда корабля выбрасывает за борт лошадей. Я долго прижимала тебя к себе, чтобы унять дрожь. Была готова торговаться с судьбой, готова на все, лишь бы не потерять тебя, – лгать, обманывать, воровать. Я подсчитывала наши секреты и тайные истории, словно боеприпасы, потому что война началась, и я уже знала, что ей не будет конца.
Я точно знаю, в какой день какого года наши родители узнали, что ты болен. В этот день они не сказали мне ни слова, но я помню, что назавтра папа взял выходной. На рассвете он пришел в нашу комнату, включил свет, откинул одеяла и начал щекотать нас, пока мы окончательно не проснулись, а после заявил, что приготовил нам сюрприз. Тогда он впервые повез нас на берег моря. Мы пели и веселились все утро, пока ехали, но, когда море показалось на горизонте, на глазах отца появились слезы. Я подумала тогда, что его глаза устали от дороги и слепящего солнца. Он остановился на краю дороги, тянущейся вдоль пустынного пляжа, и, положив голову на руль, продолжал плакать. Мы с тобой вышли и сели у края воды. До зимы оставалось совсем немного, и море было темно-серым. Отец вышел из машины, но остался стоять возле нее – мама что-то тихо говорила ему, глядя в сторону моря. Чуть позже они наконец вдвоем подошли к нам. Чтобы согреться, он зажег сигарету и сказал, смеясь, что жалеет о том, что не взял с собой термос с шоколадом, и, чтобы подтвердить свою рассеянность, театральным жестом стукнул себя по лбу. Потом снял ботинки и пошел окунуть ноги в воду.
– Вода теплая! – крикнул он. – Идите ко мне!
Ему приходилось надрывать голос, чтобы перекричать рокот волн. В этот день море не было красивым и ласковым – оно неистово хлестало по берегу, принося с собой почти черный песок, от которого исходил терпкий и резкий запах. Я посмотрела на тебя. Твое лицо было белым от испуга. Ты смотрел на отца, шлепавшего по пене и вытиравшего лицо от брызг. Ты стучал зубами, твои губы посинели. Но мне не было страшно, не знаю почему, но мне захотелось похвастаться, и вместо того, чтобы успокоить тебя, я сказала со смехом:
– Вероятно, ты никогда не станешь великим моряком. Дай мне один палец, я отрежу его, раз на эту жизнь ты неспособен.
Когда ты посмотрел на меня, я поняла, насколько сильно ранила тебя; но странное чувство неловкости, неожиданная боязнь овладели мной и помешали погладить тебя по щеке; быть может, брошенный тобой пристальный взгляд, наполненный чем-то похожим на безумие, охладил меня и в тот момент сделал тебя, моего маленького брата, совсем чужим. Когда папа подошел к нам, протягивая руки, чтобы потянуть нас в воду, ты вырвался и побежал вдоль берега. Отец не пытался догнать тебя, так и остался стоять с протянутыми руками, словно готов был снова заплакать.
Мы долго искали тебя в дюнах, зовя по имени. А когда наконец обнаружили, то увидели, что лицо твое покраснело и было залито слезами. Ты долго лежал на песке, и ветер почти засыпал тебя; нам пришлось втроем долго отряхивать твою одежду и волосы, и, кажется, несколько недель спустя мы все еще находили золотистые песчинки у тебя в ушах или под ногтями.
С этого дня ты стал часто с плачем просыпаться по ночам. Каждый вечер мама подтыкала тебе одеяло со словами, что ты теперь уже большой и должен крепко спать до утра, а если вдруг проснешься, то должен посмотреть на полоски света между створками ставень и сон снова унесет тебя. Но ты не мог удержаться, ты не мог сдержать крики, они раздавались в темноте до тех пор, пока в коридоре или комнате не зажигался свет. И только я знала, что так пугало тебя.
Часто я вставала первой, и, чтобы ты тотчас же уснул, мне было достаточно взять тебя на руки и уложить в свою постель. Но в ту памятную мне ночь на пороге комнаты появился отец; он был голым, но слишком уставшим, чтобы заметить, в каком появился виде. Он сел на край кровати и погладил тебя по голове.
– Что случилось, малыш? – спросил он охрипшим голосом.
Ты никак не мог перестать плакать, отчаяние сжимало твое сердце.
– Моя собака, – наконец пролепетал ты, – я хочу, чтобы моя собака спала со мной.
Ты говорил, что эта собака была ловцом плохих снов, она составляла тебе компанию, когда ты оставался дома один, и несла караул – как пастушья овчарка, рыча, бросалась в погоню за страшными историями и выгоняла их прочь из дома. Она сопровождала тебя повсюду, и с ней ты боялся немного меньше. Мы нашли ее в полях, где она бродила, и привели домой, родители сначала долго отказывались, но наконец согласились, чтобы она осталась у нас.
Некоторое время папа сидел молча, его рука тяжело давила тебе на голову.
– Послушай… – сказал он наконец изменившимся голосом.
– Только на эту ночь, папа, – взмолился ты, – а то я не смогу уснуть. Ну пожалуйста!
Я тоже встала на твою сторону:
– Пожалуйста, папа, я хочу спать.
Отец вздохнул и грузно встал.
– Хорошо, хорошо, – прошептал он, потом вышел и направился на кухню.
Это была желтая собака с короткой шерстью и висячими ушами, в синем ошейнике с бубенцами. Однажды ты нарисовал ее, и я аккуратно сложила этот листок, прежде чем спрятать его в свою тетрадку. Я услышала, как отец остановился на пороге кухни, прищелкнул языком и позвал вполголоса: – Собака, иди сюда. – Потом он повернул обратно, и собачьи когти зацокали по кафельному полу. Отец остановился на пороге комнаты и подождал, пока собака запрыгает на твою постель, где ты уже освободил ей место.
– А теперь спи, – сказал он.
Но ты сам уже закрыл глаза, просунув пальцы под ошейник на теплой собачьей шее, чувствуя, как пес тихо дышит тебе в щеку.
Я услышала, что мама тоже встала и вышла в коридор.
– Что ты ему сказал? – настойчиво прошептала она, и отец еле слышно что-то ответил.
– Черт возьми, нужно это прекратить, – резко возразила мама, повысив голос. – Доктор сказал…
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – воскликнул отец и бог его знает почему повторил это еще раз и еще: – Ну что ты хочешь, чтобы я сделал? Что ты хочешь? – повторял он все громче и громче, пока не закричал в полный голос, и этот окрик эхом отозвался в тихом доме.
И отец снова зарыдал, как плакал на пляже; мама не говорила ни слова, быть может, она обняла его, чтобы успокоить, или стояла, прислонившись к стене с закрытыми глазами и отсутствующим изможденным лицом. Такой она теперь была все чаще и чаще, и я знала, что виной тому были мы. Но я также понимала, что наша история была уже написана и никакие просьбы, никакие угрозы не могли изменить ее течение.
В темной комнате было слышно безмятежное и размеренное собачье дыхание. Я слышала тихое поскуливание и шуршание одеяла под лапами пса, которыми он перебирал во сне, пустившись в воображаемую погоню. Я долго прислушивалась, потому что сон не шел ко мне, и эти мгновения были единственными моментами мира и спокойствия во всем доме.
16
Проснувшись на следующий день, я обнаружила Адема сидящим на стуле в изголовье кровати. Он улыбнулся, заметив, что я открыла глаза, и его взгляд задержался на моей разбитой губе и распухшем глазе, он наверняка уже видел их вчера, но не задал ни одного вопроса.
– Я сейчас поведу Мелиха в школу, – сказал он. – Ты хочешь есть? Встанешь?
Я покачала головой. Соловей был все там же, и стальной обруч все так же сжимал мне голову. Мне казалось, что боль ослабела, но стоило только посмотреть в окно, где ставни, приоткрытые Адемом, пропускали резкий дневной свет, как сердце снова забилось. Я снова покачала головой и отвернулась к стене.
– Может быть, я лучше позвоню доктору, – прошептал он.
От этих слов я оцепенела, ему не нужно было даже дотрагиваться до меня, чтобы понять мое состояние, стоило только посмотреть на одеяло; я лежала словно кусок дерева, не дыша, но он знал, что я успею добежать до двери, прежде чем он поднимет трубку. Адем вздохнул, поднял с пола миску и зажал ее между колен.
В миске была порезанная на кусочки клубника, и он по одному подносил эти кусочки к моим губам.
Вкладывая клубнику мне в рот, Адем тихим голосом начал рассказывать. Он делал так, когда Мелих был маленьким и отказывался есть, так же поступал и со мной в первые дни после нашей встречи, в те самые времена, которые оставили в моей памяти только необъятную пустоту. Спокойным голосом он рассказывал мне о прошедших днях, о своей деревне и семье, и ничто в тот момент не могло успокоить меня, кроме этого голоса, заполняющего пустоту и не требующего ответа.
И в это утро он, как когда-то, долго рассказывал мне о своих трех братьях, которые остались на родине, и о четвертом, который уехал и не подавал известий, они не знали, жив ли он еще; но чаще всего Адем рассказывал мне о своей сестре – маленькой девочке по имени Гюльнар. Это имя означает «цветок гранатового дерева», сказал он однажды. Она была совсем девочкой, когда он уехал, и теперь, должно быть, уже стала молодой женщиной. У нее были темные, очень темные волосы, огромные черные глаза и такие же, как у него, густые брови, мать подстригала их ножницами, чтобы подчеркнуть длинные ресницы. Она была любимым ребенком; в других семьях девочки должны были довольствоваться хозяйством, шитьем и кухней, но с Гюльнар обращались как с принцессой – она только собирала хворост и даже два года ходила в школу. Взрослея среди братьев, она бегала так же быстро, как они, и ловила руками рыбу и кроликов, которых мать потом тушила на пару.
Я любила слушать рассказы о Гюльнар. Любила представлять себя ею, себя, ни разу не видавшую тех краев, но спящей, прижавшись к Адему, как его сестра пятнадцать лет спала рядом с ним на одной из двух постелей их маленького домишки. Я знала, что иногда он приукрашивал приключения Гюльнар, ее отвагу и дерзость, чтобы вызвать улыбку гордости за нее на моих губах. Единственный раз он рассказал мне конец истории Гюльнар, рассказал о том дне, когда ее история поблекла, как забытое в поле зеркальце. Он рассказал мне об ее помолвке, которая была праздником для всех, потому что всем детям казалась чем-то неправдоподобным. Ей было двенадцать лет, впервые в жизни она надела настоящее платье и настоящие украшения – крошечные браслеты и ожерелья из серебра, которые ей дала семья жениха и забрала обратно сразу после церемонии. Гюльнар была прекрасна, как настоящая принцесса, рассказывал он, но она плакала, когда ее по-настоящему выдали замуж в возрасте пятнадцати лет, и ей пришлось покинуть свой дом и своих братьев. Она много раз убегала обратно к ним, но каждый раз ее возвращали к мужу. Спустя несколько лет человек родом из деревни Адема принес ему весточку от семьи: у всех уже были жены и дети, и только Гюльнар родила троих мертвых мальчиков, по одному на каждого покинутого брата. Она не умела писать и поэтому никогда не отвечала на письма, которые Адем еще писал время от времени, но иногда подписывала письма самого образованного брата, рисуя три соединенных вместе кружочка-лепестка – самый простой, самый скромный цветочек.
В это утро Адем рассказал мне историю о том, как однажды Гюльнар отправилась воровать яйца в соседнюю деревню, чтобы у него был праздничный пирог в день рождения. Но кто-то увидел ее за этим занятием и рассказал все матери; тогда Гюльнар забралась на дерево, держа яйца в подоле юбки, но не разбив ни одного, и отказывалась слезать до тех пор, пока ей не пообещали, что не тронут ни одного волоса на ее голове. Она провела на дереве весь день и часть ночи и сидела бы там еще, если бы мать наконец не согласилась. Когда Гюльнар спустилась на землю, яйца были теплыми, нагрелись от тепла ее тела, – просиди она на дереве еще пару дней, из них бы вылупились цыплята. Адему испекли пирог в день рождения, но в глубине души ему было жалко цыплят, которые выросли бы в петухов и куриц, он так и представлял их копающимися в пыли возле дома. В пироге были яйца, немного муки, немного масла и тутовые ягоды, которые были непригодны для шелковых платьев, но зато украсили пирог яркими пурпурными звездочками.
К концу истории мне удалось проглотить последний кусочек клубники. Дневной свет больше не причинял мне боли, но я покачала головой, когда Адем вновь спросил меня, не хочу ли я встать.
– Тогда, может, попозже, – сказал он, затем встал, поцеловал меня и вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь.
Я закрыла глаза. Мне больше не нужно было воображать нитку и иголку, чтобы дышать. Я думала о Гюльнар, представляла, как она ворует яйца в курятнике, и мне казалось, что я чувствую запах соломы. Мне виделись тонкие серебряные браслеты на ее запястьях и ожерелья на шее, ей надо было убежать с ними, испариться, подумала я, и никогда больше не возвращаться. В этот миг воспоминание о другом браслете – из золота – вдруг всплыло в моем мозгу, но я постаралась отогнать его. Ты наверняка решил исчезнуть, и теперь ты так же далеко, как ветер, ничто тебя больше не удержит; я потеряла тебя, я во второй раз потеряла тебя.
17
Не знаю два, три дня или неделя пролетели, прежде чем я наконец встала. Я не ходила далеко – только натянула халат и дошла до дивана в гостиной. Этого и так хватило, чтобы закружилась голова, ведь в предыдущие дни я очень мало ела – только клубнику и пряный суп, который готовил мне Адем, – и очень ослабла. В квартире стояла тишина, Адем с Мелихом ушли гулять после того, как я заверила их, что со мной все будет хорошо.
– Мы принесем тебе подарок, мама, – радостно сказал Мелих, – мы принесем тебе красивый подарок.
Казалось, я не открывала ставни целую вечность – воздух был свежим и теплым, и я долго сидела, облокотившись о подоконник, и жмурилась на солнце.
Впервые я не знала, чем заняться. Сидя в гостиной, сложив руки на коленях, я дышала совсем тихо и напряженно прислушивалась, словно в квартире кто-то спал и я должна была сторожить его. Я не осмеливалась пошевелиться. Неожиданно в голову пришла мысль: узел с моими вещами, он до сих пор у меня под кроватью? Представив его там, я больше не могла вернуться в свою комнату, мне невыносима была мысль о том, что все это время он лежал у меня под матрасом, словно кукла вуду, пронзенная иголками. Интересно, нашел ли Мелих другого человечка для лошади? Может быть, отец помог ему – слепил фигурку из мокрой газетной бумаги или из пластилина, ведь Мелих заплакал бы, обнаружив, что карусель сломалась, но я не помнила, чтобы слышала его плач, хотя достигли бы меня его рыдания там, где я была? Так я сидела долго, меня знобило, но я не решалась встать и выйти из комнаты, чтобы взять свитер. Вместо этого я взяла из прихожей маленькое пальто Мелиха и накинула его на грудь. Чуть позже в дверь постучали, и я узнала голос Кармина.
Я машинально проверила, застегнут ли мой халат, и пошла открывать. Мне пришлось долго добираться до двери – пол качался у меня под ногами. Когда я наконец открыла, Кармин терпеливо ждал на пороге. На нем была незнакомая мне рубашка, красная в голубую полоску, а в руках букет розовых гвоздик. Он смущенно улыбался: он почти никогда не поднимался наверх и почти никогда не ходил туда, где не мог передвигаться без трости или собаки. Словно извиняясь, он тут же сказал:
– Я недавно встретил Адема и Мелиха. Они сказали, что вам лучше, что вы уже встали. Я подумал, что цветы…
Он неловко протянул мне букет, я взяла его.
– Спасибо, – прошептала я, – они очень красивые.
– Надеюсь, – ответил он все с той же странной растерянной улыбкой. – Продавщица сказала, что эти – самые красивые. Кроме того, я выбирал по запаху.
– Присядьте, пока я поставлю их в воду.
Я взяла его под локоть, чтобы проводить к дивану. Ткань его рубашки скрипела под моими пальцами, словно он только что вынул ее из упаковки. Я смущенно подумала, что Кармин хочет мне что-то сказать, иначе бы он не пришел, по крайней мере, не так – с цветами и в новой рубашке. Я села рядом с ним и положила гвоздики на колени, в этот момент у меня не было сил идти искать вазу для них. Под моей ладонью целлофановая обертка скрипела так же, как до этого ткань рубашки. Я посмотрела на Кармина. Никто за время моего отсутствия не брил его, подбородок и щеки были такими же черными, как у Адема по утрам, чтобы зарасти щетиной, ему потребовалось четыре дня, тогда как моему мужу хватало одной ночи, черный и жесткий волос был его семейной особенностью. Адем говорил иногда, шутя, что начиная с четырнадцати лет для бритья ему нужна была сабля.
– Кто занимался вами в последние дни? – спросила я, чтобы что-нибудь сказать. Нам странным образом было сейчас неуютно рядом друг с другом, я должна была догадаться, что он что-то знает.
– Ваш муж и потом Мелих каждый вечер приносили мне ужин.
Я кивнула. Гвоздики действительно хорошо пахли, почти неуловимый сначала, запах теперь стал почти дурманящим, напоминавшим запах лилий. Я просунула руку внутрь обертки, чтобы потрогать цветы.
– Мне стало лучше, – сказала я. – Уже завтра спущусь к вам, а послезавтра тем более.
– Я на это надеюсь, – ответил он, улыбаясь. – Мне вас не хватает, и потом, мои картины… Я закончил последние, те, что из парка, но не уверен, что не ошибся. Я спросил у Мелиха, вы знаете, – добавил он, оживившись, – у него почти такой же точный глаз, как у вас, так вот, думаю, у нас будет еще много работы…
Тут он осекся и продолжил уже изменившимся голосом:
– Если, конечно, у вас еще есть желание помогать мне писать.
Я ответила не сразу. Смотрела на гвоздики, лежащие у меня на коленях, и думала о том, что точно знаю, как описать их – цвет, форму стеблей и лепестков; однако ужас, сильный до тошноты, охватил меня при одной мысли, что мне придется вернуться туда вместе с Кармином и снова описывать ему все, ведь это место, если можно так выразиться, перестало существовать для меня, и я не понимала, как могла бы снова войти туда однажды. Я положила букет на пол.
– Может быть, позже, – сказала я совсем тихо. – Не настаивайте, Кармин, может быть, позже, но сейчас я не могу, не могу.
Он кивнул в знак согласия, но я все-таки заметила, что его лицо помрачнело; я понимала, что эти картины значили для него, и знала, что, кроме них, у него не было иного смысла в жизни. Но я не могла: все эти картины, выставленные у него, картины, которые мы вместе создали, – сама мысль увидеть их снова была для меня невыносима.
– Я могла бы найти вам кого-нибудь другого, – добавила я еще тише. – Хотя бы на время. В отеле работает одна девушка, очень славная, она часто сидит с Мелихом, и я уверена, если попрошу ее… Конечно, вы вычтете это из моей зарплаты…
Он покачал головой. Подавшись назад, прислонился к спинке с какой-то усталостью, внезапным изнеможением, и я заметила, что сегодня Кармин не снял свои очки, он, конечно, уже знал, каким будет мой ответ.
– Нет, я не думаю, что это хорошая идея, – прошептал Кармин.
Казалось, он задумался, словно сомневаясь, сказать ли еще что-то, потом нерешительно добавил:
– До вас я пытался найти человека, который помогал бы мне. Даже записался в клуб художников-любителей. Один или двое из клуба всегда могли ассистировать мне, и у них, конечно, был хороший художественный взгляд на мир, но…
Он пожал плечами. И после долгого молчания продолжил:
– Есть вещи, которые я видел раньше и которых не видит большинство людей. Не знаю почему. Я и до сих пор их чувствую – и должен был бы довольствоваться этим, но вы, вы их видите. Я это знаю.
Я задержала дыхание, почувствовав, как слезы подступают к горлу, и сказала, почти всхлипывая:
– Но я больше не хочу. Ох, Кармин, больше не хочу.
Он смотрел прямо перед собой. И, конечно, не мог знать, что наши руки одинаково лежали на наших коленях – правая сжимала левую.
– Что случилось, почему вы так изменили свое мнение? – прошептал он.
Я не ответила. Тогда он взял меня за руку.
– Я хочу вас кое о чем попросить.
– Да, – ответила я слабым голосом и снова подумала: он что-то знает.
Я услышала, как Кармин глубоко вдохнул, затем продолжил:
– Позвольте мне дотронуться до вашего лица.
Инстинктивно я тут же поднесла руку к лицу. Кожа вокруг глаза была еще опухшей, между бровей – ссадина, а губы вздулись. Кармин, должно быть, почувствовал мой жест, мое содрогание при прикосновении к воспаленной коже, и это, без сомнения, подтвердило его догадки. Я закрыла лицо согнутой в локте рукой, будто боялась, что он тоже может меня ударить, но сделала это лишь для того, чтобы помешать ему поднести ладонь к моему лицу.
– Нет, Кармин, – вздохнула я.
Он не стал настаивать, кивнул и отпустил мою руку. И если сначала он не был уверен, то теперь его сомнения подтвердились: девушка, плакавшая и кричавшая в парке, запах крови, оскорбления и угрозы бродяги и его долгий животный вопль – все это было связано со мной.
Повисло долгое молчание. Его лицо было мрачным, почти скорбным. На мгновение я хотела попросить его не рассказывать Адему, но, сама не знаю почему, была уверена, что он не сделает этого. Он потер себя по коленке, казалось, был в нерешительности, потом неожиданно взял меня за руку, никогда еще он не делал этого так просто и решительно.
– Я жду вас внизу, – сказал он.
Потом добавил:
– Надеюсь, я не ошибся, действительно надеюсь, что не ошибся.
Я обернулась. Гвоздики, подумала я, этот дурманящий запах гвоздик – мне хотелось оттолкнуть их ногой, но я не могла позволить себе такой жест. Он сжал мою руку и повернулся ко мне. Слеза заблестела в уголке его глаза, так иногда с ним случалось – слезы скатывались по скулам, оставляя еле заметный след соли у края век.
– Мальчик. Мальчик, которого мы встретили в парке на прошлой неделе. Тот, которого вы увидели снова… – добавил он тише, – но вы не обязаны говорить об этом, если не хотите, Лена, вы не обязаны.
Теперь уже я молча изо всех сил сжимала его руку своими ледяными ладонями, но его тепло не грело меня.
– Откуда вы знаете, что он ищет меня? – прошептала я.
– Он приходил ко мне. Должно быть, заметил в парке, узнал меня или мою собаку и выследил. Два дня он ждал возле дома. А когда я вышел гулять с Жозефом, заговорил со мной. Он спросил меня, кто вы.
Кармин, наверное, почувствовал тепло скатывающейся слезы, потому что поднял руку и вытер ее согнутым пальцем.
– Я не знал, должен ли я ему отвечать, – продолжил он, – подумал, что, может быть, лучше ничего ему не говорить, но все это показалось мне важным. Он выглядел больным и одиноким…
Кармин прочистил горло и отвернулся.
– Я сказал ему, что должен подумать, что не могу обещать и, пожалуй, расскажу вам об этом. Тогда он сказал, что вы его сестра.
Я почувствовала, что мне нечем дышать. Знала, Кармин ждет, что я объясню, почему никогда не рассказывала ему о своем брате, или скажу, что этот проходимец, этот бродяга лжет, но я хранила молчание. Тогда он закончил:
– Вот, дело сделано, рассказал вам об этом.
Он оперся рукой о спинку дивана и грузно встал. Отойдя на один шаг, наступил на край целлофановой обертки, застыл, но не извинился, как обычно, а протянул руку, чтобы ощупать пространство перед собой. У него был неожиданно потерянный, сбитый с толку вид, и я встала, чтобы поддержать его за локоть.
– Я провожу вас к себе, – сказала я.
– До двери, – ответил он, – до двери, этого будет достаточно.
Я проводила его до порога, и там он повернулся ко мне и поднял руку – он больше не пытался дотронуться до моего лица, а просто слегка коснулся моего плеча, как я часто делала, когда здоровалась с ним; но его ладонь была широкой, пальцы коснулись моей шеи и замерли на мгновение.
– Я могу пойти с вами, – сказал он. – Если вы боитесь, что все пройдет плохо.
– Спасибо, не стоит, – прошептала я.
– Он должен быть все еще там. Сидит на тротуаре, напротив. Вам несложно будет его найти.
Потом он повернулся и направился к лестнице. Взявшись за перила, на ощупь отыскал ступеньку, затем еще одну и еще.
Я закрыла дверь. Пошла за маленьким пальто, оставленным на диване, накинула его на плечи и обернула рукава вокруг шеи, как будто это ручки Мелиха обнимали меня, а я нуждалась в нежности. Потом подошла к окну.
Я сразу же увидела тебя. Ты съежился на ступеньках дома – серый комочек с торчащей худой ногой, вытянутой в сторону тротуара, словно ты хотел поставить прохожим подножку. Я разглядела тряпочную шапочку, но твое лицо скрывали волосы. Руки тоже не были видны, они, конечно, были спрятаны под свитером, хотя тебе не должно было быть холодно – солнечные лучи, проникавшие в просвет между домами, падали прямо на тебя. Твоя голова склонилась на грудь, и ты казался спящим. Я долго наблюдала за тобой, но ты не сделал ни единого жеста. Тогда я развязала рукава пальто и повесила его обратно в прихожей. И, натянув куртку поверх халата, спустилась к тебе.
Ты не пошевелился, даже когда я подошла совсем близко, когда остановилась перед тобой. Через некоторое время ты открыл глаза и поднял голову, но я не уверена, сразу ли ты узнал меня.
Твое лицо было пепельного цвета и покрыто синяками, губы отливали синевой, а свитер был грязным и рваным. На мгновение мне вспомнилось прошлое, когда тебя рвало от страха и мне приходилось долго вытирать тебе лицо. Ты натянул свою фуфайку поверх колен, почти до босых ног. Увидев меня, ты не встал, а только бесшумно подвинулся на ступеньке, и, поколебавшись, я села рядом. И снова твой запах захватил меня – запах дикого зверя, даже если я посажу тебя в лохань с мыльной водой, как раньше, найду ли я снова тот сладкий запах маленького ребенка, которым ты был тогда? Грязные волосы свисали по бокам твоего лица. Ты больше не смотрел на меня, твой взгляд был прикован к грязным босым ступням. Прошло время, и, когда ты наконец заговорил, по тону твоего голоса я поняла, что ты сдался. Я не знала, что случилось, но ты выбился из сил, ты был на краю пропасти, нужно было, чтобы ты совсем отчаялся, чтобы согласиться с тем, что в определенном смысле у тебя больше не было никого, кроме меня, совершенно чужого человека.
– Почему вы не вернулись? – прошептал ты. – Я думал, вы вернетесь.
– Но ведь ты не хотел, – ответила я. – Ты сказал, что больше не хочешь меня видеть. Ты меня прогнал, ты меня…
Я хотела сказать «ударил», но промолчала. Ты пожал плечами и украдкой взглянул на меня.
– Но все-таки. Все-таки я думал, что вы вернетесь. После всего того, что вы мне сказали.
Ты слегка дрожал, из носа текло, и ты вытирал его рукавом. Полуприкрыв веки, большим пальцем ты почесал шрам на щеке, глубоко вздохнул и заявил:
– Я тут подумал. Подумал, что, может, это и правда, то, что вы мне рассказали. Может, мы друг друга знали когда-то, а я просто не помню.
Наконец ты повернулся ко мне. Даже твоя борода казалась побледневшей, это была уже не светлая, а седеющая борода на лице подростка. Я замолчала и задержала дыхание, мне было страшно, что малейшая тревога снова спугнет тебя.
– Может, из-за того, что я употребляю всякую дрянь и все такое, – продолжил ты, пожимая плечами. – Еще мальчишкой я нюхал клей. Когда ходил в школу, воровал тюбики с клеем и дышал им в своей комнате по вечерам. Может, это и испортило мне память, поэтому я ничего и не помню.
Ты сделал неопределенный жест. Казалось, тебе трудно говорить, не хватает слов, или твое внимание перелетает с одного на другое, или трудно следить за ходом собственных мыслей. Потом ты поднял глаза и посмотрел мне в лицо, и я увидела твой страх, твое одиночество и едва уловимую просьбу, ту самую, которая промелькнула тогда в твоих глазах в парке, когда ты чуть было не поверил мне.
– Но, если это правда, я хочу это вспомнить. Было бы здорово иметь семью. Хотя бы сестру. Вы милая.
Вдруг ты как будто что-то вспомнил, полез в карман и вынул оттуда какой-то маленький предмет. Протянул его мне, и я увидела, что это была фигурка человечка из папье-маше, которую я потеряла в парке.
– Я нашел это на следующий день. Хотел вам его отдать. Решил, что, может, вашему парнишке будет не хватать его.
Я взяла фигурку у тебя из рук и стала внимательно рассматривать ее. Она, должно быть, долго лежала во влажной траве, мокла под дождем, потому что черты лица размылись и стали неузнаваемыми.
– Я уверен, если вы ее раскрасите, – сказал ты нерешительно, – обернете фетром и все такое. Уверен, она станет такой, как раньше.
– Да, конечно. Спасибо.
Я сунула фигурку в карман куртки. Неожиданно, отведя глаза, ты прошептал:
– Я хочу есть. Вы не могли бы дать мне что-нибудь поесть? У меня уже три дня ничего не было в желудке.
Я кивнула, но, когда собралась встать, ты схватил меня за руку.
– У меня все украли, – торопливо добавил ты. – У меня больше нет денег, больше ничего нет.