Текст книги "Феликс убил Лару"
Автор книги: Дмитрий Липскеров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
3.
Абрам Моисеевич Фельдман продолжал быстро двигаться к городу Кшиштофу. Если взглянуть на глобус, то этот путь совсем не был кратчайшим к благословенному Всевышним Израилю. Но не все, что коротко, то правильно и хорошо. Иногда длинная нитка в руке портнихи может позвать себе жениха с проезжей дороги.
Абрам Моисеевич остановился на минуту возле трухлявого пня, снял бейсболку с надписью «NBA», отер пот со лба, поправил кипу и, открыв саквояж, выудил из него небольшую бутылочку, на которой имелась этикетка «Уксус». Но в ней Фельдман держал воду. С наслаждением глотнув из нее, завинтил крышечку покрепче, вернул бутылочку на место, засунув в кожаное кольцо с кнопкой на прошитой подкладке, специально предусмотренное для перевозки жидкостей, еще немного поискал в саквояже – и из-под часов с боем, выудил крошечное радио, обмотанное проводами наушника. Всунул наушник в правое ухо, хорошо слышащее, и включил УКВ. Радио работало исправно и сообщило Абраму Моисеевичу голосом простуженной дикторши, что в области, из которой он так вовремя ушел, ракетным обстрелом еропкинской артиллерии была целиком уничтожена Михайловская область. Жертвами обстрела стали все ее жители… Через час обещали полноценный отчет об усеянной трупами земле и полную картину разрушений. В заключение выступил руководитель Еропкинской области Игнат Игнатов, сообщивший, что победа полная и окончательная! Все население уничтожено. Военный потенциал и михайловская армия также канули в Лету.
Надо идти дальше, решил Моисеич, запер саквояж и бодро, надев бейсболку, вернулся на дорогу. Он было разглядел в жарком мареве Ваньку Иванова, мираж, почти пожалел его, сгоревшего вместе с Нюркой в адском огне тротила, но здесь вспомнил, что его почти глухое левое ухо –именно Ванькина заслуга: зачем-то сунул доброму еврею гнутую отвертку в слуховой проход. Да и грабил он Фельдмана постоянно, бивал с коллективом пропитых полудурков телесную часть. Душа и Дух всегда сохранялись нетронутыми, так как ботинки и сапоги могут причинить разрушение плотскому, но никак не эфирному, которое существует в другой реальности.
Продолжая скорым шагом двигаться к городу Кшиштофу, Моисеич мотнул головой и сплюнул назад – тем самым попрощавшись с михайловским прошлым и тамошними антисемитами.
– Скотобаза! – выругался еврей.
Шел Фельдман на польскую территорию не просто так, а по большой просьбе раввина города Кшиштофа для укомплектования миньяна, так как сам раввин Злотцкий занемог плохой болезнью легкого и отбыл на неизвестное время в Бахрейн на лечение. Фельдман не мог отказать Злотцкому, поскольку младшая сестра Фира была замужем за Сеней Вайнштейном, внучатым племянником Злотцкого, да и не имелось больше образованных евреев в Кшиштофе, чтобы помолиться хотя бы вдесятером.
Ох уж этот некошерный Кшиштоф…
Моисеич пересек границу с Польшей только к ночи, разглядев мигающей лампочкой пограничный столб. Луковичные часы показали десять часов тридцать минут, и надо было готовиться к ночлегу.
Абраму было не привыкать спать в полях, лесах, на железнодорожных станциях, бывали, впрочем, и пятизвездочные отели, палубы кораблей, пляжи; на природе он никогда не разводил огня – из осторожности: много плохих людей ночью, особенно в лесу. Хорошему человеку что делать-то в ночи – не попрется он в чащу!..
Фельдман обязательно метил территорию струей хорошего напора: от всякого лесного зверя отпугнуть.
Многое знал Моисеич об этой жизни, имел хорошее образование, как религиозное, так и светское – школьное, но то, что человеческая моча неспособна отпугивать хищное зверье, ведать не ведал. Как говорится, и на старуху…
Но дело не в отсутствии знания, а скорее в вере. Любая вера, даже граничащая с идиотизмом, лучше глухого темного безверия. За всю жизнь путешествий по миру Фельдман никогда не был подвергнут атакам хищников, только вера приносила ему счастье, а люди – почти всегда зло.
Абрам наломал елового лапника, уложил его как толстый матрас, помолился Всевышнему, перекусил салом из жира бараньего курдюка и улегся спать, натянув на самые уши бейсболку с эмблемой «NBA». И снилась ему юная Рахиль, которой он в жизни никогда не видал, лишь образ создал в воображении. Но мироздание, ответственное за наши сны, рисовала Абраму полотно Рубенса, похожее на «Союз Земли и Воды», где Водой был он сам, а Землей – юная Рахиль, олицетворяющая собой богиню плодородия. Фемина, как и на картине живописца, явилась Моисеичу совершенно обнаженной, более юной и более трепетной. Она не глядела на Нептуна и оттого казалась вовсе непорочной, а нагота являла собой не бесстыдство, а…
Абрам Фельдман непроизвольно изверг семя в одежду, тотчас проснулся и, осознав весь ужас произошедшего, вскочил и побежал по лесу словно заяц с дробиной в заду. Долго бежал вприпрыжку, сердце чуть не загнал, пока не наткнулся на озерцо или болотину, вода которой поросла ряской, мгновенно разделся догола и, бросив сюртук, нательную рубаху, штаны и исподнее в воду, туда же кипу и бейсболку, сам сиганул следом, дабы совершить избавление от нечистоты.
Надо сказать, что с Моисеичем такая коллизия случилась не впервые, бывало, это и в юношестве, тогда мать просто забирала одежду на стирку. А в более позднем времени свою чистоту Абрам терял только при ночных встречах с Рахиль.
– Жениться вам надо, мой дорогой! – нежно указывал в Михайловске Исаак Исаакович Блюмин, последний друг-еврей. – Зайдите-ка вы рав Фельдман к Фире, к Эсфирь Михайловне на дом, которая в Кшиштофе проживает – ну вы знаете ее сами, полистайте альбомчики, там многие девы с фотографий залюбуются вашими глазами и захотят с вами под ручку стоять под Хупой1. А там – девчонки и мальчишки, а также их родители!..
– Так вы что, ребе, и пионером были?
– Что вы, уважаемый Абрам Моисеевич! Просто был грех, сбегал со школы в кино, чтобы посмотреть киножурнал «Хочу все знать». Там, знаете ли, детям про науку доступно. Очень я хотел быть конструктором батискафов, чтобы самому поглазеть на дно морское.
– Лучше все же глядеть в небо! – поддерживал беседу Фельдман. – Вверх!
– Это точно! Смотрите в небо, – подтвердил рав Блюмин. – И зайдите в Кшиштофе к Фире. К Фире!
Сколько раз он ни был у свахи, сколь часто ни перелистовал ламинированные страницы с фотографиями еврейских невест, какие красавицы ни были в том альбоме, какие наследницы несметных состояний ни взирали на него – сердце соискателя ни разу не дрогнуло, а во рту не пересохло…
– Экий вы, разборчивый! – серчала Эсфирь Михайловна. – Уже сороковой год вам, а все плюете в штаны. Фу!
От такой прямоты Абрам Моисеевич краснел ушами. Думал, расплавятся от стыда и стекут его уши прямо тут на паркетные полы воском… Он разводил руками: мол, никто его не влечет со страниц альбома еврейской свахи.
– Во так, – только что и смог выговорить смущенный Абрам.
– Есть у меня секретный альбомчик, – заговорщицки прищурилась Эсфирь Михайловна, – который я редко кому показываю. – И так она посмотрела на Фельдмана, что он испугался увидеть в нем не невест, а женихов.
– Охохох! – воскликнул Абрам Моисеевич, глянув на первый разворот. – Эхехех!
Таких толстых, жирнющих женщин в таком количестве он никогда не наблюдал. Также не ведал он о существовании усатых и бровастых, бородавочных и худых, как сосновая щепа, особей. Неосознанно искривился лицом, будто лимона пожевал.
– Поняла-поняла! – захлопнула секретный альбомчик Эсфирь Михайловна. – Поняла хорошо, что вы не из таких любителей! Выросли в моих глазах… на миллиметр!
Здесь, во спасение, отбили полдень фельдмановские часы, Моисеич сослался на неотложное, заспешил к выходу, но, суетясь, полой сюртука задел некую книжицу, которая, упав с вольтеровского столика, раскрылась своей тайной, оказавшись вовсе не книгой, а маленьким альбомом с фотографиями. Просто переплет был как у книги – кожаный.
– Ах! – воскликнул Фельдман, наклонившись над раскрывшимся альбомом, на развороте которого была запечатлена одна юная особа. На нескольких фотографиях одна и та же. Тут – в аристократический профиль, здесь – в полоборота: дивная красота шеи, ключицы, угадывающиеся под скромным платьем и черными длинными волнистыми волосами, обрамляющими потустороннюю красоту лица. И что за улыбка! Чудо непревзойденное! Чуть-чуть губки разошлись. – Ах!.. Вот она! Вот же она, моя желанная, приходящая во снах, – побледнев, почти простонал он.
– Так что же вы сидите на полу?
– А что делать? – глуповато улыбался Абрам Моисеевич, поднимаясь с раскрытым альбомом, чувствуя приходящее к нему огромное счастье. В мгновение ока и Хупа привиделась, и детки уже побежали в школу. И…
– Что делать? Как что? – удивилась Эсфирь Михайловна. – Берите лопату и срочно бегите на кладбище!..
Фельдман скакнул к двери, но, остановившись, обернулся:
– А зачем? Зачем на кладбище?
– Будете себе невесту из могилы выкапывать! – и захохотала, как старая жаба заквакала. – Не волнуйтесь, Фельдман!.. Шучу! Это прабабка моя на фотографиях!
– Как прабабка?!
– Она самая! Рахиль Соломоновна! При родах рассыпалась2 не до конца, а оттого после родин вскоре померла.
– Рахиль! – затрясся всем телом Моисеич. – Рахиль…
– Да что с вами, мой дорогой? Не припадок ли?
– Нет-нет, – прошептал – и вывалился за порог.
Всю ночь Фельдман плакал в гостевой комнате раввина Злотцкого. Сказать «плакал» – ничего не сказать. Он рыдал всем своим существом. Ноги, руки его колотились о железный остов кровати, он желал физической боли, дабы заглушить душевную муку – но где там! Хотя Абрам и знал, что физической мукой никак не перебить душевную, что нельзя фаршмаком накормить душу – только брюхо насытить, но в данный момент все философские рассуждения не работали, а из костяшек пальцев рук уже сочилась кровь, а голова искала стену, чтобы бахнуться об нее и забыться.
Стены были тонкими, а старческий сон раввина – нежным и деликатным. Спугнуть его было простецким делом, и Злотцкий, накинув халат, выбрался от жены Миры, которая могла дрыхнуть на танковой броне, вышел в коридор и отправился в гостевую к Фельдману, где обнял его физическое тело и душу одновременно. Он ничего не говорил, уста его были немы, лишь сердце сострадало гостю, хоть и не знало оно, уже изрядно пожившее и постучавшее миллионы раз, в чем причина муки такой. В этом и есть прекрасная грань человеческого существа, грань наиредчайшая, такая выдана одному на миллион – сострадать молча и всецело, не узнав причины.
Завидев где-нибудь плачущее дитя, женщина сначала спросит «Что случилось, малыш?» – и только потом хватает его на руки и зацеловывает, пока ребенок не заорет еще громче.
Поднять старика, упавшего на дороге, грязного, с безумными глазами, несущего околесицу, брызжущего слюной, не каждый сможет. Старость, особенно неимущую, почти всегда сопровождает отвращение. Никто не станет представлять себе девяностолетнего описавшегося старика ребенком, девяносто лет назад родившимся розовым и пахнущим раем, который соску сосал, затем ходил в школу, любил своих детей и жену, сотворил прекрасные стихи, полотно какое-то написал значительное и многое чего еще сделал – а сейчас состарился, поглупел и, потеряв равновесие, упал кому-то под ноги, да еще и в лужу. Его даже поднимать не будут. Какая-нибудь опять-таки женщина спросит:
– Вам плохо?
А другой неспешно, чаще мужчина, вызовет «скорую». И у собравшейся вокруг случившегося толпы непременно будет лицо с выражением брезгливости, смешанной с любопытством. И приходить в этот мир нелегко, и уходить тяжко.
А Злотцкий распахивал душу всякому, чтобы в нее мог мигрировать каждый. Его душа была маленькой страной, крошечным райским садом, в котором не требуют оснований для миграции, и не перед кем не закроется пограничный шлагбаум.
Фельдман выплакивал раввину свои сны о Рахили, о том, что Всевышний посмеялся над ним, представив невестой покойницу, а Злотцкий давал всецело выговориться несчастному еврею, гладил Фельдмана по волосам, как сына своего бы приласкал в тяжкую минуту.
Потихонечку Абрам поведал о Рахили, о том, как грезил ее ликом и женой представлял, а Злотцкий вдруг ответил успокаивающейся душе гостя, поведал отцовской нотацией, наполненной нежным – «жизнь наша и время линейны, но только для тела человеческого, все это и самому пану Фельдману известно с иешивы, Всевышний имеет на каждого свой план и что если будет на то воля и желание – и время и тело станут нелинейными, неизмеримыми, и что случится в жизни гостя она – Рахиль, и детишки, бегущие в школу, случатся».
– Образно шепчете? – всхлипывал Фельдман.
– Отчего же, – тихо засмеялся раввин. – Истину глаголю!
– И Аз воздам.
– Вот, вы уже шутите…
Пока сохла одежда, Моисеич прыгал, чтобы не замерзнуть, от одной сосны до другой. Потихоньку светало, и одежда достаточно подсохла.
Не успел Моисеич одеться, даже водички не попил, от хлебушка не откусил, как различил здоровым ухом собачий лай. И лай тот был не одинок. Тявканья десятков собак слились во единый вой так, что жути нагнали в пустой желудок Моисеича предостаточно.
Охотники, сообразил он, то ли лису гонят, то ли зайца обыкновенного. Но ему что за дело. С охотничьей тропы надо убираться подобру-поздорову! Затравят шляхтичи и еврея заодно.
Полезу на дерево, решил Фельдман, и ловко вскарабкался на высоченную ель, укрылся в густых лапах и затаился, нюхая шишки – свежие, маслянистые.
Собачье тявканье и голоса приближающихся охотников хоть и пугали странника, но казалось ему, спрятанному на высоте, что не он добыча, и не лиса с зайцем, а шла охота на кабана. А в ней есть загонщики: собаки и обычно крестьяне с шумными приспособлениями – трещотками, колокольцами и иным; есть и принимающая сторона, аристократическая, прячущаяся с ружьями на своих номерах. Они как раз и стреляют в загнанных секачей.
Одна из гончих отбилась от стаи и, подняв морду внюхивалась в струи воздуха, пытаясь отыскать утерянный след. Кабаном не пахло, зато пахло Моисеичем, спрятанным деревом.
Гончая призывно залаяла и принялась неутомимо подпрыгивать, подвывая на всю округу.
Фельдман не сомневался, что скоро его еврейскому счастью прибудет, хорошо помня, что поляки – записные антисемиты, злые и опасные.
Охотники не заставили себя ждать. Сначала прибежал на собачий зов молодой парнишка с рогатиной и все пытался высмотреть снизу, кто там спрятался на дереве. Может, медведь забрался от страха.
Анжей, так звали молодого человека, страсть как любил лакомиться медвежьими котлетами. Правда, как-то раз он съел вместе с медвежатиной и какую-то бактерию, чуть было не помер в больнице, даже исповедаться успел, но антибиотики и пан Ворчицкий – доктор медицины, спасли его молодой организм, а страсть к медвежьим котлетам сохранилась, только мать больше чеснока добавлять в мясо стала.
Следом за Анджеем прибыли и остальные охотники. Собаки орали во все легкие, прыгали в небо, рискуя спятить от охотничьего гона.
– Там! – указывал на ель Анджей. – Медведь!
Стрелки, человек пятнадцать молодых людей и несколько панов постарше, находились в отвратительном настроении, так как, несмотря на кучи кабаньего помета, множества верениц следов, оставленных копытцами косачей, свиноматок с детенышами, не сумели отыскать и превратить в трофей ни одного свинячьего хвоста. Им, ретивым, дышащим азартом, требовался реванш, ружья были заряжены картечью, и стволы их смотрели вверх – туда куда указывал палец Анджея.
– Окота тцех3! – приказал старший в компании Ян Каминский. Говорили, что его прадед владел этим лесом – Раз!..
Фельдман знал по-польски достаточно, чтобы понять, что на счет «три» его тело разнесется в клочья по кронам деревьев еврейским тартаром и что вороны склюют останки его уже к вечеру. Он заорал во всю мощь, что не медведь он, а человек!
– Не стреляйте! – вопил. – Не стреляйте!
– Поляк? – крикнули снизу. – Русский?
– Еврей, – откликнулся Фельдман. – Абрам Моисеевич!
– Отчего же не стрелять, Абрам Моисеевич? – недобро поинтересовался Ян Каминский.
Его вопрос одобрительным гулом поддержала остальная ватага.
– Так не медведь я! Из меня котлет не налепишь!
– Зато удовольствия сколько! – не отступал шляхтич. – Нам сейчас невесело!
Товарищи его одобрительно заулюлюкали и засвистели.
– Толку-то! – продолжал цепляться за жизнь Абрам. – В чем радость?
– А в чем радость от луча солнца? – продолжал изгаляться шляхтич. – В чем ее измерить?
– Так в чем? – спросил Фельдман, стараясь выиграть время.
– В евреях и измерим…
Здесь охотники заржали в голос, азарт от неудачной охоты из крови быстро испарялся, некоторые достали из охотничьих сумок фляги с «Духом пущи» – так для красоты звали обыкновенный самогон и уже по разу глотнули этого самого духа.
– В евреях получится только один… – грустно подытожил Абрам.
Здесь ему глаза будто песком бросили.
…Он сидел болваном на пружинном матрасе Злотцкого, тер глаза, и в голове как будто мозги окаменели.
А раввин пейс на палец накручивает, глядит в окошко, за которым ночь уступает место утру, и в этот самый миг пронзает темную комнату первый луч солнца. У Фельдмана отвисла челюсть. А за первым лучом все помещение золотом забрызгало. Наступило утро.
– Так правда в лучах солнца радость человеческая? – зашептал Моисеич. – И можно ли эту радость в евреях измерять?
– Солнце для всех! И для евреев тоже. Вы, рав Фельдман, как не свой! Что-то нехорошее приснилось? – За стеной кто-то грузно встал на пол – так, что половицы во всем доме запищали. – Мира проснулась! – сообщил раввин. – Пойдет в порядок себя приводить. Грустно ей: дети разъехались, приезжают редко, а нам так хочется внуков поглядеть да побаловать… Знаете, Абрам, мы тут с женой признались друг другу перед тем, как я в Бахрейн уехал от плохой болезни исцеляться, что внука Якова, Яшку, больше чем сына любим. Испугались сначала, а потом приняла. Так Всевышнему угодно.
Фельдман глядел на Злотцкого, словно Господь новое чудо сотворил. Смотрел на раввина как на Мессию, вдруг открывшегося миру – даже не миру, а лично ему.
– Я же, – пролепетал еврей, – я же к вам для Миньяна прибыл, так как вы в Бахрейн на лечение уезжаете… Не хватало одного для молитв… В Кшиштоф… Зачем я здесь?
– Мира пошла на кухню сырники жарить. Знаешь, какой у нас творог!.. А сметана! Угодили нам с коровой Плоткины. Хорошую продали…
Краткая повесть о сырниках и корове не смогла стереть глупое и недоуменное выражение с лица Фельдмана:
– А куда ж время пропало?.. Я ж к вам из Михайловской обрасти топаю, так как вы занемогли и нужен был еще…
Злотцкий поднялся на ноги, оправляя спальное исподнее.
– Мира не любит неопрятности, так что умоемся и пригладимся.
– Меня шляхтичи хотели убить! – признался Фельдман. – Как медведя!.. А тут вдруг амнезия или помешательство. – Вы, ребе, были в Бахрейне?
– Помогли мне там, – подтвердил раввин. – Хорошие, грамотные врачи!
– Да что же произошло?! – вскричал Абрам Моисеевич Фельдман, уверенный в своем полном выбытии из себя.
Злотцкий обернулся в дверях, зажмурился от солнечного света, чуть было не чихнул, вырвал торчащий из носа волос.
– Время изменчиво. Очень изменчиво, – произнес он и вышел из гостевой.
1Балдахин, под которым в синагоге во время брачной церемонии стоит еврейская пара.
2Разродилась.
3На счет «три»!
4.
Абаз жил себе поживал, и все у него было тихо и просто. И одиночество, и белое солнце степи светило только ему и немолодому ослу по имени Урюк. Впрочем, одиночество не беспокоило мальчика, он и не ведал о нем. Да и осел тоже – было бы что пожевать.
В один из обычных дней молодой человек заглянул на погибшую пасеку и произнес нараспев что-то невнятное. Останки медового дела – всякая пчелиная утварь, стенки домиков, пустые ссохшиеся соты, сквозь которые уже начала прорастать скудная трава, – все валялось повсюду поломанное и порушенное. Откопал Абаз и личный дымарь своего дяди. Отер его рукавом, как будто хотел джинна вызвать. Увидел в очищенном металле прибора свое отражение – и решил пасеку заново построить.
Инструмента в брошенном ауле оставалось предостаточно, и молодой человек начал работу. Он все время что-то подвывал себе под нос и, не глядя на масштабы восстановления, трудился неспешно, рутинно. Жары и холодных вечеров не чувствовал.
Тому, кто делает, помогают небеса. Работа шла малопомалу, шакалы по-прежнему таскали ему свежую убоину, и уже через месяц первые двадцать ульев были сколочены и отреставрированы. Абаз покрасил их в голубой цвет и иногда глядел на ангелов. Все же его смущал рукокрылый с хозяйством между ног. Последним Абаз начистил дядин дымарь, раздул угли и подымил для пробы над ульями.
По вечерам он по-прежнему играл на комузе, но музыка его уже не была столь печальной, в ней появились нотки радости…
Абаз нашел деньги. Пару недель назад он наткнулся на них под развалами своей старой юрты, под пыльным матрасом дяди Арыка. Много пачек. Видимо, приворовывал пасечник щедро… Племянник совсем не помнил, что такое деньги, или вовсе не знал, но ангелы были посланы на все случаи жизни и почти по Марксу вложили в чистые мозги Абаза, что эти бумажки являются посредником между обменом товарами.
Улья и мед. Пчелы необходимы, матка, трутни… Наитие и что-то высокое, повыше ангелов, сообщало молодому человеку, что нужно все собрать, все сложить правильно, чтобы заселить маленький пчелиный городок, чтобы он гудел здоровым роем и мед лился рекой.
Во сне ему явился ночью отец и открыл сыну, что первые ульи привез и поставил некий русский по фамилии Протасов. Еще отец сказал, что мужик был родом из-под Вологды, из села Колья или Стольня. Больше отец ничего не сообщил, но велел слабоумному сыну отправляться в Россию искать Протасова по адресу.
«Покупать пчел надо! – последним наказал. – Мозги включи, сынок!»
Юноша собрал вещички на смену, подвесил на осла жбан с водой, сел на него и поехал в сторону России.
Осел Урюк в город Кара-Болта не спешил, он не стремился походить на скакуна, да и Абаз существовал в каком-то своем тягучем ритме, потихоньку глотал воду и слушал жаворонков… Ехали до города месяц…
Молодому идиоту тщетно пытались объяснить, что без паспорта никуда нельзя. Это раньше Кыргызстан был частью СССР, а сейчас бывшая республика живет самостоятельно, под управлением товарища Президента Вольфганга Шнеллера. Хорошо живет. И зачем идиоту в Россию, там же холодно. А где холодно – потребны мозги. А как безмозглому киргизу в России выжить?
Красивого печальным образом своим Абаза приютил станционный смотритель Джамал, который сжалился над человеком с недостатком серого вещества и отвел его в железнодорожный домик в тупичке, чтобы напоить чаем и угостить баранками с русским названием «Московские». Даже идиотам надо помогать. Аллах зачтет.
– Баранки «Московские» – ухмыльнулся станционный смотритель, – а самой Москвы уже нет. И Кремля как не бывало.
Чай он наливал в кружки из медного чайника и рассказывал, глядя в пустые печальные глаза, что этой чайной принадлежности лет триста. Даже сосед, любитель старины, грузин Дато предлагал за него пусть и старенький, но рабочий мопед с небольшим пробегом.
– Кремль? – с трудом повторил юноша.
Смотритель хотел объяснить, но только и смог сказать, что «это красиво».
– Как чайник мой… Уничтожили, так сказать, Кремль, – подытожил Джамал, подливая гостю чай. – Застрелили красоту!.. Война, говорят, была… Кажется, называется Однодневная… Еще чаю долить?.. И за день этот самый Кремль поломали…Так говорят…
– В Россию, – промычал Абаз.
Джамал помялся и выразил сомнения по поводу существования этой России. Ни в газетах, ни по телевизору про Россию много лет не рассказывали. Полная тишина. Но иногда коротко говорили про русские независимые области, воюющие между собой, а про страну такую даже не шепчутся.
– Шайтан их разберет. Или цензура, брат… Главное – не обоссысь здесь! – Джамал указал гостю на нужник, и пока тот облегчался, набрал на телефоне номер начальника станции – и заговорил по-русски. – Товарищ начальник станции!.. Это Джамал, который на тринадцатой ветке отрабатывает. У меня тут мальчик-идиот, он из дальнего аула, очень издалека, все в Россию просится, а документов нет никаких. Есть ли, товарищ Протасов возможность помочь юноше обрести для мозгов покой? В дом определить социальный?
Абаз, услышав фамилию «Протасов», пустил струю мимо ведра и штаны замочил. Так и вышел из нужника в срамном виде.
– Еще и обоссался…
Начальник станции Протасов забрал Абаза из домика смотрителя и усадил в автомобиль:
– Ко мне обедать поедем! А уж потом…
У Протасова дома хозяйничала еще молодая, гладкая и ладная жена Ольга, с высокой копной волос по моде. Она устроила все на столе красиво и улыбалась красиво, показывая белые зубы. Лишь одного, сбоку вишнёвого рта, не хватало.
– Не волнуйся! Не бью я ее. Камешек кто-то ради забавы в плов положил. На следующей неделе вставим…
Женщина поставила на стол пельмени и квашеную капусту.
Абаз не знал, что это за еда. Он толком и не помнил про человеческую еду. Что-то мелькало крайне редко в мозгу: аульная шурпа – густая, пахучая, сытная. А про шашлык, который раньше в семье готовили на саксауле, про плов, с горкой бараньего мяса на верхушке риса забыл; вспоминались только тушканчики и жаренные на костре зайцы. А про личную тарелку и вилку он не ведал вовсе… Выудил из общей миски пальцами капусту и в рот положил, зачавкал, как раньше чабаны делали, затем, обжигая пальцы, отправил в рот пельмень.
Она так тихо смеялась, прикрывая рот ладошкой, как ангел, как мама Сауле, а муж обнимал ее за плечи… Абаз вдруг впервые наяву, не во снах, вспомнил мать свою и отца Бекжана.
– Эмне болду айылга? – по-киргизски спросил Протасов. – Что с аулом?
– Смерть, – ответил молодой человек. – Өлүм… Аарылар… Чакалдар… Өрүк, Колья…
– Какие Колья? – насторожился Протасов.
– Вологда… – тоже по-русски произнес Абаз.
Умей Алтымбеков – крупнейший авторитет всего Кыргызстана – жил в лучшем доме Кара-Болта, окруженного садами, бахчами с арбузами и дынями, с левого бока озеро блестело, заполненное рыбой, которая плескалась под вечер и била хвостом на утренней зорьке. Плохо то, что Астрахань, откуда ему цистернами завозили будущий улов для забавы знатных гостей, теперь лежала в руинах, и Умею приходилось вести переговоры с финнами, торгующими дороже и все в белую.
– Эвросоюз! – оправдывался финский партнер Юкка Милтонен.
В Кара-Болта наполовину киргизу, наполовину китайцу принадлежали все значимые бизнес-структуры, и в Бишкеке он тоже был хозяином. И вокзал, на котором работал Протасов, тоже крышевал он. У Умея имелись и развлекательные учреждения культуры, где вокруг шестов крутили голыми задницами, трясли грудями двадцать представительниц разных народов, от русских, самых дешевых и голимых, до удмурток, чьи упругие ягодицы стоили хорошенького корешка женьшеня, все урожаи которого, разумеется, контролировал в Азии Умей.
Все нравилось в этой жизни бандиту. Любил он новое время и существовать в нем на полную. Нравилось наказывать строптивых коммерсов, засыпая их голые ступни в тазу с водой хорошего качества цементом, марки 400, и ждать пока смесь намертво схватится за лодыжки. Потом жертв с помощью крана опускали в озеро и после последних пузырей называли «водорослями». Их колышущиеся тела постепенно обгладывала многочисленная рыбья порода, и киргизский бандит представлял, как какой-нибудь гостивший у него мэр средней руки, с дородной женой и толстыми детишками, едят этакого могучего сазана, отожравшегося человечьей плотью.. Сам Умей тоже очень любил рыбу из своего озера, хвастал про нее:
– С сахаринкой!
Женщин Умей Алымбеков убивал изысканно. Приводил дамочку, которая, например, не желала после смерти мужа отдавать авторитету бизнес за копейки, в свое лучшее заведение «Платина», дизайнером которого был самый известный бельгийский художник Анри Дюбуа – кстати, бесследно пропавший на сайгачьей охоте. Приводил, казалось, на примирение, сажая за общий стол с самыми богатыми и властными людьми Азии. Он накрывал самый богатый стол в VIP’е – с тремя килограммами белужьей икры по центру, кричал театрально, чтобы эту протухшую дрянь тотчас заменили, что в белужьих яйцах главное – ледяная слеза!!!
– А где слеза?! – театрально возмущался герой. – Где эта слезная льдинка Кая?!
Здесь и мясные лакомства, например тот же сайгачонок молодой, приготовленный испанским шефом Хуаном Риполем с «Мишленом» на колпаке, в бруснично-клюквенном соусе: натереть почти готового дижонской горчицей, а потом опять в печь, уже до корочки, и уже под вилочку – хрустииит!.. А бешбармак с ягнячьими бубенчиками, с запахами самой прекрасной женщины в мире – или же мужчины: смотря какому полу подавали блюдо.
Сладкое, он же десерт, кто до него добирался, поражало воображение. Лебеди из нежнейшего безе, укрытые заварным кремом в виде нежных перышек, с клювиками из спелых клубничин плыли по реке из крюшона. Сотни видов крошечных пирожных – с орешками, молодым изюмом, цукатами, крем-брюле, карамель, тирамису…
А для самых важных гостей в апофеозе гастрономического разврата под бравурный марш Моцарта из середины стола, медленно, степенно выезжал полутораметровый шоколадный член, поражающий своей натуралистичностью и монументальностью, и выстреливал фаллос пенным шампанским в хрустальную люстру Людовика Четырнадцатого аж дюжиной бутылок Cristal Rose – не сам, конечно, а с помощью спрятанных под полом насосов и людишек обученных…
Аплодисменты, крики «браво!» – все овации хозяину Умею, одетому в элегантный белый смокинг. Визги женщин бальзаковского возраста. Ведущий оглашает басом, что это член самого Отелло! Мавра! Великого воина! И что извергся он, дабы посеять мощь в киргизский народ, а Россию – в жопууууу! И опять кричат «брависсимо!»! Да здравствует Шекспир!
– Орусиянын өлүмү! – истошно кричал кто-то, что означало «Смерть России!» –Орусиянын өлүмү!
Так вот, Умей убивал женщин просто и нежно. Сидя с жертвой уже наедине в маленьком зале, он вызывал официанта. Тот прибывал с подносом, заставленным алкогольной смесью Б-52, двадцать порций в четыре рядочка.
– Хочу, чтобы ты попробовала! – предлагал Умей и поджигал в рюмках жидкость.
Некоторые говорили, что вовсе не пьют, многие понимали, что приведены на смерть, несмотря на их вооруженную охрану, неподалеку, и пили горящий напиток, и в одной из рюмок всегда была капля концентрированного яда из «лютика едкого», который произрастает, кажется, на любом дворе мира.
Умей честно предупреждал о смертельном яде, показывал на телефоне фотографию этого лютика, уведомлял, что охрана нейтрализована, честно признавался, что убьет смелую женщину по любому, но если жертве удастся выпить хотя бы десять шотов и не умереть, то он пленницу отпустит – слово Умея Алымбекова. В придачу он выуживал из кармана черный бархатный мешочек, разматывал веревочку и выпускал на алую скатерть полукилограммовый круглый топаз «Копакабана», который катился по столу и сиял на всю комнату нимбом всему мирозданию.








