Текст книги "Неоконченная повесть о лесных ягодах"
Автор книги: Дмитрий Шашурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Касса-то на станции одна, как же я буду брать одновременно билеты в оба конца: в Город и до Конечной? Сразу же и наслежу. Подходить два раза? Кассирша-то одна. Сделать вид, что в Город, а билет наоборот? Но как сделать вид для кассирши? Для нее куда взял билет, туда и еду. Вот уж и платформа, и касса, и электричка выкатывается из-за поворота, и кассирша смотрит из окошка, и дежурная по станции в красной фуражке улыбается дескать, в самый раз к поезду. Общественное давление – никуда не денешься, как под гипнозом делаю то, что от меня ожидают: полтинник на блюдечко в кассу – один в Город! Вот и сделал вид. Дальше еще лучше: сел в вагон, двери задвинулись, электричка тронулась – повезли загипнотизированного Жору в Город навстречу его коварной судьбе.
Не тут-то было, я вовремя встрепенулся и переиграл и гипноз и судьбу вышел из вагона на следующей остановке, прошел кустами до конца платформы, пересек линию и в кассе на противоположной платформе взял билет до Конечной. Теперь оставалось лишь несколько минут до шестнадцатичасовой электрички с лупоглазой Иркой. Я не остался торчать на платформе, нырнул снова в кусты. Уж на этот раз мы не наследили с Жорой. А теперь в кустах пора было мне с ним расставаться, как я к нему ни привык, как ни вжился в его образ. Хватит. Жора исчез навсегда, я остался наедине с самим собой, молодым и непривычным. В новом теле – старый дух. Только бы знать, сколько у меня в запасе доаврального времени: сегодня объявят тревогу или завтра. У меня уже тогда возникло впечатление, что в моей грудной клетке, где-то около сердца, пустили часы. Идут они пока равнодушно, еле слышно: так-так, тик-тик, но и с угрозой.
К Иванычу-Догадычу-Ирисычу все ездили в четвертом вагоне, который останавливался как раз у сходов с платформы, там же начиналась и тропинка к садовым участкам. Не обнаружу Ирку в четвертом вагоне, пройду в хвостовой, и наверняка она окажется где-нибудь там, или я увижу ее на тропинке, когда буду уезжать в хвостовом вагоне. Но никаких сложных розысков не потребовалось – Ирка была там, где и надлежало ей быть, в четвертом вагоне. Сидела на третьей скамейке от дверей, лупила глазищи в окно, а над головой у нее висела знакомая дырчатая сумка со знакомым термосом. Наша семейная сумка, с нашим семейным термосом и газетными свертками – передача для меня.
Значит, передышки не будет, значит, с первых же дочкиных слов Жасминыча хватит догадка, и он начнет действовать. Как? Телефона на участке нет, машины, мотоцикла – тоже. Теперь вычислим затраты времени противной стороны: Ирке пешком до участка – двадцать минут, на разговор с прояснением, осенением и догадыванием – три, на спешные сборы с переобуванием – семь и с поспехом до платформы – еще пятнадцать. И сразу же может начаться аврал. Сорок пять минут до тревоги. Сорок пять минут на заметание следов.
Сорок пять минут. Из них – семнадцать на электричке до Конечной. Раньше слезать – слишком большой риск – никакого транспорта, а пешком скоро не скроешься. Остается двадцать восемь минут. Часы около сердца заработали, как по наковальне: гук-гук, бах-бах! Двадцать восемь минут, чтобы, во-первых, сменить одежду, во-вторых... И неизвестно, что во-вторых. Конечно, бежать, скрываться, чтобы они не нашли меня ни за что! Видал, уже Они с большой буквы. Я же Дичь, Они охотники. Мое дело – бежать, хорониться, их – распутывать следы и за шкирку: стой! Что там у них сейчас делается, что будет делаться дальше, я узнаю, если попадусь, а нет, так ничего и никогда – отрезана прошлая жизнь. Попал я в переделку. Ну а, допустим, не бегать, пойти и начистоту, как есть. Где доказательства? Кто поверит, неделю назад я сам бы не поверил хоть кому. Я же сейчас всем никто. Где тот мудрец-долготерпец, чтобы вникать всерьез?
Нету у меня другого выхода, как бежать по воровскому способу. Ничего для меня нет противней, как делать что-либо не по-настоящему, а шаляй-валяй, на соплях. Если взялся, сделаю со знаком качества. Взялся бежать, скрываться, так чтобы убежать и скрыться. А вот, когда найду ягоды, тогда любого заставлю допереть до истины.
Конечная. Еще двадцать восемь минут. Гук-гук! Спокойно. По-профессиональному все делается спокойно. Выхожу со всеми, не выделяясь. Та электричка, на которой я вроде бы уехал в Город, прибудет через тридцать четыре минуты. Вернее всего, меня будут встречать там, но и здесь спокойно нужно принимать меры. Иду со всеми. Идем мимо промтоварной палатки Конечного торга, около которой выстроилась очередь. Давали свитера: один из них покачивался на плечиках, прицепленных к козырьку палатки, и от него даже падали блики – оранжевые и малиновые, такие яркие были краски узоров, может быть, те самые краски, которыми разрисовывают дорожные знаки, и они вспыхивают в темноте от света фар. К очереди сворачивали и некоторые сошедшие со мной с электрички. Что, если я отоварюсь незаметно, мимоходом. На себя – свитер, пиджак – в сторону, кепку я уже давно сунул в карман. Очередь на четверть часа, а у меня в запасе еще двадцать шесть минут. Бах-бах! А вдруг? Спокойно, спокойно, что: вдруг? Я уже нацелился на хвост очереди – полную женщину в голубой кофточке, как сам же себе и ответил. Спокойно и рассудительно: вдруг Патиссоныч вышел Ирку встречать. Тогда, может быть, давно уж начался аврал, и ту городскую электричку, на которой я вроде уехал, прочесывают или прочесали, и распространяют тревогу дальше. Взглянул я на дорожку, когда Ирка вышла из вагона? Нет, не взглянул. Прокол? Явный прокол! Ох, черт, и трудная же работа у преступников. Как ни погляди, вредное производство!
Теперь прикинем это вдруг спокойно и по логике. Я продолжал идти за большинством бывших пассажиров. Допустим: время ноль, пуск. Начинают меня искать в городской электричке, одновременно или, в лучшем случае, немного погодя сообщат сюда, на Конечную. Здесь же где меня искать? А вон, в очереди за дорожно-знаковыми свитерами. Допустим – успел, переоделся, тогда в чем меня искать? В этом же светящемся свитере. Таких костюмов-то, как на мне, зелененько-голубовато-сереньких чуть не на каждом третьем. Дорожный же знак редкость, его видно издали. Вывод самый спокойный, логичный: наддать ходу! Тут как раз вышли все вместе на шоссе, а там кричат из "рафика":
– Кому на Заполье?
– Мне! – и влезаю в машину.
– Ну все, что ли? Поехали!
И поехали взаправду. Гук-гук, бам-бам! Спокойно. Проверим еще. Если Тминыч встретил Ирку, если сразу трехнулся, если допустили его к линейному телефону, тогда, конечно, ноль – пуск! А если не встретил, не трехнулся, не допустили, тогда есть еще льготное время – девятнадцать минут. На Конечной я, похоже, не наследил: в очередь не вставал, последнего не спрашивал, а что направился было к палатке, они не заметили, увлеченные соблюдением очереди. Любой знает, когда стоишь в такой вот промтоварной очереди, ничегошеньки кругом не видишь, даже в дождь очередь не так промокает, как сторонний прохожий, а меньше. Нет для стоящих в очереди внешней среды, не воспринимают они ее, и она, похоже, отвечает тем же. Нет, не наследил я на Конечной.
"Рафик" тем временем свернул на бетонку. Кто-то собирал деньги, кто-то, расплачиваясь, попросил, чтобы остановили у поворота, впереди меня сказали: и у фермы. Есть, выходит, варианты. Все платили мелочью, я молча протянул рубль, мне – сдачу. Ударил ветром встречный автобус, рейсовый, с номером и кондуктором. Тоже вариант. И самый подходящий – как кто будет выходить поблизости от автобусной остановки, слезу и я, дождусь автобуса, и жарь... Но тут "рафик", не снижая скорости, соскочил с бетонки на грунтовую дорогу. Я даже рот открыл от неожиданности и рванулся, словно хотел выскочить в окно. На меня смотрели все, кто был в "рафике", с понимающим, сочувствующим выражением. Неужели попался? Гук-бам! Спокойно. Профессиональная работа требует спокойствия и трезвости. Но шофер "рафика" тоже разглядывал меня через свое зеркальце с какой-то затаенностью.
– Ну, остановить, что ли? – спросил он у меня с двусмысленной ухмылкой.
Я опять дернулся к окну и только уж потом к дверце, еле пробормотав:
– Ага, мне по бетонке.
Все, кто был в "рафике", удовлетворенно захохотали. Шофер затормозил и, когда я открывал дверцу, сказал:
– Во, всегда так – прозевывают свой поворот – что старый, что малый.
Хохот возобновился, я спрыгнул на землю, ничего не соображая, в панике готовый кинуться бежать, а шофер еще добавил специально для меня:
– Смотри, парень, не соглашайся, если твою деревню опять начнут переименовывать. Нас позови!
Он захлопнул дверцу, рванул с места так, что пассажиры запрокинулись на сиденьях, но, возможно, они запрокинулись от смеха, а не от инерции.
Как попал я в немыслимое положение, так оно и продолжает становиться все немыслимее и немыслимее. Словно муха на липкой бумаге. Только присела, глядь, на лапке что-то лишнее, она ее об хоботок – и на хоботке неловко, другой лапкой – тут и задние что-то, задние об крылышки, а не обчищаются, улететь бы чуть пораньше, жужжи не жужжи – гибель. Но я жужжать не стану, не такой я человек. "Рафик" скрылся за бугром. Я оглядываюсь, чтобы не прозевать, когда появятся они. Доконали меня хохотом. Втянул голову в плечи, покошусь через правое плечо, покошусь через левое, а их нет. Поплелся на бетонку: решили небось встретить меня на бетонке, ждет меня там засада. Иду навстречу судьбе, деваться больше некуда.
На бетонке было даже пустынней, чем обычно бывает на бетонках, – просто тишина, только дятел стучал на засохшей, облупленной осине. Впереди, как если б "рафик" не свернул на грунт, пестрела шашечками коробка автобусной остановки. Там тоже пусто, тихо. Под раскоряченной железной буквой А по торцу крыши было написано теми же разными красками, что и шашечки: дер.Зеваки. Где-то близко деревня, вон где – за полосой берез поле, на том краю ветлы и коньки крыш. Выходит, это и есть деревня, которая называется Зеваки. Зеваки так Зеваки, мало ли... Во мне ничего даже не шелохнулось, хотя я и не нашел еще объяснения ни смеху, ни затаенному ожиданию; как мне показалось, они были заранее уверены, что повеселятся на мой счет. Со страху-то, что значит потерять профессиональное спокойствие, думал предупреждены, ждут, как это будет выглядеть: задержание, – оказалось же совсем другое, а я не знаю, что другое, опять прокол. Не знаю, и на какой оказался бетонке. Направление-то ясно – удаляться от Конечной. Но куда я приеду? На побитом камнями и исцарапанном расписании можно было разобрать, что машины ходят через двадцать – двадцать пять минут, но без направления. Надо же – ни разу не забирался сюда за грибами – леса подходящие, вон дубняк, а там – ельник. Мне дело надо решать, а я грибы!
А решать приходится снова с риском обратить на себя внимание. Прочту на трафарете, когда подойдет автобус, хорошо бы на лобовом трафарете – всегда заметно, если разглядываешь боковой. Вернее всего, маршрут начинается от Конечной, тогда не придется ничего спрашивать, оставлять следы в памяти пассажиров.
Как бы не так! Они – сколько их там ни сидело, человек, может быть, шестнадцать пассажиров, – стали разглядывать меня и тоже с загадочным ожиданием, когда автобус еще только приближался к остановке. Гук-гук! Что же это такое, не дают устояться спокойствию! "Химзавод – Птицефабрика" лобовой трафарет, боковой: "Птицефабрика – Конечная – Химзавод". Что делать? Я неловко или совсем неуклюже, оттого что на меня все смотрели, вскарабкался по ступенькам, протянул кондукторше заготовленный рубль и деловито буркнул: до конца. Но и это не прошло. Пассажиры окаменели, кондукторша же, наоборот, оживилась, она подняла мой рубль, чтобы не только пассажирам, но и шоферу было видно, хоть шофер и без этого смотрел на меня. Я хоть понимал, что другое, не задержание, испугался до холодного пота и оцепенения.
– А до какого именно конца, молодой человек? – спросила кондукторша, и все либо закивали, либо изобразили, что они тоже больше всего хотят знать, до какого именно конца я собираюсь ехать.
– До того, – продолжал я настаивать, мотнув головой по ходу автобуса, но не удержался, спросил: – А куда вы едете?
Тут случился точно такой же хохот, как в "рафике". Автобус не трогался, потому что шофер закатывался со всеми.
– А мы едем до Птицефабрики, молодой человек, – сказала кондукторша на передышке.
Она держала мой рубль почему-то за уголок, двумя пальцами, как мокрый.
– Вот и мне до Птицефабрики, – сказал я послушно.
На этот раз стало тихо так, что я услышал, как воздух завихривается в их легкие, а кондукторша сообщила в этот момент свистящей тишины:
– До Птицефабрики – в обратную сторону. Такой, – она успела поколебаться, подбирая слово, а воздух все еще входил в них, – такой юный, а уже зевака! – Она разжала пальцы и капнула рублем мне в руку.
Меня вышибло из автобуса, словно взрывной волной, и они тут же умчались, как будто задержись автобус еще хоть крошку, и лопнет их веселье, а так растянут его до самого Химзавода, и даже там расставаться им будет жалко. Зато и я догадался, что к чему и как пришпилено, не хуже моего морковного Петеича, стоял, задрав голову, читал на ребре крыши дер.Зеваки – и не торопясь реконструировал свое участие в местном аттракционе. Воображал себя злодеем, а выступал в роли клоуна – зеваки! Вот так давным-давно, когда я был, возможно, лишь немного старше, чем сейчас, под Астраханью случались похожие спектакли. Только тогда-то я участвовал зрителем, а не рыжим. Уроженцев Хараболей, не то Сероглазки, но, может быть, и другого какого-нибудь села астраханцы считали неисправимыми путаниками: пошлешь за картузом – жди с арбузом, и, конечно, старались, как только могли, эту славу приумножить. Пользовались нечистыми уловками, чтобы подстроить, а потом так же, как сейчас эти в автобусе, ликовали, захлебываясь хохотом. У нас в изыскательской партии работали два таких парня – из знаменитого села. Парни осторожные, а все равно их вкручивали в путаницу. Поменяют специально ночью местами ящики с инструментами, а утром уже с поля посылают одного из них, чтоб немедленно, чтоб скорей, и начинается потеха, когда парень, схватив на привычном месте, приносит совсем не тот ящик. Все смеялись, и я смеялся, хотя все знали и я знал, что подстроено, и еще как смеялись! Насколько же больше было веселье пассажиров и "рафика", и рейсового автобуса, когда встретились с неподдельным зевакой! И насколько же возросла сомнительная слава злополучной деревеньки!
Хорошо, что я определился и выскочил из этой карусели на твердую почву. Сяду на следующий автобус, возьму билет до Химзавода, и можно будет вздохнуть, переключиться на обдумывание дальнейшей своей судьбы. Отпихиваешь, откладываешь первостепенное, непоправимое, нарочно притворяешься сам перед собой, что забыл, тут же с этой суматохой, глупыми недоразумениями забыл на какие-то минуты по-настоящему. Зато теперь обдало холодом.
И вдруг, как в липком кошмаре, наступала опять клоунада: следующий автобус оказался _красным_ – с красным номером, и на красном трафарете одно знакомое название – Конечная, посередине... А в автобусе точно такие же пассажиры, точно так же смотрят, разглядывают меня с затаенным ожиданием. Почти прожигали меня этим нарастающим ожиданием, а я невольно сжимался, втягивал голову в плечи, пока автобус, поиграв подфарником, свернул к остановке и, остановившись, призывно распахнул заднюю дверцу. Я помахал шоферу: мол, без меня. Все пассажиры немедленно просияли, осклабившись, а кондукторша, похоже, сестра той, с предыдущего автобуса, или даже двойняшка, так же вкрадчиво спросила, высовываясь из своего окна:
– Отчего же это вы, молодой человек, не желаете ехать с нами.
– Мне на черный! – сказал я затравленно.
На красном автобусе и смеялись красно, куда там тем с черного, те больше запрокидывались и взвизгивали, эти же реготали, будто табун на скаку, и срывались с места красно, не успел моргнуть – не стало их, только регот слышался, как от умчавшейся грозы.
Не могу сказать, не помню, что я тогда – разрыдался, или взвыл, или сдержался. Потому что навалились на меня тоска и беспамятство. Собирается же в последовательность с того момента, когда я уже сидел в следующем автобусе и допрашивал себя: почему же ты ее не узнал, она могла не узнать и должна была не узнать, а ты почему? Повернуться и уйти навсегда, разве это не подлость? Не узнал, предатель! А теперь назад поздно, другая запущена судьба. В то же время и тоска и раскаяние лишь ненадолго оттеснили ощущение нахального, на все взирающего с ухмылкой, молодого непочатого здоровья. Опасение, ожидание погони тоже виделось через эту же ухмылку: и страшно, и озорно, словно играю с кем в разведчики. Что лучше? Сначала проникнуть в Город кружным путем, а потом сменить одежду или сначала сменить, потом в Город? По озорной же линии припоминаю, что в электричке, высматривая плодово-ягодную Ирку, гадал: будет с ней или нет И.О., то есть я неомоложенный, в Жорином джинсопинсовом костюме, и когда И.О. не оказалось, я принял это как просвет везения, что не так все сложно, как могло бы закрутиться при неблагоприятном стечении обстоятельств. Непринужденно, как будто только так всегда и бывает, передо мной и во мне двоилась действительность: я – не я, прятаться – не прятаться, мой костюм, а на мне он как с чужого плеча.
Химзавод. Сбылись мои предчувствия: с автобусной остановки виднелась железнодорожная станция, значит, я отсюда смогу вернуться в Город через Другой вокзал. Красный автобус, на котором я так гордо отказался ехать, довозил пассажиров до самой станции. Его маршрут был укорочен с противоположного конца, здесь же, наоборот, продлен от Химзавода до станции. Пусть отдуваются за меня жители дер.Зеваки, а я займусь переодеванием – магазин еще ближе, чем станция. К погоне я уже остыл, рассчитал, что Апельсинычу вряд ли предоставили линейный телефон, а пока в Город да там туда-сюда – долго еще до начала акции. Никакая акция еще и не начиналась, если без паники-то. Сейчас увидим, почему это мой костюм на мне – сразу видно, что с чужого плеча?
В магазине, толкая и подначивая друг друга, слонялась от отдела к отделу компания акселератов, и я сразу затерялся среди них, роста я всегда был небольшого, и со спины часто принимали меня за мальчишку, потом смущались, а я великодушно успокаивал, что маленькая собачка век щенок. А тут, когда поглядел в зеркало, впору было заскулить и поджать хвостик – до того у меня оказался щенячий, даже жалко-щенячий вид без всяких пословиц и шуток. Костюм же, складнее сказать, свисал, готовясь перейти к сползанию. Хорошо еще, подвернулись акселераты, если на них одежда и не болталась, зато они сами так вихлялись внутри своей одежды, что я мало чем выделялся среди них – одежда ли стремится сползти с тебя, ты ли выползаешь из нее, какая разница для постороннего наблюдателя. Что же мне, так и ходить без конца за акселератами?
Но они тут же подсказали мне выход. Бросились вдруг мерить уцененное пластиковое пальто-недомерок. Перемерили и пошли дальше, а я померил и заплатил, так и не снимая пластика. Они пошли в обувной отдел, я в другую сторону, к головным уборам. Там нашлась фуражка-восьмигранка из такого же пластика – давно мечтал. Нет, заворачивать не нужно, надену. Акселераты запрыгали по лестнице на второй этаж, я подался на станцию.
Там до поезда, потом в поезде я обдумал все спокойно и по-глубокому, вплоть до свалки около трансформаторной будки. Во всех новых районах, в любых Черемушках, хоть предполагаю, и в московских Черемушках, обязательно образуются стихийные свалки. Сначала в укромном месте – за кустами около забора или глухой стенки – возникает за ночь старый матрац с вывороченными пружинами, а то диван и уж вокруг них со временем что угодно. Если б вас ловили, как меня, и вы уходили от погони, конечно, у вас были бы другие мысли и планы, без свалки. У меня же они замыкались на свалке, которая образовалась в нашем микрорайоне около трансформаторной будки вокруг шкафа с разбитыми дверцами. Я даже рассчитал, что там выброшу свою кепку – она все еще торчала в кармане. Но корзина была важнее всего, плетеная корзина с надломленной ручкой и немного дырявым дном. Эта корзина уже несколько дней валялась под самым шкафом, сначала пустая, потом в нее закинули красный фетровый ботик и разбитую детскую гармошку, а я ходил мимо и прикидывал: приспособить ее или не приспособить, и тогда каждый раз выходило, что ни к чему – своя еще хорошая. Если б вас ловили, вы, конечно, ни о чем таком бы не думали, но как бы вы придумали сделать так, что без документов с одного на вас взгляда любой понимал: вот у этого человека или парня, если вы тоже омолодились, есть дом и понятное каждому в настоящий момент занятие. Не отрицаю, что-нибудь придумали бы и вы, но для меня ничего не выходило лучше, чем плетеная дырявая корзина с надломленной ручкой. Закрыл дырявое донышко, закрутил надломленную ручку проводом или изоляционной синей лентой, прижал корзину локтем к боку, и готово дело – грибник. Есть у грибника дом? С пустой корзиной – значит из дома на вокзал, на автобус, на сборный пункт, за грибами.
Когда тебе что нужно, так к кажется: а ну-ка перехватят из-под носа. Это и беспокоило меня больше всего, больше даже погони, видимо, я к погоне почти привык. Уж очень складно получалось с корзиной – и паспорт, и орудие производства, я ведь решил, что буду мотаться по лесам до победного, пока не найду еще где-нибудь сорочьих глаз для человечества. Попутно займусь грибами, чтобы добывать деньги на пропитание. Никогда не торговал на рынке, а тут чего не сделаешь, раз для пользы человечества. Только не увели бы корзину. А еще меня беспокоило, когда электричка проезжала мимо ребят, которые играли в футбол. Мне тоже хотелось играть в футбол, до того хотелось, что я растерялся и потянулся потрогать усы, которые сбрил еще в тот день в бане. И больше не брился. Но на месте усов не кололось, не отросла за эти дни щетина. В магазине я так и не посмотрел на себя – на костюм, на пальто глядел, а на себя нет.
Тут по вагону прошли два милиционера, они тоже не посмотрели на меня. Они-то делали вид, что ни на кого не смотрят, но я заметил, что разглядывают, не глядя, всех мужчин, особенно помоложе, один милиционер косился вправо, другой – влево. На меня же мой, правый, милиционер не посмотрел на самом деле, пропустил, как явно неподходящий и не стоящий внимания объект. Может быть, не начиналась еще погоня? Но перед самым Городом милиционеры, возвращаясь, провели к головному вагону парня в ярком свитере, наподобие тех, что продавались давеча на Конечной, и похожего на Жору, как бы его описал Лимоныч. Парень оборачивался на милиционеров, а те говорили: разберемся, разберемся. Может быть, по моему делу? Почему не меня? Из-за пальто и восьмигранника?
Не только. Не только. В вокзальном туалете я долго рассматривал свою физиономию в узком зеркале над умывальником и убедился, что не только из-за восьмигранника и пальто, не только. Я смотрел в незнакомое свое лицо и талдычил про себя: не только.
– Ну что, пацан, очень доволен собой? – спросил железнодорожник, проходя к кабинам.
– Не только, – вырвалось у меня вслух.
Вот оно: _пацан_! Еще утром я был в студенческом возрасте, а сейчас, к вечеру, сам вижу, что мальчишка. Не пальто и восьмигранник, а возраст сделал меня неуловимым.
Теперь, значит, можно отбросить погоню, хоть я к ней и привык, отбросить навсегда и окончательно. А себя всецело направить на служение человечеству, и вперед – за корзиной! Должно быть, уж такой психологический закон нашего естества – как только человек попадает в крупную беду, так и вспоминает, что мог бы послужить человечеству, и даже берет обязательства. Но у меня-то выстроилось на самом деле – ничего личного, все для человечества, каждый шаг и в том числе корзина с надломленной ручкой. С кепкой уже незачем было мудрить, я выкинул ее тут же в мусорный ящик рядом с вокзальным туалетом.
Кому никому, а предъявление ягод – только тогда и выйдет разговор. С кем ни с кем. Но, оказывается, не все я учитывал в своем плане, хотя мне-то казалось, что все.
К последней электричке у меня было полное грибниковое вооружение – в починенной корзине, никто ее, конечно, не увел, находился пластиковый пакет с колбасой-булкой-сыром и фляжка с водой. С таким паспортом через любую таможню без досмотра! Не хватало только резиновых сапог, чтобы уж в любую погоду, обязательно надо купить с первой же грибной выручки и поменьше размером. В моих ботинках ноге стало чересчур свободно, и я напихал в них бумаги и положил стельки.
Начать свои поиски я решил с тех мест, где не бывал ни разу после того, как нам дали квартиру в новом районе. Почему-то у грибников сложилось обыкновение, если собираются ехать с вечера, то уезжать обязательно с последней электричкой. И хотя сплошь и рядом попадают на вокзал загодя и спокойно могли бы сесть в предпоследнюю или еще раньше, по-чумовому ждут последней. В ней всегда людно, а уж в третий вагон и не суйся – место свиданий. Чаще договариваются: третий от головы или третий от хвоста считается, третий легче запомнить. На городских попутных платформах грибники сразу бросаются к третьим вагонам, как бы не опоздать на свидание с такими же пенсионерами, как сами. Да и одиночки тоже стремятся присоседиться в третьем, авось кто проговорится о заветном месте. Я сам всегда, хоть и не подслушивал, но предпочитал третий. Теперь же забрался в четвертый: вроде и дочинить корзину, и вытянуться на диване, когда захочется спать, на самом же деле уединился из-за своей необычности, не исключено, что опасался разоблачения или еще чего. Корзина же не требовала никакой допочинки, спать мне тоже не хотелось – ни в одном глазу. Ну и пошли размышления. Больше суток на ногах, в бегах и не устал. От нервотрепки, что ли? С другой стороны, какая у пацана нервотрепка? Настроение у меня сбивалось преимущественно на смешное, легкомысленное, без конца хотелось мороженого. Покупал, ел, а хотелось еще. Забывал даже временами о своем долге насчет человечества. Стал мечтать, что теперь смогу поступить в летное училище, а там и на космонавта. Вспоминал котенка, как он махнул через забор или как еще до ягод чесал задней ногой за ухом – уж так выходило для меня смешно, оттого что задней ногой, а за ухом! Потянуло попрыгать на одной ножке. Побежать бы сейчас к маме и рассказать про котенка. Вот насколько затянуло меня в детство. Какая уж мама! Обдало сознанием полного одиночества, но не всерьез. Скользнула мысль, не податься ли в детдом и начать все сначала – и не в космонавты, а в артисты, даже в цирковые дрессировщики. Спохватывался, будил взрослое сознание, чтобы призвать к порядку несознательного сопляка.
Так потом и шло: старик возводил плотину из "надо", "стыдно", "обязан", "человечество"; и ее все чаще просасывало: "а я не буду", "а я хочу", "мне так хорошо". И вдруг сносило плотину начисто. Старику даже нравилось любоваться безрассудством, и он все ленивее с каждым разом брался за новую плотину. С такой слегка обузданной стихией в голове я носился с корзиной по лесам, набирал грибов, вырезал свистушки, затаиваясь, подстерегал белок – посмотреть, как они скачут по сучьям или, заметив меня, прячутся за ствол, обняв его цапучими лапками, а потом, словно приглашая поиграть, высовывают из-за ствола мордочки. Сдается мне, не разыскивал я в те времена толком ягоды. Вот именно – времена. Сколько, что происходило, представляется отрывочно и туманно-расплывчатым.
Вся рыночная деятельность совсем как бы стерлась, только помнится, как отрывок из кинофильма: я в грибном ряду, и все смеются, я тоже смеюсь, и, может быть, смеются надо мной. И еще хмурый старик в кожанке, про которого говорили: торгует от жадности. Во времена я не спал, ни разу не захотелось. Прятал корзину, нашлось такое место около пустыря, на котором всегда какие-нибудь ребята играли в футбол. Я тоже играл. Сначала смотрел, а потом как-то позвали: ей ты, Старый, вставай в защиту! Так и звали: Старый. Чем неожиданнее или страннее прозвище, тем глубже, вероятно, спрятана его причина. Ведь почувствовали каким-то образом ребята с пустыря мою сущность. А то я ходил в кино, часто с сеанса на сеанс. Любил по-прежнему париться в бане. В баню пускали и вечером, не то что в кино. Последняя электричка, и на рассвете – в леса. Мелькание времен. Веселые времена, хоть и стертые, словно глядишь с карусели.
Как-то в последней электричке, в четвертом вагоне (не от желания уединиться, а уже от привычки садился только в четвертый вагон), ненадолго приостановилась карусель, и спокойно представилось и разграничилось прошлое, то, что есть и что, возможно, будет. Я потянулся за спичечной коробкой, в которой у меня все еще хранились те, обратные ягоды возможность возвращения, и открыл ее: что, если съесть две-три ягоды и перестать молодеть? "Что-то ты, мальчик, не вверх, а будто в землю растешь", – сказал мне пространщик в бане, и я стал ходить в другую баню. Или даже немного постареть? Но тут карусель снова тронулась, и стерлись границы, замелькали, убыстряясь, времена со всеми веселыми соблазнами. На ходу как отпечаталось: память мешает счастью... мудрость – преддверие смерти... Последнее, как себя помню, – сижу с открытой спичечной коробкой в руках, и меня заливает блаженство карусели, и мысли все проще, а радость все больше. Пусть всегда будет мама! И по складам: ма-ма, м-а, а-а. Мелькнули нарисованные человечки – огуречки, накрученные разноцветными карандашами клубки линий, и не осталось никакой памяти – только сознание бытия, радости, что бытие начинается с ничего, с чистоты. Я думаю, что взаправду могла бы начаться новая жизнь сознания, памяти от нуля. Пройди какое-то время, чтобы возврат стертых воспоминаний не мог бы уже состояться... Но получилось по-другому. В руках у меня оставалась открытая коробка с ягодами, и руки немедленно, по закону первичного освоения среды, начиная от нуля, потащили ягоды в рот и перетаскали всю коробку. Так мне мнится то, что произошло вне сознания. И старая память, не успев сгинуть, попятилась на свое место.
Я очнулся с пустой коробкой в руке, скованностью в мышцах и с непреодолимой сонливостью и сейчас же уснул, прикорнув к корзинке. Окончательно пришел в себя в больнице, говорят, не очень скоро, а назвался еще позже. Не скрывал, а не знал сам. Глядел в зеркало на заросшее щетиной, морщинистое свое лицо и вдруг вспомнил, что было и кто я. Что было, я не рассказывал никому. Жена. Похоронили за это время жену. Последний раз я слышал тогда ее удаляющиеся шаги. В памяти же они звучат до сих пор.