412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Урнов » Железный посыл » Текст книги (страница 4)
Железный посыл
  • Текст добавлен: 15 апреля 2017, 01:30

Текст книги "Железный посыл"


Автор книги: Дмитрий Урнов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

– Забыл предупредить тебя. Собирайся, повезешь Анилина в завод. Пора!

– Автобусом?

– Нет, автобус пришлось уступить спортсменам. Они поехали на Пардубицкий стипль-чез. А ты уж давай поездом.

Мы распрощались наконец, и я посмотрел ему вслед. Как будто памятник слез с пьедестала и решил, пока темно, пройтись по улицам.

9

Главное в отъезде нашего Кормильца состояло не в том, чтобы начальство убедить, но – как уговорить Клаву. Власть Драгоманова в силу некоторых тонких причин на нее не распространялась.

Пришлось мне взяться за это дело самому.

Старшой предупредил меня:

– Не подпускает.

Конюх – это целая психология, а женщина-конюх – это, скажу вам, двойная бухгалтерия. Тем более женщина молодая и одинокая. В пути Драгоманов сколько раз указывал на Анилина и говорил: «Тоскует! О ней тоскует». Я подтверждаю, это правда. Лошадь ведь чувствует, что достается ей совершенно исключительное внимание, никак иначе не растраченное. Лошадь умеет оценить такое отношение. Что мы! «Но! Я т-тебе!» Вот и вспоминает конь женщину… И она привязывается, а кроме того, как я уже сказал, начисления с призов. Сказал я, и с каких призов: Париж, Стокгольм… Клава у нас на Восьмое марта в шиншиллах ходила, а на мохеровую шаль она и смотреть не станет.

Вот и сказала она нам, когда мы приступили к Анилину:

– Не отдам!

Доктор – ехать нам предстояло с доктором – человек тонкий, понимал, что так просто тут ничего не возьмешь.

– Надвигается грипп, – сказал он задумчиво, шагая по конюшенному коридору перед денником, возле которого как часовой дежурила Клава.

Заметив, что доктор ведет себя совсем не как доктор, она насторожилась. А тут еще грипп…

– Что ж, – отвечала Клава, – гриппом люди болеют…

Доктор сразу воспрянул духом и воскликнул:

– Да! И заражают лошадей!

Клава не нашлась тут сразу что ответить, а доктор не отступал:

– Подумай сама, почему противогриппозную сыворотку делают из лошадиной крови!

Как раз в эту минуту я заглянул в конюшню. И сейчас у меня перед глазами: стоят друг против друга… Один говорит про грипп, а другая, в шубе, которую мы ей из Палермо привезли, к деннику прислонилась. Тихо. Потом Клава говорит:

– Ноги ему порублю, а не отдам!

Доктор молчал: он свое уже отговорил.

Потом вдруг Клава поворачивается и, ни слова не говоря, из конюшни выходит.

Минут через двадцать по внутреннему звонит Драгоманов:

– Ну как? – спрашивает виноватым голосом.

– Путь свободен! – рапортует доктор.

И в соседнем деннике шарахнулась лошадь.

– Грузите, – и Драгоманов трубку повесил.

Погрузка лошади в дальний путь – это праздник. Всем находятся дело. Главный, конечно, плотник. Он рубит перекладины, прибивает все на совесть. Особенно наш плотник Вася. Сооружают в вагоне стойло. Несут сено. Ставят бочку с водой и туда бросают деревянный кружок, чтобы вода в пути не плескалась. Вешают фонарь. Ставят лошадь. Вагон оживает.

В автобусе ездить удобнее, но процедуры той нет. А конный спорт – сплошная процедура. Конное дело начинается еще на пастбище. Оно ветвится в лошадиных родословных, уходя в глубь веков. Весь тот особый мир, что складывается вокруг лошади, входит в сознание конника. Истинного конника, конечно. А я среди выдающихся всадников не встречал невежд. Каждый «знал дело», а это означает развитое понимание того, чем занимаешься.

Пришел путейский надзор и проверил документы. Впрочем, ничего они не проверяли, а только говорили с доктором на своем аптечном языке. Наконец возник стрелочник. Нет, наконец явился Драгоманов. Ветер шевелил просыпавшееся сено, стружки. Драгоманов стоял в ранних сумерках среди суматохи перед отправкой. Потом он прошел в вагон, дал жеребцу сахара, а нам сказал:

– Посылаю не простых проводников с этой лошадью, а вас двоих! Жокея международного класса и главного ветврача. Должны вы это попять!

Стрелочник написал на вагоне «Живность».

– Разве так надо писать! – сказал ему плотник. – Писать надо вот как!

И мелом вывел: «Анилин».

– Ну и что? – спросил стрелочник.

– Как – что? Анилин!

– Э, анилин или вазелин, кому это понятно!

Плотник подумал и приписал: «Мировой скакун».

– Это дело другое, – одобрил стрелочник.

Тогда плотник полез под вагон. Он сел на рельсы у колеса. Доктор подал ему вниз с платформы стакан – «наружное».

– Чтобы дорога у вас была гладкая!

Ну, теперь медлить нечего! Можно и трогаться, ведь живую ценность везем, и какую! Однако прошло часа два, а то и три: мы все стояли на месте, и надпись «Мировой скакун» тонула в темноте. Провожающие разошлись. Сам Анилин задремал, упершись носом в окованный край кормушки.

Подождали мы еще часок-другой и стали звонить Драгоманову – по служебному. Драгоманов велел: «Трубку не клади. Я сейчас», и было слышно, как он по городскому объясняет кому-то: «Весь мир… Тысячные суммы… Надежда нашего спорта…» Только я положил трубку, как прибежал локомотив, схватил вагон и потащил куда-то по путям.

Ночью пути красивы, как море: мигают желтыми, синими, зелеными и, конечно, красными огоньками. От первого толчка Анилин вскинул голову, но ездить ему приходилось не раз, и он очень скоро успокоился. Раскинули мы на сене попоны с надписью «СССР» и накрылись тулупами. Скоро и нас убаюкало.

Глаза мы открыли только утром. Нас по-прежнему качало. Напоили мы коня, и, чтобы выплеснуть остатки воды, доктор приоткрыл плечом тяжелую дверь.

– Москва! – воскликнул он таким тоном, будто мы ехали с ним из Владивостока.

Мы двигались по окружной. Конечно, красиво. Замкнутый скаковым кругом, разве когда-нибудь увидишь столицу со всех сторон, ото всех вокзалов! Нам словно специально ее на прощанье показывали. На том проспекте, например, над которым мы по мосту мчались, я в жизни не был. Все это хорошо и красиво, если бы не жеребец. Но стоило еще раз позвонить кому-то и сказать еще раз про тысячные суммы и весь мир, как помчали нас еще быстрее. Правда, все еще по кругу.

– Зато уж как прицепят к составу, то доедем без остановок, – оптимистически рассудил доктор.

Действительно, нас скоро поставили в поезд. Но прежде спустили на сортировочной с горки. А надпись-то не прочли! Не заметили ни «Живности», ни «Мирового скакуна». Вернее, заметили, да поздно. Несясь вниз, с горки, без предохранительных «башмаков», могли мы только видеть лица стрелочников, провожающих нас глазами и, должно быть, читающих: «Жи… Мирово…» Страшный удар! Все полетело со своих мест. Доски лопнули. Анилин в недоумении заметался по вагону, вскинув свою точеную голову и волоча на обрывке аркана обломок доски.

Вагон замер. В дверях, где-то у наших ног, возникло лицо сцепщика. Надо было видеть это лицо! Этот испуг, это горе, эту растерянность…

– Я же не знал! Не знал, – бормотал он. – Я сейчас! Сейчас.

Откуда-то таскал он нам, таскал стремительно, новые доски, не такие классные, как по охоте изготовил Вася, но все же приличные.

– Ты что же, шалопай! – раздался тут с неба голос диспетчера. – Не видишь, что за груз? Что за лошадь?

В немом отчаянии сцепщик таскал и таскал доски.

– Да я тебя под суд! – гремело с неба.

Неприятность быстро осталась позади, как только двинулись мы не по кругу, а вперед. Ехали чудесно. Отворили настежь двери, и земля, не знающая предела, неслась перед нами. Доктор обратил, однако, внимание, что у жеребца скучный вид. Ушибся? Нет, незаметно. Доктор приник к брюху! Колики!

Голова Анилина опускалась все ниже и ниже. Дышал он прерывисто и часто.

Грохотал вагон.

– Я же говорил, что сено с душком! – воскликнул доктор. Но я что-то не мог вспомнить, когда он это говорил. Однако ничего! На то и послали главного ветврача.

Засверкали в докторских руках инструменты. Шприц, игла, колбы, клизма. Нет теплой воды, но тут, как по заказу, поезд встал на разъезде, и я помчался с ведром в избушку стрелочника. Дали мне там кипятка, и принялись мы за дело.

– Выше держи! – командовал доктор.

С клизмой я забрался на перекладину и стоял с кружкой прямо над лошадью, чтобы вода быстрее бежала. Ведро целиком так и ушло на клизму. Это жеребец перенес спокойно, но от шприца шарахнулся. К тому же вагон сильно качало, поэтому доктор опасался, что в вену ему не попасть иглой.

– Губу возьми! – велел он.

Верхняя губа у лошади место болезненное; если крепко ее держать, конь не шелохнется. Попробовал я уцепиться за губу, но рука соскальзывала. Пришлось прибегнуть к губовертке – ременная петля на палке. Петлю положили на морду, на самый нос, закрутили. Анилин тяжело, с храпом дышал через ноздри, сдавленные петлей: ведь лошадь дышит исключительно носом, а через рот она дышать не может. Но доктор жеребца не мучил, он быстро прицелился и сделал укол.

Через полчаса Анилин смотрел уже веселее. Дыханье стало налаживаться. Голова поднялась. Прислонился доктор к конскому брюху и провозгласил:

– Порядок!

Наше настроение тоже стало налаживаться. Доктор улегся на сене и стал вспоминать всякие случаи из своей врачебной практики. Каких он только не лечил, не оперировал… Кусались, кидались, брыкались! Приходилось ему лечить саму Иерихонскую Трубу. Это была такая феноменальная кобыла-международница. Принадлежала французу, и он с ее помощью полсвета обыграл. Грузит в самолет, летит в Нью-Йорк – выигрывает. Опять самолет – Новая Зеландия: выигрывает. Не кобыла, а просто амфибия. Понятно, как ее хозяин ценил и на какую сумму была она застрахована. Каждое копыто – в десятки, а может быть, и сотни тысяч.

И вдруг Иерихонская Труба захромала прямо перед призом Организации Объединенных Наций. Наши тоже должны были там участвовать, и доктор был с нашими лошадьми. Хозяин Иерихонской Трубы умоляет его: «Посмотрите!»

– Беру я ее за бабку, – рассказывает доктор, – а сам думаю, как бы не ошибиться, а то потом не расквитаешься…

Я представил себе точеное копыто в докторских руках. Кстати, нам она была главная конкурентка.

– Если бы не вы, доктор, наши бы тогда выиграли.

– Пожалуй, но что делать, законы спортсменства!

Толчки вагона уменьшились, ход замедлился. Мы выглянули: большой город.

– Ростов? – спросили мы у сцепщика, который шел вдоль состава с длинным молотком в руках.

Странно он посмотрел на нас и ответил:

– Днепропетровск.

Как же это так, однако? Пошел я к диспетчеру выяснять. Оказалось, документы у нас так составлены, что попали вместо Ростова в Днепропетровск. Вовремя спохватились, иначе уплыли бы к Черному морю вместо Кавказских гор.

Когда я возвращался из диспетчерской, возле нашего вагона стояла толпа. Доктор успел прочесть краткую лекцию о коневодстве в наши дни. Он уже перешел к ответам на вопросы, разъясняя, почему у коня забинтованы ноги, правда ли, что лошадей до сих пор кормят овсом, какая разница между скакунами и рысаками…

– А сколько такая лошадь стоит?

Когда доктор ответил, то выражение лиц сделалось такое, что я не берусь этого передать. Не в том дело, что словам доктора не верили. Не верили, кажется, собственным глазам. Не думали, что все это существует. Думали, что увидеть такого коня можно разве что во сне.

Но я замечал не один раз, что после первого ошеломления от встречи с классной лошадью люди приходят в себя и проявляют вдруг удивительную осведомленность, какую они и сами за собой не подозревали. Каждый, оказывается, что-нибудь да знал о лошадях. Каждый чем-то даже связан с лошадью. Когда-то ездил, воевал на коне, от отца слышал или от деда. Словом, почти у каждого в жизни была своя лошадь. И каждая из таких лошадей, по убеждению того, кто о ней рассказывал, проявляла чудеса силы, выносливости, быстроты и, конечно, ума.

– Умен был, ну только что не читал, – говорил железнодорожник про некоего Савраску, служившего его деду.

Во всех этих людях, живущих возле камня и железа, заговорила память о поле, о пахоте, о природе – о лошади. Они заглядывали внутрь нашего вагона, как в некий затерянный мирок, затерянный или забытый ими, но вот, оказывается, существующий.

Прицепили нас к другому составу, и, когда мы тронулись, все по-свойски замахали нам руками.

Чем ближе к югу, тем все меньше становилось снега. Он исчезал, мешаясь с землей, переходя в грязь и слякоть. Когда мы в самом деле достигли Ростова, всюду по земле было черно. На вокзале, куда я дошел купить съестного, детский голос спрашивал, должно быть у матери:

– Это весна? Это весна?

До весны далеко. Я купил колбасы, жареную печенку и язык. До весны далеко… Купил вареную курицу, вареных яиц. А когда возвращался, то попались на платформе еще и пироги. Взял и пирогов. Меню, разумеется, не жокейское, но до весны еще далеко.

С высокой лестницы, поднятой над платформами, я окинул взглядом знакомый город. Каким же еще совсем мальчишкой приехал я когда-то сюда! Мне даже вспомнить трудно, каким я тогда был. Как еще мало понимал езду и пейс! Но уже был необъяснимый напор сил, чутье было, чутье, всегда выручавшее меня.

Не садитесь в седло, если не чувствуете в себе этого!

Я поспешил через пути к нашему логову. Из вагона подымался дымок. Доктор торопился, пока состав не тронулся, развести огонь и устроить жаркое.

Часть вторая

Класс-элита

1

Старший зоотехник завода, куда мы прибыли, встретил меня со словами:

– Знаешь, Блыскучий вот-вот падет…

Старший зоотехник, называемый также начкон, был особый тип конника, столь же особенный, как и наездники, шествующие через ипподромный двор. Но другой тип, конечно, чем они. Наездники, жокеи, тренеры – это все люди рампы, актеры своего рода, действующие на публике. От столба до столба, от звонка до звонка, от старта до финиша совершается борьба за успех, который может изменить сегодня, прийти завтра, но все же это цель и вознаграждение, достигаемые изо дня в день. Призовые ездоки так и живут в непрерывном посыле, словно день, и ночь мчатся перед гудящими трибунами. О, как некоторые расчетливы в эффектной посадке, как вырабатывают жест руки, поднимающей хлыст на последних метрах дистанции! «Смотрите, смотрите, – следит публика за каждым движением мастера, – Ратомский поставил хлыст рукояткой вверх. Значит, езда будет!»

А в заводе среди гор или степей рукоплесканий не услышишь. Как солнце кладет вечный загар на лица этих людей, так уединение и особый труд в этих пространствах ставят на них свою печать. Таких начконов встречал я по всему миру, куда бы ни возили нас осматривать конные заводы. Смотрят они на вас выгоревшими, куда-то устремленными глазами. Ясно куда… Лошадь они видят перед собой, только лошадь. Они даже на ипподроме выглядят чужаками, настолько вросли они в заводскую жизнь. И на лошадей-то, ими же выпестованных, а теперь летящих по дорожке, они смотрят так, словно и не узнают их.

Об одном из таких маршал Буденный сказал: «Кентавр». А еще один такой был вызван в город осматривать лошадей. Ученый мир просил его давать оценку лошадям по пятибалльной системе.

– По системе я не могу, – отвечал начкон. – Я только могу так сказать, хорошая лошадь или гроша не стоит.

Ошибаются ли такие люди? Кто не ошибается в нашем конном деле! Но такой глаз и нюх на лошадей надо поискать! Если даже я услышу от такого: «Жеребенок будет хорош», – то сразу прислушаюсь. Ведь он этого жеребенка знает, как ребенка своего, и его словам нет цены.

Таков был и начкон кавказского конного завода Петр Пантелеевич Шкурат. А Блыскучий был конь-ветеран, доживший до тридцати девяти лет, что надо помножить по меньшей мере на три, чтобы с человеческим веком сравнить. Больше ста лет! Он и на скачках был крэком, и как производитель составил эпоху, но ко всем лаврам прибавил он еще и поразительный рекорд долголетия. Ведь обычная – и глубокая – старость лошади считается лет двадцать.

И вот годы все-таки брали свое…

Мы пошли со Шкуратом на производительскую конюшню – сердцевину завода. Завод сравнительно новый, только при советской власти был здесь построен завод, но сделан он в старых традициях, даже с затеями, как бы удовлетворяющими прихоть кровных коней. Обсаженная деревьями, окруженная клумбами и разметенными дорожками, расположенная у подножья гор с видом на весь хребет, конюшня жеребцов-производителей выглядела просто оазисом. Сколько раз приезжие, посмотрев ее, говорили: «В таких условиях и я согласился бы в конюшне стоять!»

Непрерывно журчала горная река. Опускались сумерки, будто подкравшиеся в тот час, когда угасала жизнь прославленного скакуна.

Мы вошли в просторную парадную залу, тамбур, которым начинается конюшня. И здесь все было разметено, посыпано, прибрано. Сегодняшнее число, год и месяц выложены были на полу цветными опилками. Портреты нынешних обитателей конюшни и наиболее знаменитых их предшественников висели по стенам. Тишина. То была не просто тишина, а тоже нечто, вроде бы специально устроенное, как чистота или число и месяц на полу. В каменный бассейн с водой падали капли. Большая люстра под потолком, огни которой в большие праздники сверкали на атласной шерсти лошадей, была включена только наполовину. Слышались вздохи лошадей.

Вошли мы в самую конюшню. Первый же денник направо был отворен. Но дежурный конюх не стоял у дверей, он подметал в другом конце коридора. Здесь же сторожить было излишне. На двери денника висела табличка с надписью:

Блыскучий, рыж. жер.

от Солипсизма и Бравады

Класс-элита

Конь уже лежал на боку. Лошади вообще ложатся редко. У лошади устройство уникальное: она становится прямо, «запирает» суставы на костях, и все мускулы, расслабляясь, отдыхают. Вот почему есть такие полулегендарные сведения, будто иные лошади вовсе никогда не ложатся, а всю жизнь так и проводят на ногах. Это сказки, но действительно такого приспособления, как у лошади, – для спанья стоя – нет ни у одного другого живого существа. Поэтому здоровая лошадь ложится сравнительно редко. Хотя, конечно, бывают и среди лошадей любители поспать лежа. А как некоторые из них храпят! Какие сны им, должно быть, снятся! Они ржут во сне, они повизгивают. Хотел бы я посмотреть один лошадиный сон. Но Блыскучий не спал. При нашем приближении он попробовал приподнять голову, посмотрел, но глаза его ничего не говорили. Да, он был рыжий, но годы сделали масть его и седо-бурой. Проседь была рассыпана по всей «рубашке» (то же, что и масть). Поясница его была как бы под бременем лет необычайно провалена. Последнее время его даже на прогулку выводить не решались: мог спотыкнуться и упасть. И это был соперник детей Сирокко! Угасала великая жизнь, уходила вместе с ней целая эпоха.

В последний раз Блыскучего видели на ипподроме, когда покачнулся один из его рекордов, остававшийся незыблемым в течение двадцати лет. Появился новый крэк Брадобрей, приходившийся, кстати, Блыскучему отдаленным родственником по материнской линии. Все та же кровь говорила в их резвости. Но Брадобрей только достиг зрелости, ему было четыре года, пора расцвета, а Блыскучему тогда уже исполнилось восемнадцать. Решено было публике напомнить, чей же это рекорд так долго штурмовали новые поколения.

Привезли на ипподром Блыскучего. С ним вместе приехал Шкурат, из-под Полтавы прибыл Почуев, прежний жокей Блыскучего, тоже почетный пенсионер.

Повели Брадобрея и Блыскучего перед публикой. Седина уже пробивалась на морде у Блыскучего. И седой Почуев, в руках которого конь-ветеран не знал поражений, сел в седло.

Ударила музыка.

В расцвете сил и славы, привычный к победным фанфарам и пресыщенный вниманием партера, шел Брадобрей. Он даже выглядел утомленным. Мол, что мне овации!

Вообще заласкать лошадь славой ничего не стоит. Она, как и человек, падка до успеха и внимания. «И скотинка любит, чтоб ее погладили», – сказано Гоголем про телка. Распространено это может быть и на лошадей. Класснейший из австралийских скакунов гнедой Карабин привык к овациям до такой степени, что не хотел уходить с круга почета до тех пор, пока не отхлопают ему положенного. А он знал: примерно с полчаса будет продолжаться эта «музыка». «Вот, – как бы говорил он всем своим видом, – отслушаю свое, и тогда, пожалуйста, ведите меня на конюшню». До тех пор – ни с места, и сахаром невозможно было его сманить с круга. Едва смолкали неистовства публики, конь послушно отправлялся домой. Бывают у лошадей, как и среди кинозвезд, жертвы собственного успеха. Трагедии Бриджит Бардо и Мэрилин Монро случаются и в конном мире! Возьмите Нижинского, несравненного Нижинского,[18] такого, какого, быть может, еще долго не увидят ипподромы по обеим сторонам Атлантики. Старт Триумфальной Арки. Нижинский выходит на дорожку уже, до звонка, в поту с головы до ног. А почему? Фоторепортеры замучили. Других лошадей, когда скакал Нижинский, для прессы будто и не существовало. Другие преспокойно готовились к скачке. А Нижинский, несчастный Нижинский, стартует издерганный, и нервно и физически, до последней степени. Однако класс есть класс: сердце бойца горит и отдает свое! Но… силы подводят, зря израсходованные силы, утомленность, ненужная утомленность сказывается: нос, всего лишь нос, проигрывает эта, конченная до старта, феноменальная лошадь.

Но, повторяю, лошадь очень привыкает к успеху. Так и Брадобрей принимал все признаки внимания за должное. «Что блеск и мишура успеха, если я играя кинул ближайших соперников на двадцать корпусов… Ах, эти люди с их страстью к пышным церемониям…» Но что сделалось тогда с Блыскучим! Он навострил уши и раздул ноздри. И вдруг, будто желая сбросить груз лет, он прыгнул, прыгнул еще раз и захрапел. Что подумалось ему? Нет, он не смутился публики, не оробел от шума труб и барабана, которые слышал более десятка лет назад. Он в самом деле помолодел, преобразился, приосанился и горделиво двинулся вдоль трибун.

Теперь он лежал, не в силах подняться и справить надобность. Конюх то и дело менял ему подстилку. Его соконюшенники, чувствуя, что происходит, смотрели в его сторону. А соседа его, серого Занзибара, пришлось перевести в другой конец конюшни.

Смерть старой лошади вызывает у конников очень личное чувство. Жаль, если конь погибает в расцвете сил, жаль, но совсем иначе. Жаль упований и надежд, жаль крови и класса, просто живое существо жаль. А провожая такого ветерана, бывалый конник ставит зарубку и на своем столбе. «Прощай, мой товарищ, мой верный слуга…» Выходим вместе на финишную прямую…

К утру Блыскучий кончился.

– Почуев приехал, – сказал мне Шкурат.

Я пожал руку старшему своему собрату. С центральной усадьбы приехал председатель месткома. Собрались заводские тренеры, конюхи, жокеи, дожидающиеся в заводе весны. Надели уздечку парадную, с красным ободком, ту самую, что надели ему когда-то, когда в смертельной схватке побил он на полголовы Северного Ветра, сына Сирокко. Покрыли попоной, которую привез он с собой в завод с выставки, с надписью «Чемпион породы». И опустили в могилу стоя.

Уже засыпали землей, когда прибежали с маточной конюшни.

– Сатрапка ожеребила!

Жизнь – смерть, уход и рождение… Мы со Шкуратом так и пошли от свежей могилы смотреть новорожденного.

– От кого он? – спросил я начкона.

– От Дельвига.

Жеребеночек уже поднялся на ножки. Шерсть на нем – мышастая – как бы дымилась. Но под этой «рубашкой» было видно, что он тоже рыжий.

– Да, – вздохнул Шкурат, прочитав мои мысли, – назвать бы его День Блыскучего, но буквы не подходят…

– Ничего, – проговорил за спиной у нас конюх, – жеребеночек по себе правильный. Коня в нем много.

Шкурат пока ничего не сказал. Он обратился ко мне:

– Ну, пойдем! Расскажи про Париж…

2

Возле одной из конюшен на заводе я заметил новую жизнь. Поинтересовался, в чем дело, а мне объяснили:

– У нас теперь своя конноспортивная секция!

Тут я вспомнил, что еще в министерстве слышал о новом решении: конь – в массы; по всем заводам, совхозам – спортивные секции верховой езды! Кажется странным, что до сих пор этого не было, да ведь дело совсем не простое.

Отправился я посмотреть, что там у них делается. Посредине пыльного плаца, где в беспорядке торчали полосатые барьеры, шагал серого мерина молодой всадник. За ним тянулась толпа ребятишек, и этот малый на них покрикивал:

– Уходите! Прошу, уходите!

Понятно, вместо того чтобы в школу идти, ребята застряли на конюшне. Для них-то дело какое новое и заманчивое! Лошадь им не в диковину. Они росли вместе с лошадьми. Но то были другие лошади, знакомые им даже слишком хорошо, – труд их отцов, работа, служба старших. С годами многие из них пойдут той же дорогой – на конюшню, но в детстве притягивает необычное. А в спортсекции были невиданные барьеры, прыжки, приемы выездки по «высшей школе». Главное, тут каждый из них мог действовать как большой. Не просто «Эй, парень, подержи!» или «Слушай, отойди!», а – спортсмен! Ясно, все, как один, подали заявления. Положим, приняли не всех. Но, кроме того, начались конфликты между секцией и школой: беда в том, что первый на плацу часто оказывается… последним за партой. Вечная дилемма тренера, который, пряча глаза от своей педагогической совести, говорит такому первому-последнему: «Отпрыгаешь своего гнедого – и марш за уроки!»

Мальчишки, осаждавшие тренера на серой лошади, не отступали.

– В школу за вас кто пойдет? – кричал он. – Мне за вас потом выговор будет.

– В школе сегодня День здоровья! – кричали в ответ ему. – Нас отпустили!

Ребята осаду выиграли, и тренер погодя немного сказал:

– Ладно, седлайте Ромашку, Пехоту и Зайца. Седлайте – и шагом! Чтобы без команды моей ни одного темпа галопа!

Увидев меня, тренер сразу спохватился, спешился, отдал свою лошадь какому-то карапузу-счастливцу, а сам подошел ко мне. Он мне представился. Я об этом тренере даже кое-что слышал. Он окончил Ветакадемию, имеет первый разряд, троеборец: выездка, кросс и преодоление препятствий. Аспирант-заочник. Пишет диссертацию «Организм спортивного коня». Сюда приехал недавно. Назначен тренером секции. Есть у него еще в штате двое разрядников.

Сели мы с ним на препятствие-шлагбаум. Тем временем из дверей конюшни появилась довольно пестрая кавалькада. Преобразившиеся ребята преважно разбирали поводья и подгоняли себе стремена.

– Пока трудновато приходится, – сказал тренер.

Да это и без слов было видно хотя бы по тому, как здесь еще неуютно, не обжито, в особенности если сравнить это с картинкой, а не конюшней производителей. Даже клички лошадей, которых велел он седлать, говорили о том же: что это за клички! Уж во всяком случае, не говорили они о классе, о породе. Недоразумения какие-то, а не клички, одры, а не лошади.

– Вот если бы вы помогли нам лошадей достать, – сказал тренер.

Знаю, что это за вопрос. На конном-то заводе лошадей ведь нет. И это вовсе не парадокс. Откуда же там, на конном заводе, лошади? Там есть племенной состав, организм, механизм, в котором каждая единица на счету.

– Нет лошадей! – так и сказал мне директор завода, сказав, собственно, что я и сам ожидал от него услышать. (Это когда я взялся новому делу помочь и пошел говорить с начальством.)

Директор сказал даже больше того.

– У меня десятки тысяч голов мелкого рогатого скота, – загибал он пальцы, – коровы, свиньи, у меня птицы, шестнадцать тысяч кур и… тысяча лошадей. Могу я этими лошадьми заниматься, скажи ты мне? Доложу я тебе прямо: не за лошадей у меня на первом месте голова болит. На первом месте у меня голова болит за овцу. Мне говорят: дай шерсть! Яйцо! А за лошадей меня уже который год никто и не спрашивает. Так что о твоих конях, знаешь, у меня на каком месте голова болит?

Директор помолчал, словно затем, чтобы подсчитать в уме, на каком именно месте у него в голове лошадиная боль, и сказал:

– На двадцать пятом.

Он собрал складки на лбу и поморщился, так что в самом деле стало видно, как во многих местах и о многих вещах сразу болит у него голова. Потом пришло ему на ум что-то веселое, он улыбнулся:

– Садись на мое место, Коля, если охота тебе об лошадях говорить, а я пойду… Поговорку помнишь?

– Куда бы ни приезжали наши конники… – решил ответить я ему.

Однако директор не дал мне договорить.

– Вы там, – рубанул он рукой, – на Центральном ипподроме играете себе в лошадки! Сотня-другая лошадей у вас в парниковых условиях, а что в массе с этой лошадью творится, у вас об этом и понятия нет!

– Я жокей международной…

– Знаю, кто ты такой, – опять не дал мне говорит директор, а только махнул рукой на стену.

За его спиной, как у Драгоманова, стояли кубки, выигранные большей частью мной. Как у Драгоманова, только не под стеклом и потому слегка запыленные.

– Я сам, – продолжал директор, – за рубеж ездил и видал все это… Тогда из Голландии вернулся и в министерстве докладываю: «Разрешите мне сделать то-то и то-то, и будут у нас цыплята-бройлеры не хуже голландских». Нет, отвечают, это не…

Раздался телефонный звонок. Директор взял трубку, послушал и сказал:

– Еду.

На прощание он сказал мне спокойно и добродушно:

– Видишь, Коля, какие дела? Была бы у меня возможность, уж я бы этого тренера как-нибудь не обидел бы, нашел бы ему лошадей по сходной цене. Было бы и ему хорошо, и мне лишняя забота долой. А так разбазаривать конский состав я не могу. И дешевле десяти тысяч у меня в заводе и калеки не найдешь, исключительно не найдешь. Есть у него такие деньги?

– Денег таких у меня нет, – тренер мне это еще раньше ответил, как бы зная заранее, что скажет директор.

Сидели мы с ним на «шлагбауме», на полосатом бревне. Мальчишки, взгромоздившиеся верхом, шагали вокруг нас. Тренер стал делать им замечания, поправляя посадку, требуя поправить уздечку или подлиннее отпустить стремя. Мальчишки норовили, конечно, короче сесть, сразу по-жокейски.

Наконец, тренер поднялся, нахмурился, как обычно сосредоточивается человек перед делом ответственным, и голосом, сразу изменившимся, произнес:

– Повод!

«Повод» – первая команда в спортивной езде. Это означает: разбери поводья, подтянись, словом, приготовься. Стоит и мне услышать «Повод!», как память возвращает меня назад, к началу, «на старт», к очень уже далеким чувствам юности. Ни один тренер (а сколько тренеров и сколько раз в день!) именно этой команды не отдает безразлично. Каждый, готовясь произнести «Повод!», чуть-чуть да изменится в лице: память сработала, вспомнил! Мальчишество свое вспомнил.

Запустив карусель, тренер вновь сел на шлагбаум, и мы вернулись к разговору о покупке лошадей.

– Мне всего-то, – продолжал тренер, – отпущено тысяч пятнадцать. Вот и вертись! Куплю я какую-нибудь отскакавшую знаменитость тысяч за десять, а что, если она окажется никуда не годной? Как узнаешь? Происхождение изящное, по себе хороша, скакала удачно, а в прыжках – бездарность. А другой скакун так себе, но прыгает – только держись!

– На Ромашке! – тут же закричал тренер, следя краем глаза за своей кавалькадой. – На Ромашке, сядь свободно и прямо. Что ты скорчился, как кот на заборе?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю