412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Петров » Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие » Текст книги (страница 8)
Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:15

Текст книги "Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие"


Автор книги: Дмитрий Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Ехало оно, ехало и доехало до того, что как бы вопросительные и слегка ревнивые отношения превратились в дружбу столь тесную, что уже и с Мариной Влади они в одиночку не встречались. И только Гладилину доверял Аксенов следить за своими публикациями на Западе. И именно Гладилин встречал его, прилетевшего с семьей в Париж, как тогда думали – навсегда.

Другая удивительная дружба сложилась у Аксенова с Ахмадулиной.

Вам, конечно, известна сила случайного женского взгляда. Ну вот Белла однажды и поглядела на Василия как-то так, вполоборота… Ей шепнули: «знаменитый Аксенов»… Она знала фамилию. Читала рассказы. И что-то в них ее очень тронуло. Она думала: какой молодой! И не про возраст – Аксенов был старше, – а про тексты, они были «милыми и беззащитными». Потом они летели одним самолетом в Вильнюс. И Белла читала его рассказы в «Новом мире» – «На полпути к Луне» и «Папа, сложи!». Ее увлекли стройность композиции и знание быта «простого человека». Но было и еще, как говорила Белла Ахатовна – «что-то более крупное».

Они познакомились. Иначе и быть не могло. И знакомство стало дружбой.

– Мы странно и внезапно совпали по человеческим и литературным меркам, – вспоминала Ахмадулина.

«Она сестра мне», – говорил Аксенов. Писательская среда полнилась сплетнями: они встречаются, их видят вместе и в ВТО, и в Домжуре, и ЦДЛ – Ахмадулину и Аксенова, – уж не свежий ли тут бурный роман, уж не новый громкий скандал ли?

Но любые вопросы и шуточки упирались в жесткий взгляд Аксенова: «она сестра мне».

Да, они проводили время вместе. И не только в элитных творческих клубах, а часто – в простецких забегаловках. Одна из них, прозванная «Ахмадуловкой», размещалась близ метро «Аэропорт». Им было хорошо рядом. И эта тихая тяга осталась с ними до конца дней. А вот в компаниях тихо не получалось. Аксенов рассказывал мне, как в ресторане ВТО вместе с ее мужем Юрием Нагибиным ему и всей их компании пришлось по-настоящему сражаться. За даму. «Белла была дивно хороша… И какие-то гады стали посылать ей записочки, клеить. Нагибин сидел невозмутимо, а мы разозлились и врезали сволочам».

6

Это не было редкостью. В пору «шатаний по творческим клубам и кабакам» рассказы о подобных побоищах звучали сагами. Как-то с утреца компания любителей целебного кавказского супчика хаш, рассказывает Аксенов в романе «Таинственная страсть», хорошо выпив и покушав, покинула ресторан «Нашшараби» (в котором легко узнать «Арагви»), выбралась к памятнику Юрию Долгорукому и уже совсем собралась расходиться. Как вдруг явилась группа молодых грузин, и один из них, подойдя вплотную, оскорбил действием, а проще говоря, надавал пощечин, одной из присутствовавших дам. Началась драка. Да такая крутая, что воевал, пишет Аксенов, даже Антоша Андреотис, гений самого великого-могучего-правдивого-свободного на свете языка, – смешновато как-то разбегался, прежде чем засадить.

Под фамилией Андреотис скрыт в романе Андрей Вознесенский.

Как и подобает поэту, постоял за честь дамы. А ведь ненавидел драки. Да и себя не видел вечным членом тойтусовки. Реже посещал заведения. Реже наезжал в Коктебель, в 60-х ставший для нашей пишущей братии чем-то вроде Сан-Себастиана для хемингуэевского «потерянного поколения». Реже запивал. Он дружил с «технарями» – физиками, электронщиками, астрономами из Крымской обсерватории, Дубны, Академгородка… И с Аксеновым. Да так, что их дружба не требовала непременных «пересечений». Хватало души и тепла. Помощи в беде. Крика: «старик, ты гений!» Что, конечно, было правдой. Во всяком случае – в миг признания.

– Всё лучше и лучше пишет Андрей Вознесенский… Его ощущение слова, игра словом, мысль, появляющаяся из этой игры, колоссальная изобретательность – просто удивительны. Он – последний живой футурист, – говорил Василий Аксенов в интервью «Независимой газете» в декабре 2004 года. И это о человеке, который, «как ракета, взмыл на усыпанный звездами небосвод поэзии» за полвека до того, если верить журналу Observer…

– Его яркое появление… означало некоторую перемену времени, – говорила о нем Ахмадулина. – Когда его смелая яркость появилась в Политехническом музее и на сцене Лужников – это значило больше, чем появление нового имени. <…> Его первые книги, первые выступления – они что-то меняли в состоянии умов, душ. Это… обнадеживало. Это противостояло той тупости, той скудости и той скучности, которые владели многими…

Стремительный взлет Вознесенского стал неожиданным для публики, но не для друзей. Они настолько верили в него, в себя и друг в друга, что часто искренне воспринимали победы людей своего круга как общие. «Мы всегда были очень дружны, – говорит Ахмадулина. – Я писала стихи, ему посвященные. <…> И я рада, что к этим стихам может быть эпиграф из… великого поэта – Пастернака: "Я не рожден, чтобы три раза смотреть по-разному в глаза"».

Да, Борис Леонидович, несомненно, стал ориентиром для их поколения. И творческим, и нравственным. И для поэтов, и для прозаиков. «Доктор Живаго», его выход на Западе и дальнейшее шельмование автора лишь прибавили ему авторитета в глазах молодых. Зря, что ли, писал потом Вознесенский:

Как люблю вас, Борис Леонидович,

повезло мне родиться,

моя жизнь передачей больничною

может вам пригодиться[53].

А тогда юная Ахмадулина решилась публично выступить в его защиту, настолько ошеломив гонителей отвагой, что ее, исключив, вновь восстановили в Литературном институте.

Итак, Литинститут и Пастернак. И, конечно же, «оттепель» – как состояние душ и умов, как поле самореализации и как атмосфера… Понятно, эти три источника и составных части «шестидесятничества» не исчерпывают тему, но многое объясняют. Были, само собой, и четвертый источник – постоянное общение, и пятая составная часть – общие цели (не прописанные в манифестах, но отраженные в текстах и образе жизни).

Образ жизни, стихи Вознесенского и их судьба – отличное зеркало!

Его первый, изданный во Владимире, сборник «Мозаика» разгневал власти. Редактора Капитолину Афанасьеву сняли с работы. Только чудо спасло тираж от уничтожения – его успели мгновенно раскупить. Вторая книга, «Парабола», вмиг стала раритетом. Его печатали и забывали, громили и награждали, били и возносили… И вот, на склоне лет, он узнает из газет, что «пишет всё лучше и лучше». Друг сказал. А это дорогого стоит.

Их близость была до того трепетной, что ни Вознесенский, ни Аксенов не ждали друг от друга ни пиетета в общении, ни точности в воспоминаниях – довольно было любви.

Кстати, в том же интервью «Независимой» Аксенова спросили, почему «Евтушенко говорит, что вы и Андрей Вознесенский вставляли ему палки в колеса, когда он затевал молодежный журнал…». Василий Павлович сказал: «Он всё переворачивает с ног на голову. <…>. Мы ближайшие друзья с Ахмадулиной, с Вознесенским. А вот с Евтушенко… не друзья».

7

А ведь были. Да какие!

И тут не только о дружбе речь, но и о любви: Ахмадулина и Евтушенко пережили бурный роман и брак: «Мы любили и друг друга, и стихи друг друга. Взявшись за руки, мы часами бродили по Москве, и я забегал вперед и заглядывал в ее бахчисарайские глаза… мне не хотелось потерять ни кусочка любимого и потому самого прекрасного в мире лица. Прохожие оглядывались…» – вспоминал Евтушенко. Когда она ушла, он – ее первый муж – искренне ее оплакал: «Россия потеряла… великого поэта, достойного наследника Ахматовой и Цветаевой. Белла была примером преданности не только поэзии, но и примером гражданского благородства».

Аксенов подробно рассказал о непростых отношениях в среде «шестидесятников» в романе «Таинственная страсть», где Ваксон (как бы автор), Антон Андреотис (условный Вознесенский) и Ян Тушинский (псевдонимный Евтушенко) всё время встречаются, общаются, обнимаются, ругаются, прощаются… То в 1963-м вместе выносят шельмования оголтелой критики, вытаскивая друг друга из депрессухи. То в 1966-м осуждают приговор Андрею Синявскому и Юрию Даниэлю. То в 1968-м едины в протесте против ввода войск в Чехословакию. То в середине 70-х расплевываются, разойдясь в оценках исторической роли коммунистического учения: для кого-то оно свято, для кого-то – чушь собачья, а кому-то, по большому счету, наплевать…

Спустя годы кому-то прежние ссоры показались спровоцированными. «Был горький период, – говорил, прощаясь с Аксеновым, Евтушенко, – когда нас с Васей хитроумно ссорили… Слава досталась нам с юности. Но мы за нее расплатились большой ценой…»

Думается, порой обиды рождались в ответ на искреннюю критику, которая в тогдашних обстоятельствах выглядела предательством. Разлад Аксенова и Евтушенко – на стыке литературы и идеологии (а скорее, пропаганды) – случился в 70-х. И мы потолкуем о нем. Но – чуть погодя.

А пока вспомним стихотворную полемику между Вознесенским и Евтушенко. Первый ностальгирует по настоящему[54], как по не воплощенному в жизнь синтезу современности и подлинности. Второй тоскует по будущему[55], которое, как он считает, ярче и победней любого настоящего. О том, какое оно, можно лишь догадываться. Но, похоже, всё же «светлое», коммунистическое – то, где нет очередей и даже можно наконец «отоварить идеалы».

Тоска по будущему —

высшая тоска,

гораздо выше,

чем тоска по настоящему.

В очередях

сыздетства настоявшемуся,

мне

ностальгия эта

не близка[56].

Не ответ ли это на

Когда слышу тирады подленькие

оступившегося товарища,

я ищу не подобья – подлинника,

по нему грущу, настоящему[57].

Впрочем, река времени сгладила остроту подводных камней, что при желании можно увидеть в полемике легендарных мастеров. И вот, как знак взаимного понимания, в мемориальной книге о Вознесенском «Дайте мне договорить!» звучит «Диалог поэтов»; Евтушенко:

Хотел бы я спросить Андрюшу,

А помнит ли сегодня он,

Как мы с ним жили душа в душу

Под звуки собственных имен <…>

А что случилось после с нами, —

Наверно, это мы не сами…[58]

а Вознесенский – в ответ:

Наказуемы высшей мерой,

Агрессивно храня успех,

Мы, поэты, как Агасферы,

Видим ужасы дольше всех.

Помнишь, Женя? Ты помнишь, помнишь?[59]

Это лиричное вопрошание обоих: «Помнишь, Женя?», «…спросить Андрюшу, а помнит ли?..» говорит о примирении – перед лицом памяти, искусства, истории – пожалуй, больше, чем страницы признаний. Как и прощальная речь Евгения Александровича на панихиде по Аксенову.

8

Жаль, что о людях той плеяды ныне говорят в основном мемуары и эпитафии.

«…Несколько десятилетий одного века из истории человечества его присутствие смягчало климат свирепо холодной страны, странной печалью напоминало необузданным мужикам с их водками и драчками о чем-то ангельском, безукоризненным джентльменством ободряло усталых женщин…» – это Аксенов об Окуджаве.

Я знаю его по песням, которые мама пела мне в детстве вместо колыбельных: вот Ленька Королев в кепчонке как в короне, вот часовые любви на Смоленской стоят, вот веселый барабанщик вдоль по улице проносит барабан, а вот комиссары в пыльных шлемах… И жили в этих словах удивительная прелесть и тайна. Знаю и по магнитофонным записям, тем, где больше трогали интонации, чем слова, – слов было не разобрать. И по первым советским миньонам и большому диску. А они знали его по общей судьбе, из которой каждый выдергивал по нитке.

Такими нитями-струнами звучат и воспоминания о нем.

Аксенов всё никак не мог вспомнить, когда точно и на чьей кухне он впервые увидел Окуджаву: нога на стуле, гитара – на колене. Потом в Питере – дома у Владимира Венгерова.

На углу у старой булочной,

Там, где лето пыль метет,

В синей маечке-футболочке

Комсомолочка идет…

За окном все дождик тенькает,

Там ненастье – во дворе…

Но привычно пальцы тонкие

Прикоснулись к кобуре…

«Это о моей маме», – пояснил Булат. Аксенов отошел в угол – справиться с тем, что зовут «комком в горле». В строках песни он увидел лицо своейматери.

После будет много встреч, запланированных и случайных. «1961-й… в Питере. Налетаю на Булата с невестой Олей Арцимович. В ресторане он говорит мне почему-то шепотом: "Ты представляешь, она физик!"» А вот осень 1968-го – «Ростов-на-Дону. Мы с ним "вдвоем спина к спине у мачты" – во Дворце спорта перед многочисленной враждебной массой ленинского комсомола. <…> Провокационные выкрики о Чехословакии. Булат спокойно заявляет: "Ввод войск был непростительной ошибкой!"» А вот май 1969-го, на террасе Дома творчества в Ялте. Булат вдруг говорит Василию: «Сегодня мне сорок пять лет. Не могу себе этого представить!» Внезапно появившаяся Белла сообщает, что, по точным сведениям, предыдущее поколение писателей закопало в саду несколько бутылок шампанского. Ищут. И, конечно, находят.

А вот – через двадцать лет – Окуджава в Вашингтоне, поет в Смитсоновском институте для духовной элиты округа Колумбия, а изгнаннику Аксенову кажется, что для него одного.

Он высоко ценил нежность стихов Окуджавы, высоту его жизни. Просторная душа Аксенова вмещала и футуристический полет Вознесенского, и коммунарский напор Евтушенко, и хрупкость Ахмадулиной, и исповедальную грубоватость Гладилина, и морскую лиричность Поженяна, и, и… И он был верен дружбе, как своему любимому джазу.

9

В 1962-м в Москве открылось первое молодежное джазовое кафе – легальный клуб полузапретной музыки под крылом горкома комсомола, а точнее – его внештатных инструкторов, которые, пишет Козлов, порой использовали свой ранг как «прикрытие для хороших дел».

Это многое объясняет. Власти и официальной культуре джаз, как большое трансграничное, глобальное искусство, а не эстрадная забава, остался чужд, но, возможно, инициаторам проекта джаз-кафе удалось убедить дальновидных людей в руководстве, что это отличный способ, с одной стороны – «выпустить пар», а с другой – быть в курсе увлечений юношества. Ведь музыка – лишь часть молодежной субкультуры. Ведь там же всё: и абстрактная живопись, и западная литература, и советский самиздат! То есть у структур идеологического контроля были в этом деле свои мотивы, а у музыкантов и любителей джаза – свои.

Они всё понимали, но подыгрывали власти. Уж больно тяжко было сидеть в полуподполье. А тут – шанс выйти на поверхность. Доказать серьезность своего искусства. И это удалось. Спасибо комсомольскому активу, музыкантам и «неравнодушным юношам и девушкам»: открылись кафе «Молодежное», «Аэлита» и «Синяя птица».

Они стали наследниками экспериментального джаз-клуба в ДК Энергетиков на Раушской набережной, где выступления комментировали Алексей Баташев и Леонид Переверзев.

Потом пошли фестивали, гастроли по стране и за рубежом. Чаще приезжали гости. И не только из социалистической Польши, где имелась богатая джазовая традиция, но и с Запада. Еще во время московского Фестиваля молодежи 1957 года Козлов, говоривший по-английски, рисково наладился выступать с зарубежными джазовыми коллективами – те дивились его игре, а менты принимали за иностранца. А через десять лет, в 1967-м, он вполне легально играл с западными звездами на фестивале в Таллинне, где собрались советские и зарубежные мастера высокого полета. Аксенов напишет об этом в очерке «Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах».

Джаз стал одним из мостов поверх железного занавеса. А Козлов, которого по праву считают «шестидесятником», – одним из его строителей. Не зря же он стал прототипом (или одним из прототипов) героя «Ожога» Самсона Саблера, в котором годы спустя узнал себя – «вшивого гения», виртуоза, лихого лабуха, шлющего в верзохутех, кто лажает его импровизацию.

А ведь беспечность напрасна. И даже опасна. Ибо «из гардеробной глядят на него угрюмые глазки чекиста». И не только на него. И не только из гардеробной джазового кафе, которое, конечно, легко принять за аксеновскую метафору их общего оттепельного карнавала. Глядели они и «с вершин», где обитают «небожители», «где не нашими мерками меряют», где творится большая политика. Но они всё равно дудели в свою дудку «прямо в харю старого палача…».

Глава 3

Опала

1

– Сложилось понятие о какой-то «оттепели» – это ловко этот жулик подбросил, Эренбург[60], – поэтому люди при оттепели стали не вникать в это дело… Это всё вопросы идеологии, да какие! Мы считаем идеологией агитацию и пропаганду. Это самое слабое средство. А самое сильное – это то, что живет более долговечно. Оратор закончил свою речь, и затух его голос, а вот книга, кино – они оставляют свой след и являются материальным веществом… <…> Никто за этим не следит, и этот участок фронта неуправляем.

Так сказал Никита Хрущев. Первый секретарь ЦК КПСС. Председатель Совета министров СССР. Казалось – всесильный владыка великой страны со всеми ее боеголовками, недрами, космическими кораблями, трудящимися массами… И где? На заседании президиума ЦК КПСС. И когда? 25 апреля 1963 года. И про что? Про культуру.

А точнее, про конфликтную ситуацию, сложившуюся в ней к тому времени.

Начало ей положил XX съезд КПСС, где Хрущев, к ужасу одних и радости других, развенчал Сталина. Культурная среда разделилась: одни, признав за флаг и парус название повести Ильи Эренбурга «Оттепель», устремились по ручьям либерализации, другие принялись строить запруды. И это понятно: оформленный и усвоенный образ и способ жизни; привычка к страху, оглядке и доносительству как способам выживания, а то и процветания; устоявшийся язык: обороты, штампы, интонации; картина мира, где: вот мы, а вот – злобный и сильный, но обреченный враг; почтение к вождям и их портретам… всё это, собранное вместе и сплетенное в душах множества деятелей искусств старших поколений, – страшная наступательная сила, и одновременно могучий оплот. А каждый на него посягающий представляется личным врагом.

Потому-то издание на Западе романа Пастернака «Доктор Живаго» и вызвало у многих его собратьев по цеху возмущение и агрессию, обращенную в травлю: не смей правила нарушать! Покусился на наш образ жизни? Дадим по рукам. И дали – исключили из Союза писателей.

Это изгнание враз прочертило фронт между теми, для кого наше время было не наше, без сталинских усов, сапог и трубки, кто ждал и желал «большого отката», и теми, кого устраивала либерализация, тихо текущая в оттепельных берегах. Но была и третья группа. Ее не устраивал ни первый, ни второй вариант. Там говорили: мы движемся дальше. И кто ж это были такие? А всё те же Аксенов и коллеги. Голосом Евтушенко они звали за собой молодежь: «Давайте, мальчики!»

Особенно ясно этот призыв зазвучал в 1961 году – после XXII съезда КПСС, когда казалось, что и партия сама уже бесповоротно взяла курс на десталинизацию страны, которая в сознании наивных романтиков подчас склеивалась с обещанием «демократического социализма», «человеческое лицо» которого уже грезилось им где-то за ступенями партийных трибун.

Но всё было далеко не так просто. И это видели наиболее прагматичные и расчетливые из числа «шестидесятников». Например, Евтушенко, прозорливо писавший в 1962 году:

Мне чудится —

будто поставлен в гробу телефон.

Кому-то опять

сообщает свои указания Сталин.

Куда еще тянется провод из гроба того?

Нет, Сталин не умер.

Считает он смерть поправимостью.

Мы вынесли

из Мавзолея

его[61],

но как из наследников Сталина

Сталина вынести?

. . . .

Покуда наследники Сталина

живы еще на земле,

мне будет казаться,

что Сталин – еще в Мавзолее.

И впрямь, «наследники Сталина», чуть потеснившись с отбитых новым поколением рубежей, не сдавались. У них было два козыря: спор систем и опасность подспудного перетекания смелых литературных поисков в ярую антисоветчину. При всем том в себе они лелеяли жестокую ревность, а то и ненависть к этим выскочкам, птенцам «оттепели» – «шестидесятникам».

Их ревновали к раннему успеху. К отсутствию опыта cделок с жизнью и собой. К юности и силе. К уменью обходить табу. К причастности мировой и западной культуре, которую иные привычно считали враждебной культуре здешней. К их несоветскости, что давалась им столь легко и за которую никто, казалось, и не думает их карать. А ведь десять бы лет назад… Не-ет, мальчики. Мы вам и нынче спуску не дадим! Не пустим! Не позволим! Укротим.

Манифестом и боевым кличем «укротителей» стал их общий ответ Евтушенко, прогремевший в стихе-окрике Николая Грибачева «Нет, мальчики!»:

Порой мальчишки бродят на Руси,

Расхристанные, – господи, спаси! —

С одной наивной страстью – жаждой славы,

Скандальной, мимолетной – хоть какой.<…>

Теперь

Они

В свою вступают силу.

Но, на тщеславье разменяв талант,

Уже порою смотрят на Россию

Как бы слегка на заграничный лад.

И хоть борьба кипит на всех широтах

И гром лавины в мире не затих,

Черт знает что малюют на полотнах,

Черт знает что натаскивают в стих. <…>

Ну что ж, мы снисходительны ко блажи

И много всяких видели дорог,

Но, мальчики, Кому ж вы души ваши,

Кому сердца вы отдали в залог? <…>

Нет, мальчики,

Мы вас не с тем растили,

От изнуренья падая почти,

Чтоб вас украли,

Увели,

Растлили

Безродные дельцы и ловкачи. <…>

Не изменяя помыслу и слову

И, если надо, жертвуя собой,

Во всех краях, на всех широтах снова

Мы

И за вас

Ведем сегодня бой…

А дальше – про Советскую Россию, социалистическую Родину и Мать, благосклонности которой вы, мальчики, бойтесь лишиться. Не глядите на нее на свой заграничный манер. Не брезгуйте большевицкой ее русопятостью. Терпелива матушка, снисходительна к блажи-то ентой, а придет время – осерчает, да так вмажет меж ушей материнским ухватом – не очухаетесь.

Вот о чем предупреждали опытные товарищи «расхристанных мальчишек». И всё бы ничего. Если б писали они только вразумляющие стихи или, скажем, статьи. Но ведь они же ж еще и  письмаписали. Жалобы. Сигналы.В ЦК. И партии, и комсомола. А там прислушивались. Уж где-где, а в ЦК хватало деятелей, скучавших по дымку заветной трубочки…

2

Партия и комсомол, а под их водительством и критика, взяли в оборот молодых вообще и Аксенова лично. Сразу после «Звездного билета». И за «безыдейность», и за утрату «положительного героя», и за незнание «человека труда». Бывал ли автор на великих стройках? Наблюдал ли трудовой порыв? Общался ли с хлопцами и девчатами, зодчими домн и дамб? Знает ли их волнения, чаяния, надежды? Нет? Ну-у-у, ясно, почему его герои – инфантильные цацы, спешащие «не знаю куда, не знаю зачем» под звуки джаза и песни Окуджавы?

Аксенов переживал: ну почему не оставить всё перечисленное кому-то еще, а ему дать писать про свое? Думал и о том, как бы не перекрыли кислород, не помешали печататься…

Не знаю точно, как он воспринял тогда приглашение к главному редактору «Известий»: как вызов «на ковер» или как новый шанс. В ту пору вторую по значению газету страны возглавлял Алексей Аджубей – зять Хрущева. Ну, приходит к нему Аксенов, а Аджубей: «А не податься ли вам, старик… поближе к стройкам семилетки[62]? Ну, скажем, в качестве спецкора "Известий". Тем временем страсти и улягутся». Тут же выдали командировочное удостоверение. Тут же вручили авиабилет. Тут же написали сопроводительное письмо – типа, уважаемые товарищи, окажите необходимое содействие корреспонденту «Известий». И – разборчиво: Алексей Аджубей.

Так что едем мы, друзья, в дальние края. На Сахалин. Камушки бросать с крутого бережка.

И – совершать открытия. Среди них: ресторан «Аквариум» в Хабаровском аэропорту; город Южно-Сахалинск, что, оказывается, стоит не на море; Карсаковский порт и его начальник Александр Соколов; судьба легендарного шкипера Фридольфа Гепе и много, много других.

Дальневосточники – ребята бойкие, стойкие, веселые. Журналисты, литераторы, музыканты, нефтяники, строители, просто девушки уже вскоре сложили вокруг знаменитости своего рода артистический клуб. Годы спустя религиозный публицист и детская писательница, а в ту пору сахалинская журналистка Кира Ткаченко вспоминала: «Неудивительно, что [его] приезд… стал для пишущей братии событием первостепенным. Все забросили свои дела ради того, чтоб с ним встретиться. Аксенов… терпеливо выслушивал наши стихи и прозу, что-то обещал, что-то одобрял. С легкой руки жены одного из журналистов… компания почитателей была названа подаксеновиками. Мы не обиделись… но никто не предполагал, как это слово отзовется.

Вернувшись в Москву, знаменитость напечатала… "На полпути к Луне" <…> Сахалинские власти усмотрели в нем крамолу: издевательство над простым человеком… Тогда и припомнилось словечко "подаксеновики". Всех, кто общался с автором… выдворили с острова».

Ждал разнос и будущий сахалинский текст Аксенова «Апельсины из Марокко». Но это после. А сперва вышел очерк «Снег и ветер солнечной долины». «Известия» 12 января 1962 года. Две трети полосы – не шутка. И на них – Сахалин того времени, «край непосед», где песню про то, как «сердце в тревожную даль зовет», поют хором и всерьез. Где отвергают «куркульство» и скопидомство, а уважают «снег и ветер или звезд ночной полет». И крутят на радиоле всю серию «Вокруг света». И танцуют. Если, конечно, есть ток. А нет – так напевая мелодию.

Статью сочли сигналом: автор под защитой. Страсти утихли. Ударный комсомол решил до поры не связываться. А фрагмента названия джазового шлягера[63] в заголовке как бы и не было…

Вскоре Аксенов снова на Дальнем Востоке. Но – другом: в Японии. Быть может, и здесь помогли слухи о благосклонности Аджубея. По итогам визита он пишет «Японские заметки» («Три недели в Японии», журнал «Сельская молодежь» № 4 за 1964 год) про свои путешествия с профессором Уэда, писателем Оэ и поэтом Кусака из сада Уэно в университет Васэда, оттуда – в русский бар «На дне» и японский «Вантэй», а потом – в веселый район Гинза и квартал гейш Гион. В общем – Япония, Страна восходящего солнца. Эту командировку также сочли знаком доверия и свидетельством возвращения на верный путь. Очередные художественные тексты Аксенова еще не вышли, и считалось, что под покровительством могущественного зятя всесильного вождя Аксенов одумался и остепенился. А он уже писал «Апельсины из Марокко».

3

В кооперативе «Московский писатель» давали комнатку в чердачном этаже – под кабинет, чтоб сочинять без помех. Удобно. Аксенов жил на первом (это потом он переехал на третий) этаже. Рядом был детский сад Литфонда. Проводив туда детей, знаменитости – например, Олег Табаков – забирались к Василию в окно и порой оставались до вечера. А то и дольше. Какое уж тут общение с музами и новым поколением строителей будущего? Так что уединенный кабинет был очень к месту. Хотя… Друзья и туда забирались. Тут уж ничего не попишешь.

* * *

«Апельсины из Марокко» вышли в 1-м номере «Юности» за 1963 год. Незадолго до того – в 1962-м – «Новый мир» напечатал «Один день Ивана Денисовича»[64] и «По обе стороны океана» Виктора Некрасова. Через месяц после «Апельсинов» в той же «Юности» появился «Первый день нового года» Гладилина. Это был своего рода залп по твердыням консерватизма. Многим показалось: либералы атакуют. У кого-то это вызвало эйфорию (явно необоснованную), у кого-то – желание дать отпор.

На исходе 1962-го залп дала другая сторона. Причем из главного калибра.

Хрущев, следуя, как говорят, настояниям секретаря ЦК и председателя Идеологической комиссии Леонида Ильичева, 1 декабря посетил художественную выставку «30 лет МОСХ» в Манеже. Там на втором этаже были выставлены картины неофициальных художников, неожиданно получивших приглашение поучаствовать. В день посещения их попросили быть в Манеже и, при надобности, дать пояснения произведений.

Хрущев промчался по первому этажу. Что-то ему понравилось, что-то не очень, а потом, как писала 2 декабря газета «Правда», «художники и скульпторы горячо поблагодарили товарища Хрущева, руководителей партии и правительства за посещение выставки, за внимание к их творческому труду, за ценные советы и критические замечания». Вождь собрался было уходить и вроде бы даже надел уже пальто. Но Ильичев убедил его ознакомиться и с выставкой второго этажа. И Никита Сергеевич раздраженно проследовал к работам авангардистов.

То, что он увидел, «Правда» описала так: «…Руководители партии и правительства осмотрели работы… абстракционистов. Нельзя без чувства недоумения и возмущения смотреть на мазню на холстах, лишенную смысла, содержания и формы. Эти патологические выверты представляют собой жалкое подражание растленному формалистическому искусству буржуазного Запада». Если на первом этаже Хрущев, абсолютно не разбиравшийся в живописи (и сам хорошо знавший об этом), хоть узнавал, что изображено на полотнах, то здесь он столкнулся с совершенно незнакомым артистическим языком! И пришел в ярость.

– Такое «творчество» чуждо нашему народу, он отвергает его! – гневно сказал Хрущев. – Вот над этим и должны задуматься люди, которые именуют себя художниками, а сами создают «картины», что не поймешь, нарисованы ли они рукой человека или хвостом осла. Им надо понять свои заблуждения и работать для народа.

Друг Аксенова художник и скульптор Эрнст Неизвестный – участник той встречи – описал визит куда живее главной партийной газеты: «Осмотр он (Хрущев) начал в комнате, где экспонировалась живопись, представляемая Билютиным[65] и еще некоторыми моими друзьями. Там Хрущев грозно ругался и возмущался мазней.

Именно там он заявил, что "осел мажет хвостом лучше". <…> Там же произошла моя главная стычка с Хрущевым, которая явилась прелюдией к последующему разговору. Хрущев спросил: "Кто здесь главный?" В это время Ильичев сказал: "Вот этот". И указал на меня. Я вынужден был выйти из толпы… Тогда Хрущев обрушился на меня с криком… Именно тогда я сказал, что буду разговаривать только у своих работ, и направился в свою комнату, внутренне не веря, что Хрущев последует за мной. Но он пошел…

И вот в моей-то комнате и начался шабаш… Хрущев заявил, что я проедаю народные деньги, а произвожу дерьмо! Я же утверждал, что он ничего не понимает в искусстве… что его спровоцировали и что он предстает в смешном виде, поскольку он… эстетически безграмотен (я не помню слов и говорю о смысле). Он же утверждал обратное. Какие же были у него аргументы? Он говорил: "Был я шахтером – не понимал, был политработником – не понимал. Ну, вот сейчас я глава партии и премьер – и всё не понимаю? Для кого же вы работаете?"

Должен подчеркнуть, что… динамизм его личности соответствовал моему динамизму, и мне, несмотря на ужас…разговаривать с ним было легко… Опасность, напряженность и прямота соответствовали тому, на что я мог отвечать. <…> Хрущев говорил прямо. Неквалифицированно, но прямо, что давало мне возможность прямо ему отвечать. И я ему говорил, что это провокация, направленная не только против меня, не только против интеллигенции и против либерализации, но и против него. Как мне казалось, это находило в его сердце некоторый отклик… И интереснее всего то, что, когда я говорил честно, прямо, открыто и то, что я думаю, – я его загонял в тупик. Но стоило мне начать хоть чуть-чуть лицемерить, он это тотчас чувствовал и брал верх.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю