Текст книги "Железный посыл"
Автор книги: Дмитрий Урнов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
– «Орел, с отдаленной поднявшись вершины, парит неподвижно со мной наравне», – продекламировал, однако, фельдшер.
– Вы не курите? – спросил я его.
– Нет, – отозвался он. – Не искушен во всех этих радостях жизни. Ну, на Хасаут прямо, а мне влево, доброго вам пути!
Он уселся в седле как следует и, опустив руку с плеткой вдоль конского бока, повернул прямо на солнце, сделавшись силуэтом. А нам навстречу, с гор, спускался грузовик, полный доярками. Они пели.
– Где доктор наш? – спросил я у них.
Ведь доктор, как только мы в конезавод приехали, отбыл на опытную молочную ферму, располагавшуюся на высоте тысяча двести метров над уровнем моря. «Сыворотку проверить», – объяснил он это все как-то туманно. Что с ним теперь?
Но поющий цветник не ответил – не разобрали, вероятно, вопроса моего, а только ухнули с всей силой легких, напоенных горным воздухом: «А я люблю жена-атого!»… И орел, который все еще был виден на плато, чуть приподнялся, чтобы посмотреть, что за шум. Он только подпрыгнул, не взлетел – могучие крылья его требовали альпийского замаха. Позднее, поднявшись еще выше, увидели мы его мощный лет. Там, где было уже не только что красиво, но величественно: случайная тучка, зацепившаяся за утес, скользнула через тропу где-то у наших ног, под копытами лошадей; кони прошли сквозь нее, как по речному туману, там и орел поднялся, словно снизошел войти в компанию с нами, на такой-то высоте.
Встречались овечьи отары. Огромные псы, представлявшие на вид помесь волка с медведем, вышли вперед и вместо приветствия пророкотали вроде бы «Пррроваливайте!». Близко к нам и дружелюбно подбежали совсем медвежата-щенки: мальчик хотел было спешиться, чтобы поиграть с ними, но я указал ему на державшуюся в отдаление мамашу, которая, следя за нами, издавала время от времени рокот, «шуму горных вод подобный»… И все-таки страховидные волкодавы были не опасны для пришельца по сравнению с косячным жеребцом, встретившим нас у первого же табуна.
Мы только увидали табун, а вожак-хозяин уже выбежал на передовую, весь напрягся, глядя на нашу сторону, и ударил копытом оземь, как бы говоря: «Попробуйте только ступить дальше этого мной означенного предела!» Мы и не думали нарушать границ. Табунщик, сам усмотрев нас, выехал навстречу и несколькими короткими криками уговорил жеребца успокоиться. «Ну, смотрите же», – отвечал жеребец потряхиванием головы и гривы. После чего он с достоинством скрылся в средоточии доверенного ему косяка кобыл.
Зато табунщик рад был свежим людям. Он спросил нас про последний футбол и не встречали ли мы кассира, который выехал в горы с зарплатой и, говорят, был уже на Кабаньей Балке. Сыграли вничью, а кассира мы не видели. «Значит, к ущелью Псоу завернул», – решил табунщик, словно ему по телеграфу передавали каждый шаг кассира в горах. Он отъехал от нас с тропы шагов на двадцать в сторону, где клубились тучки, и произнес: «Ильмя-один – один-гельды». Подождал и продолжил: «Кассир йок». Он будто бы говорил это самому себе или же просто в воздух. Мы приблизились к нему, и у копыт его коня открылась пропасть. Там, метров на двести внизу, на уступе стоял табунщицкий домик, вроде вагона без колес. Как раз когда мы подъехали, из него вышел человек. Он вышел прямо к тому моменту, когда фразы, произнесенные табунщиком, видимо, долетели сверху до уступа. Он их поймал, понял, ответил и ушел. А до нас долетело «Хо!».
– Практиканты? – спросил нас между тем табунщик.
– Нет.
Табунщик уж и не знал, что о нас еще думать, какие еще из чужих людей могут очутиться здесь, в горах.
– Я жокей Насибов.
– Хорошо, – отозвался табунщик, не желая чужого человека обидеть, но и не обнаруживая к нам интереса сколько-нибудь большего, как если бы ему сообщили, который час, а потом добавил: – Хатисов, вот жокей был….
– Нам на Хасаут, – сказал я.
Табунщик без слов указал камчой (плеткой) дальше, на подъем.
Становилось все жарче. Кони разогрелись, хотя, конечно, ни крупинки пота, ни одного влажно-темного пятна не появилось у них на шкуре: привычные! Подсушенные до предела, они состояли из кожи и мускулов, ходивших под этой кожей, и без грамма излишков, так, чтобы ровно треть от их веса составляли седло и всадник (допустимая норма вьюка на лошади). Ни грозная брехня сторожевых собак, ни пыл косячного жеребца, ни встречи с другими всадниками и ни один поворот на тропе не вызывали у них лишних волнений или хотя бы лишнего движения настороженных ушей. Они знали наперед, где ступить по неверной тропе, знали, что лай собак – это одни «слова», а жеребец дальше положенного от косяка своего не отойдет. Сосредоточенно кивая головами в такт движению, они тянули и тянули на подъем, не тратя, однако, сил даром.
– Какие клички у них? – поинтересовался я у мальчика.
– Ласковый, – тронул он за гриву своего коня. – А под вами Большой Порок.
В ответ на удивленный мой взгляд с вопросом, как это укрючный (ездовой) конь с такой нехарактерной кличкой, мальчик пояснил:
– Мать у него местная, а отец рысак, Большой Вальс.
Еще я спросил у моего спутника, чем же он будет заниматься, когда дорастет до настоящего спорта.
– Стипль-чезы буду скакать! – не медля ни секунды, отозвался мальчик.
– Почему же стипль-чезы?
В ответ он привстал на стременах, съежился, вытянул руки как бы в посыле и, зажмурив глаза, выкрикнул что-то вроде «У-улю-лю!». Он выразил этим все, что вкладывал в слово «стипль-чез».
– А вы, – обратился он ко мне, в свою очередь, раскрыв широко глаза и тяжело дыша от чувств, на него нахлынувших, – скакали стипль-чезы?
Скакал… Скачка, конкур и кросс разом. В Ливерпуле на Большой Национальный приз в стипль-чезе стартует до сорока всадников, а к финишу приходит иногда только четвертая часть. Стена из бревен, а под ней ров, широкий и глубокий настолько, что лошади, туда упавшие, так с головой и скрываются. Одни в прыжке летят через стену, другие карабкаются из ямы или же валяются вверх ногами поблизости. Этот стипль-чез я, к счастью, видел только на картинке. В Ливерпуль ездил падать один Прахов.[21]
Мальчику я сказал:
– Знаешь, у меня таких, как ты, двое уже растут. И я теперь каждый раз, когда в седло сажусь, все больше о них думаю. Стипль-чезы не для семейных.
Но почему-то после этого ответа малыш отвернулся и о стипль-чезах больше расспрашивать не стал. «Пусть их, стипль-чезы, Прахов скачет», – думал я между тем про себя.
Перед нами на пути был дом, двухэтажный и с надписью «Сельмаг». Навстречу нам выбежал человек, будто он нас поджидал и издалека завидел. Размахивая руками, он горячился:
– Нет, вы мне скажите, кого там, внизу, на земле, должен я за ноги подвесить!
– Вы видите? – еще горячее воскликнул он, когда мы вошли в его магазин и оглядели полки.
По одну стену висели хомуты, уздечки, платья, а по другую – в продуктовом отделе – лежала ветчинно-рубленая колбаса и стояла тушенка, тушенка, паштет, гречневая каша, консервированная с…
– Видите? – указал продавец, как трагик, на продуктовый отдел.
– А что такого? Колбаса, паштет, каша с…
– Нет, вы смотрите лучше, с чем каша? Что за колбаса?
– Да что вы меня экзаменуете?
– А то, что все это сплошная свинина! – и некоторое время у человека этого больше просто не было слов.
Потом он пришел в себя и продолжил:
– Вот вы мне и скажите, кого я должен за ноги подвесить? Ведь это в насмешку просто – прислать свинины сюда, где чтут обычай предков и сам исполком есть свинины не станет!
– Ну так и не станет…
– А вы будете свинину есть?
– Мне нельзя, но…
– Ага! – не дал уж и слова сказать продавец.
– Я – жокей!
– На лице у вас написано, кто вы такой, уже не рассказывайте.
– Я – Насибов.
– Так и я вам сразу сказал – Насимов.
– Н-а-с-и-б-о-в, – произнес я наконец так, будто это не я вовсе говорил, а выкрикивали мое имя после победы в Большом Призе, иначе, видно, до этих людей, которые живут так высоко, и не докричишься.
– Правильно! – подхватил продавец. – Это у вас на лице и написано. И вы тоже как миленький свинины употреблять не станете. И про жокеев всяких мне не рассказывайте. Вы лучше мне скажите, как план выполнять, когда некому товар потреблять? Вам свинину нельзя, ему нельзя, – оглянулся он на моего меньшого спутника и спохватился: – Э-э, нет, ему вот свинину можно! Сколько же вам сделать?
Чтобы уж поддержать высокогорную коммерцию, мы запаслись свиным паштетом.
– Берите больше! – советовал продавец. – Выше вы уж ничего нигде не возьмете.
– Положить некуда, – объяснил мальчик, – у нас ни сум, ни тороков нет. Седла спортивные!
– А хомуты вам не требуются?
– Нет, мы – скакуны, – гордо ответил карапуз.
– А и правда, – скользнул продавец взглядом по нашим лошадям. – Вот тоже, навезли хомутов, а кому они нужны, когда тут веками в хомуте никто не ездил! Кушай, сынок, на здоровье, расти большой…
– Особо расти мне не следует, – сурово отвечал мальчик. – Трудно вес будет держать.
– Что ты говоришь? – продавец изумился, но видно, только из вежливости, потому что голова его была слишком занята вопросами: «Кого за ноги подвесить?» и «Как план выполнить?» А мы, это он сразу понял, серьезного вспомоществования оказать ему не были способны.
Мы двинулись дальше. Орел в вышине не шевелился. «Насибов!» – думал я. Вот мне, жокею, приходится отвечать, отчего одна свинина, и самому спрашивать, где доктор. Зачем это все, когда мое дело – хлыст, уздечка, понимание пейса?.. Но Драгоманов прав: в нашем конном деле крюк далекий сделать надо, чтобы к финишу первым прийти или хотя бы с местом остаться. Нужна ведь лошадь, а лошадь такую найти – это…
– Стой! – сделал я знак мальчику и указал вперед.
Мы нагоняли повозку, запряженную волами. А сидел в повозке человек, которого я сразу же, пусть и со спины, узнал.
– Тихо! Разыграем его сейчас.
Человек трясся в обнимку с транзистором, который говорил ему: «…перед сном. Полезно также обтирание холодной водой и далекие прогулки. Людям пожилого возраста следует…» Как, собственно, его разыграть, я еще не сообразил. Пожалуй, подкрасться сзади и крикнуть что-нибудь оригинальное, как кричу я обычно в повороте конюхам. Голос транзистора вперемежку с тарахтением колес и скрипом ярма, кажется, вполне заглушал наши копыта. Но человек тоже, верно, спиной чувствовал наше приближение и обернулся. И вместо розыгрыша я крикнул:
– Артемыч!
– Мастерам! – отозвался он, и сразу видно было обращение искушенного лошадника.
Это был знаменитый табунщик, Герой Труда, бригадир, в литературе не раз описанный.
– Лапшу вот ребятам везу, – объяснил он, почему тащится на волах, а не гарцует на своем Абреке, не менее знаменитом, чем его хозяин.
– А мы ведь к тебе в табун едем.
– Слушай, – обратился он ко мне, – программки у тебя нет?
И опять сказался истинный конник. Ну, конечно, есть! Чем еще доставить удовольствие настоящему коннику, как не старой программой скачек, «отмеченной», то есть с указанием результатов, мест, резвости и со всякими прочими существенными пометами на полях. «Резво приняли», «Тупо ехал», «Просидел», «Хорошо вырвал», «Встал в обрез» – и этого достаточно, чтобы перед взором знатока встала сверкающая картина большого скакового дня. Копыта прозвучат у него в памяти, и шелест страниц, уже пожелтевших, донесет до него шум трибун. Такие программы, несколько штук, припасены были у меня еще с осени. Одну я отдал Шкурату: пусть себе составляет свои протоколы! И вот еще одна пригодилась, перейдя в достойные руки. Артемыч спрятал тоненькую брошюрку на груди, предвкушая разбор программы и разговор по охоте.
В табуне мы были к вечеру. Уже стемнело. Гор нельзя было видеть, но зато были звезды. Ослепительное небо нависло над нами. Вот где осознавалась высота! Шумела река, рядом вздыхал верблюд, положенный на ночь у табунщицкого домика со связанными коленками. Лошади, как и горы, были скрыты где-то во тьме.
– Ну-ну, – и Артемыч, засветив фонарь, уселся в домике за стол с программой.
Он надел очки, но глядел в программу почему-то поверх очков, повисших на кончике его носа.
– А Михалыч все еще скачет! – усмотрел он в пятой скачке.
– Скачет, чтоб его…
– Что вы с ним, не того?
– Мы с ним Фордхэм и Арчер.
– Понима-аю, – произнес старый табунщик, постепенно постигая самые свежие страсти, кипевшие в нашем мире, и заражаясь ими.
– А что, Коля, – обратился он вдруг ко мне, достаточно начитавшись программы, – есть сейчас жокеи?
– Ты же видишь: мастер-жокей, мастер-жокей, жокей первой категории.
– Но ты понимаешь, что я-то не об этом тебя спрашиваю?
– Мне отвечать трудно: сейчас я сам жокеем считаюсь…
– Ну вот я тебя и спрашиваю, устоял бы ты против Головкина?
– Это, я тебе скажу, ваш стариковский разговор: «Ах, если бы из-под земли поднять да на прежних лошадей посадить, где бы они, нынешние, были!»
– А что ты на это скажешь?
– Трудно сравнивать.
– Хорошо, тогда я тебе скажу. У меня это ведь все перед глазами, как сейчас… Головкина, правда, я не застал, да и в столицах я тогда не был, но Чабана,[22] особенно по Ростову, помню.
– В том-то и дело, что ты говоришь – «как сейчас», а на самом деле это было сто лет назад!
– Хорошо, дорожки другие, повороты иначе заложены, поля (количество участвующих в скачке) изменились – это не сравнишь. Но чувство, чувство-то у меня в памяти осталось. И знаешь, что я чувствовал, когда на Чабана смотрел? У меня коленки дрожали, у меня слезы наворачивались, я одно только думал: «Вот это жокей!» Понимаешь, он жокей, а я нет – вот что я понимал. А ведь и я мог в Деркуль[23] пойти и диплом получить. Но я понимал, что жокей – это Чабан, а я не Чабан! И все! Тогда ведь никаких таких «категорий» в программке не указывалось, и «мастеров» не было. Одно писали: «Жокей». И все понимали, что написано: «жокей Чабан» или «жокей Дудак», и это значит, я не жокей, ты не жокей, никто из нас не жокей, кроме него одного!
– Разве бездарных жокеев тогда не было?
– Да я тебе не об том говорю! Я говорю тебе, как на жокея смотрели. Не каждый может жокеем быть! – вот что хорошо понимали. Словом, знали место свое. Конюх ты и будь конюх, я вот табунщик и как есть табунщик. А уж если жокей… Ты понимаешь, не в том дело, классный или бездарность, а в том, что жокей есть жокей, а не вчерашний конюх, сегодня получивший звание жокея. А вот он, – указал он на мальчика, у которого глаза уже слипались, – он наверняка мечтает жокеем-чемпионом сделаться!
– Мальчишки всегда мечтают.
– А я не мечтал? – говорил Артемыч. – Я трепетал, а не то что мечтал! Я же говорю тебе – плакал… Помню, привели мы весной молодняк в Ростов. Я конюшенным мальчиком был у Рогожина. Кстати, жокей очень средний, просто посредственный, скажу тебе, жокей, но даже и у него – за счет отражения лучей таких светил, как Чабан, Дудак или Шемарыкин, – было в езде что-то такое, чего и у тебя нет, и вообще уже, может быть, ни у кого больше не будет. Жокейство какое-то заправское было – это уж точно. Так вот, выезжаю я утром Элеонору от Элеватора шагать после скачки – она тогда на Большой Кобылий второй осталась за Опекуншей – и смотрю, Чабан галоп Хризалиту делает. Мимо меня он тогда проехал. Взглянул я, как он сидит, нет, как смотрится в седле, и у меня слезы навернулись. Нельзя было сказать, сидит он, стоит на стременах, держит ли повод, – он, одно слово, жокей. Зрелище было – вот что я тебе скажу. И я заплакал. Мне и радостно, что я вижу такое чудо, и тяжко как-то, что мне того же не дано. А был бы на моем месте вот этот, – опять указал он на мальчика, – уж он бы просто подумал: «Вырасту, выучусь и вот так же поеду!» А ведь все можно – и вырасти, и выучиться, кроме одного – быть жокеем!
– Что ж, Артемыч, я сам тебе скажу, что и мне хотелось бы остаться образцом. Но нет, время идет, и каждое поколение езду понимает по-своему. Я свою цель вижу в том, чтобы как можно дольше оставаться Насибовым, тем, которого считают Насибовым. А то, знаешь, один мой знакомый, жокей-американец, хорошо сказал: после того как тебя начинают считать лучшим, на самом деле далеко не всегда едешь лучше всех. Так вот я не хотел бы себя обманывать и других…
– А ты говоришь – первая категория, ездоки, мастера… Ведь все эти категории говорят о чем? Что сегодня ты ездок, завтра тебе категория, послезавтра неизбежно мастер. А должны быть в голове у людей только две категории: жокей ты или нет.
– А я спортсмен, стипль-чезы буду скакать! – вдруг очнулся мальчик.
– Спать тебе пора, – ответил старый табунщик, – да и нам время.
Мы с малышом улеглись на нары вместе с отдыхавшей сменой табунщиков. Артемыч же надел бурку и пожелал нам спокойной ночи.
– Я пойду возле барашков прилягу. Барашки у меня там в кутке, свои барашки, табунщицкие. Так я возле них сплю. Волков пугаю!
И он вышел из вагончика под звездное небо.
– Юсуф, – слышно было даже с дыханьем его, как он позвал дежурного табунщика.
Юсуф отозвался, и они поговорили о том, как ходит в ночи табун. Подумать можно было, будто они встретились друг с другом на тропе, рядом с домиком. На самом же деле табун, насколько я понимаю, ходил возле самого утеса Хасаут, где-то в вышине.
И мы с мальчиком провалились в бездну.
5
– Я и самого Сирокко помню, когда его сюда, в имение к Мантышевым, привезли, – говорил Артемыч наутро, когда мы поймали коней, поседлали и поехали наверх, в табун.
– А последний сын его, тот, что в Пруссию угнали, так с тем я прощался. Когда призвали меня, я домой заглянул и – на конюшню. Чувствую, что жеребца вижу в последний раз. За себя у меня страха не было, а вот его, подсказывает мне что-то, больше уж не увижу. И как сейчас помню. Солнышко светило, лучи через коридор по конюшне. Думаю, такого солнышка уж не будет. Зашел к жеребцу. С лошадьми прощаться осторожнее надо. Ударить может. Лошади разлуку сильно чувствуют. Расстроится и – ударит! Но я ничего особенного ему не показал. Заглянул в кормушку. «Проел?» Он смотрит. И я пошел. Ну-ну, – крикнул табунщик на своего бывалого Абрека, из-под копыт которого сорвался в пропасть камень, – дороги не разбираешь!
Мы поднимались на последнее плато.
– Да, – говорил Артемыч, – вся эта линия ушла у нас в матки. Жеребец нужен… Значит, вам с Драгомановым поручили жеребца такого купить?
– Раньше жеребят продать надо, а потом уж жеребца покупать. И какого жеребца? Сколько советчиков, сколько мнений… Покупать ли прежде всего родословную или же скаковой класс?
Вместо ответа Артемыч вдруг взмахнул плеткой.
– Гляди!
Горы. Кони ступали по краю утеса, подымавшегося над миром. Сказать «долина» или «пропасть» о том, что открывалось внизу, было невозможно.
Жеребята, с полгода как отнятые от матерей, скрывались где-то внизу, за уступами Хасаута. В ответ на посвист Артемыча табунщики, тоже в облаках висевшие, стали поднимать лошадей на плато, и одна за другой по над краем утеса возникали морды и гривы.
И мы погнали табун.
Что тут сделалось с мальчиком! Он улюлюкал и визжал, будто скакал тридцать стипль-чезов. Мы все, впрочем, сделались немного детьми – в полете на фоне гор, в седле, следом за полыхнувшим табуном.
Но тут случилась неприятность, нарушившая скачку-мечту.
Мы врезались в отару овец. Или отара в табун врезалась, как уж это получилось, что теперь говорить. Перемахнули мы через небольшой уступчик, а там овцы, которых быть в этом месте не должно. И началась молотилка! Овцы перемешались с лошадьми. Овцам бы разбежаться куда глаза глядят, и не было бы ничего особенного, однако эти косые, известно, куда одна пошла, туда и все, хотя бы и в огонь.
В огне и лошади, надо признать, ведут себя неразумно. Тогда в Америке на ипподроме Лорел близ Балтиморы начался пожар: страшно вспомнить! Лошадь ищет спасения в конюшне. Ее из огня не выгонишь. Так, целыми конюшнями, и гибнут. К счастью, в Балтиморе пожар начался не с нашей стороны. Но мы, конечно, туда на подмогу побежали. Первым, прежде чем прибыли пожарные, в огонь пошел Паша Боровой. Ему кричат: «Куда?!» Говорят: «Зачем?! Пожарные приедут, и, кроме того, лошади застрахованы, за все заплачено будет». – «Ох уж эти русские!» А тут говорят: «А почему, вы думаете, они и войну выиграли…» Паша добрался до одной кобылы, мексиканской, а у нее недоуздка нет. Полагается, чтобы лошадь стояла в деннике в недоуздке – на случай пожара. А иначе как ее выведешь? Паша вскочил верхом и как дьявол выскочил из адского пламени. Потом он же помогал эту кобылу на самолет грузить. Не идет по трапу, и все. С ней двое мальчишек-конюхов. Те просто плачут. Паша опять на нее сел и до половины въехал. Встала на пороге – и ни с места. Пришлось ноги ей руками переставлять. Еле втиснули. Мальчишки счастливы. Публика окружающая Пашке – аплодисменты. Фурор! А он еще на крыле самолета «Яблочко» сплясал.
Против огня и лошади беззащитны, вообще же против опасности они действуют решительно. Но ведь им не объяснишь, что овцы – это ничего страшного. А лошади промеж себя в табуне посторонних не терпят. Вот и началось! Овцы, будто бы спасаясь, в кучу стараются сбиться – это посреди табуна. А лошади… лошади и корову, и собаку, да волка целым табуном забьют.
Жалобное блеяние, конский храп, крики табунщиков и перепуганных чабанов, смешавшись, поломали сиявшую кругом картину. Когда же мы все-таки протолкнули табун вперед и отара своим чередом собралась, то на роковом месте остались жертвы нелепого столкновения: пара барашков, получивших копыто в лоб. Над ними стояли верхами мы все – съехавшиеся табунщики и пешие чабаны. Но особенного расстройства на лицах я не заметил.
– За нас работу кто-то выполнил, – произнес один из табунщиков.
Артемыч пояснил мне: сегодня, оказывается, праздник, конец стрижки, и по такому случаю будет прямо здесь, в горах, сабантуй. «Разрешено было барашков зарезать, но вот видишь, как получилось», – сказал Артемыч. «И барашки подходящие, как по заказу», – заметили табунщики.
Жеребят мы гнали к «расколу». Это загон, на одном конце которого широкие ворота, а на другом узкое горло; калитка в одну лошадь и клетка, куда лошадь загоняют и запирают, чтобы осмотреть ее, обмерить, подковать, подлечить и пр. Нам же требовалось отобрать жеребят на экспорт, в Англию. Ковбои для тех же целей вместо «раскола» пускают в ход лассо и веревки. Они «откалывают» лошадь от табуна, отгоняют ее в сторону, заарканивают, валят на землю, вяжут и ставят тавро. Ну, у каждого народа свой подход к лошадям.
Над расколом встало облако пыли. Теперь жеребята, словно овцы, сбивались в кучу, старались держаться один за другого. С ними что-то сделать хотят, а что именно, им было пока неизвестно, и поэтому очень было им боязно. В табуне лошади ходят группами в три-четыре головы, а еще чаще по две. Их связывает дружба, основанная на симпатии, а также на взаимопомощи в исполнении разных мелких услуг. Спину же, например, хорошо, когда тебе почешут, или гриву разберут. «Вон-вон, гнедого того со звездой захватывай!» – кричали мы, но следом за гнедым как привязанный носился рыжий, нам, на экспорт, вовсе не подходящий. Сколько в самом деле нужно было расколоть сердечных уз, сколько нарушить дружб и привязанностей, чтобы отобрать подходящий молодняк. «У-у!» – подвывали табунщики, прыгая на месте и размахивая руками. Уж навылись и напрыгались мы с утра довольно и поэтому за праздничный стол усаживались с глубоким чувством исполненного долга.
И те несчастные, павшие на заре, были высыпаны как из рога изобилия из чана дымящимися кусками прямо на дощатый струганый стол. В чашках стояли крутой бульон и айран – бодрящий напиток предков из кислого молока. Хмельного Магомет не любил, как не признавал он и свинины. Мальчик из-за стола был едва виден, и, кроме того, в руках у него была баранья лопатка величиной чуть не с его голову. Я тоже, перекатывая в пальцах обжигающий кусок, охлаждал его пыл айраном. Один за другим подъезжали чабаны и табунщики. Кто пешком или на попутной машине, большинство же верхами, они, оставляя лошадей у коновязи, садились к общему столу.
Людей все прибавлялось, так что вместить всех не мог уже никакой стол. Однако не за угощением шли эти люди. «Скачка будет! Скачка!» – проговорил один старик, едва взобравшийся на плато. Отовсюду, будто по сигналу, шли люди. Никаких объявлений, никакой такой «рекламы» – в горах и так все знают каждый шаг друг друга. А тут: «Скачка!» Со всех концов спешил к расколу народ. Ползли старики и младенцы. Скрипели арбы с волами. Гарцевали всадники. Посмотрели бы вы на эти лица, это движение людей, подчиненных властному зову: «Скачка!»
Вот конный спорт. Не говорю – выше, лучше, увлекательнее, полезнее или хотя бы древнее других он видов спорта. А только спрашиваю: «Любой другой вид спорта способен ли вызвать у человека все те чувства, как это: „Скачка будет! Скачка!“» Не одно только чувство соревнования или спортивный азарт, а все. Тем ведь и дорого, что все разом, чем жили и живут эти люди: чувство родины, чувство своего дома, своего дела и – спорта.
Скачку я почти не смотрел – подумаешь, три калеки! По стуку копыт я понимал: «До чего же тихо едут». Но главное, смотрел я на лица и думал: «Ищут где-то там ковбоев…» За столом все больше становилось людей. Подошел в широкополой шляпе худощавый темнолицый человек и вместо «Здравствуйте» пропел. Он песней как бы обратился к столу с вопросом. А стол сразу, будто ждал вопроса, хором ответил. Снова пропел на местном наречии ковбой, то есть табунщик, хотел я сказать, спрашивая все настойчивее.
Я оглянулся на мальчика, чтобы посмотреть, как понимает он песню и вообще все, что вокруг себя видит. Но стриженая голова лежала на руках, на столе, рядом с бараньей лопаткой, сильно покусанной и все-таки далеко не приконченной.
Снились мальчику, должно быть, ковбои и Большой Ливерпульский стипль-чез, который он выигрывает – один, оторванно, в руках.
6
– Ну, приходи на тренерскую, – сказал я на прощание своему спутнику, – на прикидку посажу!
Сознательная жизнь скаковой лошади начинается рано, с малых лет. «Жеребенок воспитывается уже в брюхе матери», – так говорят коневоды о судьбе кровной лошади. Полудикие или же простые лошади гуляют недорослями, хомут, седло они, как диковину, видят уже здоровыми молодцами, заездка таких лошадей дело грубое, их и называют «обломами». Но конь, чья судьба еще до рождения расчислена по племенным книгам, не делает как-нибудь ни одного шага. В самом деле, когда жеребенок еще в утробе, кобылам, которые на сносях, устраивают специальные прогулки. Жеребенка ждут, его стремятся предвидеть, угадать, какой же он будет. А некоторые знатоки-конники с особенным чутьем поистине знают все заведомо – и масть, и приметы, и сложение. Стоит новорожденному показать какой-нибудь норов, в чем-то проявить свой характер, они сразу скажут: «Весь в отца!» Или: «Приплод этой линии всегда был подуздоват». И начинается вокруг жеребенка священнодействие, которое поначалу состоит лишь в уходе и наблюдении, но недолго малыш ходит баловнем. Очень скоро надевают ему недоуздок, затем уздечку, а едва только исполнится ему полтора года, узнает он, что такое седло. Детство лошадиное кончается, наступает юность, и она не затягивается, ведь с двух лет лошадь на ипподроме, а в три-четыре года должна быть готова к решающим испытаниям, крупнейшим призам.
– Приходи прямо к четырем, – велел я мальчику.
И с рассветом был он на конюшне. Он как раз годился во всадники одному молоденькому жеребенку.
– Осаживает, – предупредил меня насчет этого жеребейка конюх.
Осаживает, то есть вдруг начинает пятиться, значит, десны болят, и конь боится взять удила.
– Работай поводом мягче, – велел я новому жокею.
Сидели на лошадях одни мальчишки. Весна в воздухе. Сколько электричества играло в каждом мускуле у коней и ездоков!
– Не гнать! – сказал я поэтому с особенной строгостью. – Ехать ровно и по дистанции не резаться. Выпустите вовсю только концом.
Копыта грохнули, и стайка понеслась. Когда облако пыли от них отстало, сделалось видно, что тренерский наказ не совсем выполняется. Тот, кому следовало вести скачку, прозевал старт и застрял где-то в середине и теперь, стараясь выбраться вперед, высылал свою лошадь с лишним пылом.
– Безрукий парень! – заметил бывалый конюх.
Первым оказался малыш. Ему приходилось нелегко, потому что жеребенок его не хотел брать повода и кидался из стороны в сторону – следом за лошадьми он шел бы ровно. Наконец намеченный мной лидер выбрался в голову скачки. Но тут жеребенок под малышом прыгнул в сторону, помешал шедшему за ним «лидеру», малый на нем закричал, малыш от неожиданности дернул поводом и… «Осаживает!» – закричал конюх и, видно, зная, как уж этот проклятый жеребенок осаживает, бросился ему наперерез. Мы взяли этого стервеца в бичи, чтобы заставить его двигаться вперед. Но у малыша, сидевшего в седле, не хватало опыта, уменья, и он, чем упорнее кружился жеребенок на месте, тем сильнее дергал поводом.
– Повод! Брось же повод! – кричал я ему.
И тут жеребенок, попятившись, вскинулся на дыбы, потерял равновесие и грохнулся навзничь.
– А-а! – вырвалось у нас с конюхом.
Малыш-всадник очутился под конем. Жеребенок, конечно, хотел было тут же вскочить, но конюх в один миг умелым приемом сел ему на голову: если голова у лошади прижата к земле, она не подымается, если же хотя бы уши приподняла – уйдет! А если уйдет, а если нога у мальчишки застряла в стремени… Мы вытащили мальчика из-под лошади. Он хрипел и на крик наш не отзывался. Конюх на той же лошади ускакал за помощью.
Вместе с машиной примчался директор. Он тряс кулаками у меня перед лицом и твердил:
– В тюрьму! В тюрьму пойдешь! Техники безопасности не соблюдаешь, мм-астер! Кто тебе, дуролому, позволил такого мальчонку сажать?
Потом, в пути, он несколько остыл и сказал:
– Испортил ты ему будущее. Ведь мы хотели его в Англию послать, на соревнования юниоров… Вот ты ему Англию и устроил! О-хо-хо, откуда я теперь такого же способного возьму? Сколько забот – и на одну голову.
В районной больнице мальчика, дышавшего тяжело, с тихим посвистом, сразу унесли в кабинет. Спустя некоторое время вышел врач и спросил:
– Родители здесь?
Директор поднялся и, разведя руками, едва слышно произнес:
– Родителей-то нет… Он детдомовский, так, с одной бабкой живет у нас…
Тут я вспомнил, как говорили мы с ним в горах про стипль-чезы и он погрустнел, когда я сказал, что, садясь в седло, вспоминаю своих ребят. И что же это я его не спросил, чей он? Я привык, что с каждым приездом в завод встречает меня новая поросль конников. Я не знаю их и не спрашиваю, кто они, но узнаю по фамильным чертам. Что мне спрашивать, когда вижу, что вот, например, Чикин. Лоб Чикин, нос Чикин, и разговор Чикин. «Здравствуйте», – тянет. Ну, Чикин. А это Хиса, стандардбред[24] Хиса. Какой только Хиса, и брата оба Хисы. «Эй, Хиса! Как Хиса-большой, в порядке?..» А этого-то малыша я как-то не спросил и не задумался, каких же он кровей. И вот оказывается, это почти что я сам: родителей-то нет… И ему я «устроил Англию».








