Текст книги "Сорок лет Чанчжоэ"
Автор книги: Дмитрий Липскеров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Город перешел на режим строжайшей экономии. Каждому жителю выдавалась крошечная пайка хлеба на день и флакон растительного масла, дабы не умереть с голоду.
Вечерами на город опускались сладкие ароматы костров, на которых монголы готовили свой плов и прочую вонючую пищу. В такие часы весь город мучился желудочными резями и с трудом справлялся с обильным слюновыделением.
– Ах, подонки! – ругался генерал Блуянов. – Ах, мерзавцы!
Столь же голодный, как и остальные, злой, как отощавший волк, полковник Бибиков рвался в бой. Ваше высокородие! – умолял он. – Разрешите мне с моими людьми устроить набег на монгольское становище! Они сейчас обожрались своей конины и потеряли бдительность! А мы их шашками да по мордасам!
– Нет, Валентин Степанович! – запрещал генерал. – Нет, и еще раз нет! Уймите свою горячность, а то сложите голову, да и людей погубите!
Осада длилась уже три месяца. Запасы продовольствия успешно подходили к концу, а новый урожай обе– щал созреть лишь через два месяца. В городе были съедены все собаки и кошки, весь скот г-на Туманяна пошел под нож, настал черед г-на Белецкого резать своих племенных крейцеров.
– Режьте лучше меня! – взмолился коннозаводчик. – Да как же такую красоту и под нож!.. Это же слава нашего города!.. Не могу!..
– Люди гибнут от голода, пухнут на глазах, словно пышки на сковородке! А вы – красота! – укорял Белецкого губернатор.
– А что же мы сидим на месте?! Разве мало у нас отважных воинов, чтобы добыть продовольствие в бою для женщин и детей?! Да я первый возьму в руку шашку и – в бой!
– Вот-вот! И я о том же! – поддержал коннозаводчика полковник Бибиков.
– А я запрещаю вам это делать! – закричал генерал. – У нас всего-то солдат пять тысяч, а у нехристей двести! Режьте жеребцов – и дело с концом!
Г-ну Белецкому ничего не оставалось делать, как собственноручно резать лошадям горла. При этом он плакал и просил у них прощения. Лошади, казалось, понимали, для чего их лишают жизни, а оттого не сопротивлялись, лишь ржали жалобно.
Впрочем, Белецкий пошел на хитрость – спрятал пару самых породистых лошадей в собственном доме, выделив для них бальную залу. Чтобы не ржали, коннозаводчик обвязал их морды одеялами, а навоз выносил ночами, тайком, в интимном горшке.
Конину съели быстро, даже кости перемололи в муку и испекли из нее лепешки.
Город погрузился в еще большую тоску, и некоторые жители уже поглядывали на своих соседей как на калорийный продукт, который можно съесть. Вдобавок произошло самое ужасное. Диверсанты, невесть каким образом проникшие в город, сожгли на корню будущий урожай и спалили амбары с семенным зерном. Будущая еда сгорела быстро и справно.
Полковнику Бибикову пришлось лишить жизни своего верного друга, вышедшего невредимым из многих военных схваток, – мускулистого коня. Одним движением остро отточенной шашки он срубил ему голову и подставил ведро под бьющее черной кровью горло поверженного животного.
Конь был съеден в одно мгновение, поделенный по справедливости между всеми городскими жителями. По тридцать граммов на душу. По шестьдесят граммов было выдано лишь двум особам в городе – лейтенанту Ренатову и мадмуазель Бибигон, которые решили в эти сложные времена пожениться. Двойная пайка конины стала им свадебным подарком.
Только один Лазорихий не ведал, что творится в миру. Отягощенный гипотетическими проблемами бытия, он не нуждался ни в пище, ни в воде. Его мысли, предельно ясные, как никогда, выстраивались в парадоксальные цепочки прозрений, а фасолевые кусты, разросшиеся из ушей по всей комнате, уже дали свои первые плоды – маленькие зеленые барабульки.
– Жизнь происходит из ничего, – понял Лазорихий. – Ничего вбирает в себя все!
А все – это такое же ничего!
Одним из голодных дней мать Лазорихия, готовящаяся от истощения отдать Богу душу, нашла в себе силы, чтобы доползти до комнаты сына и попрощаться с ним навеки. Она с трудом смогла открыть дверь, прикипевшую к косяку от нечастого использования, и втащила свое немощное тело в келью отпрыска. И каково было ее изумление, какой крик вырвался из ее исстрадавшегося сердца, когда она увидела заполняющие всю комнату заросли фасоли с десятками тысяч плодов, созревших к употреблению…
– Мы спасены! – закричала азиатская мать. – Мы будем жить!
На крики сбежались постояльцы гостиницы, бурно разделившие радость хозяйки.
Фасолины были осторожно срезаны, уложены в мешок и отнесены в поле, в плодородную землю которого их и высадили всем городом. От такой нечаянной радости горожане на время забыли о голоде и запаслись силами, чтобы дождаться фасолевого урожая.
А Лазорихий по-прежнему не ведал, что происходит в городе, в котором он почитался первым жителем.
Его мозг работал на полную мощность, уши были заткнуты разросшейся фасолью, а глаза, закрытые за ненадобностью веками, покрылись паутиной, в которой жил паук, питающийся мухами.
– – Самое главное – земля родящая! – думал Лазорихий. – Землею могу быть и я. Я могу быть почвой родящей! Должен ли я умереть для этого?.." Первые всходы фасоль дала уже через три дня. А к концу недели урожай созрел.
Он оказался столь велик, что мог кормить город несколько месяцев, да еще хватало и на следующую посадку.
Глядя в подзорную трубу на неожиданное веселье в городе, Бакши-хан удивлялся и злился.
– Похоже, они не собираются раздевать своих женщин! – жаловался он приспешникам. – Надо готовиться к штурму!
В это время в Чанчжоэ усилиями военных контрразведчиков были изобличены диверсанты-предатели, сжегшие запасы зерна в самое тяжкое время. Пятерых выродков четвертовали прилюдно на площади, затем хотели было их съесть, но вспомнили, что в городе достаточно фасоли.
Самое неприятное, что в числе изменников оказался один из братьев Лазорихия, продавшийся монголам за фунт бараньей требухи.
Мать философа от такого выверта судьбы тронулась мозгами. Она круглые сутки напевала песню об Иване Сусанине и косо смотрела по сторонам. Ей стало казаться, что все в городе шпионы. Достав где-то цианистого калия, она в безумии своем перетравила всех постояльцев гостиницы и в придачу оставшихся сыновей и дочерей. Выжил только Лазорихий, который не потреблял ни пищи, ни воды.
Его, умиротворенного мыслительным процессом, потревожили городские власти, выковыряв насильно из ушей застарелую фасоль.
– Ваша мать преступница! – кричал шериф Лапа в самое ухо Лазорихия. – Она убила пятьдесят человек!
– Что?! – не расслышал Лазорихий, отвыкший слышать.
– Она перетравила всех постояльцев вместе с вашими братьями и сестрами! Все умерли в одно мгновение!
– Не может быть! – испугался философ.
– Сами убедитесь, – предложил шериф. – Трупы еще не успели остыть!
Трясущегося отшельника провели в столовую, где вповалку лежали несчастные, отравленные цианидом. Их лица были перекошены предсмертным недоумением. Среди них Лазорихий различил своих братьев и сестер.
– Дело рук вашей мамаши! – пояснил Лапа. – Вот такое безобразие!
– Да как же это могло произойти?! – вскричал пустынник. – За что?!
– Война, понимаете ли, многих с ума свела.
– Какая война?!
– Как, вы ничего не знаете?
– А что я должен знать?!
Шериф в недоумении развел руками, но ему тут ж объяснили, что это тот самый Лазорихий – философ, который находился многие месяцы в уединении и вдобавок спас весь город от лютой смерти, прорастив на своем теле фасоль.
– Понятно, – ответил Лапа и, умерив свой пыл, рассказал герою, что Чанчжоэ уже почти год находится под гнетом монгольской блокады. – А вы знаете, что один из ваших братьев оказался предателем? – добавил шериф и тут же спохватился: – Ну да, вы же ничего не знаете!
– Как – предателем?
– Сжег наши продовольственные запасы, помогая врагу.
Лазорихий заплакал от такого количества несчастий, внезапно свалившихся на его голову.
– Он в тюрьме?
– Его казнили, – ответил шериф и почесал от смущения шею. – Крепитесь.
– А где мать моя? – шепотом спросил философ.
– Заперта в одном из номеров.
– Могу я повидать ее?
– Вообще-то не положено, – засомневался Лапа. – Если в виде исключения только…
– Да-да, конечно…
– Только учтите, что она не в себе…
– Я понимаю…
– Что ж, проводите господина Лазорихия! – распорядился шериф.
Когда философа впустили в комнату, где находилась его мать, он нашел ее привязанной к креслу и поющей песню о смерти предателя. Родительница не обратила ровным счетом никакого внимания на последнего своего отпрыска, а с его приходом лишь добавила торжественности своему голосу.
– И потому что ты иро-од, – пела она, – казнил тебя твой наро-од!..
Лазорихий уселся в ногах матери, погладил их нежно и сказал:
– Что же ты, мама, наделала!
– Ты корчился в муках предсмертных и видел ты небо в огне!.. – завывала душегубица.
– За что ты их жизни лишила?
– Мы смертью отплатим неверным, и будешь ты плавать в г…не!
– Ох, мама, мама! – грустил Лазорихий.
Он оторвался от материнских ног, обнял ее за плечи, погладил волосы, провел пальцами по сухим глазам, затем обнял шею и сдавил ее до хруста.
– Прощай, мама!
Из материнского горла вырвался глухой хрип, она недоуменно вытаращила глаза и, казалось, все пыталась допеть песню о возмездии предателю.
Услышав странные звуки, в комнату ворвался шериф Лапа со своими помощниками, но было уже поздно. Душегубица по-прежнему сидела привязанной к креслу, только шея ее была сломана и голова болталась на груди. Ее мертвое тело сжимал в объятиях Лазорихий, утирая сочащуюся из носа матери кровь.
– Мамуля, мамуля!.. – шептал он.
Философа оторвали от трупа, надели наручники и сопроводили в тюрьму.
На следующий день состоялся суд, рассмотревший дело о матереубийстве.
Присяжными заседателями было принято во внимание, что преступник спас город от голодной смерти, что он – первый житель Чанчжоэ и что до сего времени это был человек социально не опасный. Также было принято во внимание, что Лазорихий убил мать, не выдержав груза ее вины.
– Преступник лишил жизни свою мать! – говорил обвинитель. – Самое дорогое, что есть в жизни человека! Мать – понятие святое! Женщина от горя потеряла рассудок! Ее нужно было не казнить, а лечить! Вместо этого родной сын свернул ей шею! Никто не вправе, кроме суда, вершить актов возмездия! А потому, делая вывод из всего вышеизложенного, требую для Лазорихия смертной казни!
Присяжные заседатели были абсолютно согласны с обвинителем и вынесли суровый приговор – смертная казнь через отделение головы от туловища, хотя как индивидуумы они сострадали смертнику и по-человечески были готовы простить ему убийство матери.
Откладывать казнь не стали и ночью наскоро соорудили эшафот, затянув – вокзал на тот свет" черным бархатом.
По такому экстраординарному случаю собрался весь город. Уже подходя к главной площади, народ проливал слезы и шептал в едином порыве слово – святой".
Лазорихия вывели под руки. Он был бледен, но сохранял выдержку, руководствуясь своим же философским постулатом, что – все – это ничего". Стать из всего ничем представлялось для отшельника переходом от теории к практике. Одно лишь внушало опасение: если вывод ошибочен, то он уже никогда не сможет его пересмотреть.
Губернатор Контата сказал заключительную речь, смысл которой сводился к прощанию как с героем, так и с иродом, но с человеком, достойным сожаления.
Митрополит Ловохишвили прочел прощальную молитву, дал смертнику облобызать крест, а палач, закутанный в черное, сделал приглашающий жест, указывая безволосой рукой на деревянную чурку.
Лазорихий печально улыбнулся на все четыре стороны, поклонился согражданам и поудобнее уложил голову на плаху.
– Прощай, народ русский! – негромко прокричал он.
Взметнулся к небесам топор и упал из поднебесья… Голова Лазорихия выпрыгнула лягушкой с плахи и закрыла свои азиатские глаза. Из места отсечения, из горла, вместо ожидаемой крови выскочило что-то розового цвета и, колеблясь в атмосфере, потянулось к синему небу.
– Смотрите, душа! – заорал кто-то.
– Святой, святой! – зашелестело в толпе.
Спустя минуты что-то в небе сгустилось, заволновалось и запылало всеми цветами радуги, словно это душа убиенного окрасила пуховые облака.
Губернатор и митрополит плакали вместе со всем отечеством, а в уме Контаты уже зарождались мысли об учреждении почетного ордена святого Лазорихия и о сооружении мемориального памятника на месте его землянки.
Таким образом – Куриный город" распрощался со своим первым жителем, со своим первым героем, со своим первым философом, а взамен всего этого приобрел – Лазорихиево небо…"
25
Генрих Иванович закончил читать очередную порцию рукописи и вернулся к страницам, на которых излагался перечень имен и фамилий переселенцев, прибывших в город в тот период… Но к превеликому ужасу, троекратно его перечитав, он не обнаружил в нем ни себя, ни даже упоминания о своих родителях.
Оттолкнув бумаги, Шаллер откинулся на спинку кресла, стараясь совладать с нервами. Но закудахтала жирная курица, запрыгнув на подоконник и стуча о него клювом. Полковник в сердцах запустил в птицу подстаканником и пожалел, что ранее не согласился на предложение Контаты возглавить охрану куриного производства. Уж он бы их охранял, уж он бы им посворачивал головы!
– Я не мог так поздно родиться! – говорил себе Генрих Иванович. – Это идиотизм какой-то! Мне уже почти пятьдесят лет, а городу всего лишь сорок!.. И потом, получается так, что почти всех детей в городе родила мадмуазель Бибигон! И почему-то все недоношены!.. К тому же я никогда не слышал, чтобы Чанчжоэ находился в монгольской осаде! Где монголы, а где мы!..
– Все эти записки – бред!" – решил Шаллер и немножко успокоился.
Он еще немного посидел в кресле, затем вышел в сад проведать жену. К своему изумлению, он обнаружил ее бездвижно сидящей перед машинкой. Исписанные листы лежали рядом, сложенные в аккуратную стопку. Белецкая в недоумении хлопала глазами, как будто сама не понимала, почему ее пальцы более не бегают по клавишам машинки.
В первый миг Шаллеру показалось, что Елена пришла в полное сознание, но позвав негромко, а затем поводив ладонью перед ее глазами, он убедился, что жена по-прежнему находится в эмпиреях, но в этом, другом измерении что-то у нее сломалось, разладилось.
– Елена! – еще раз позвал он. – Что же это такое получается!..
Полковник вплотную подошел к жене, приподнял с плеч волосы и поглядел на белые перышки, ровным рядком пробивающиеся у основания черепа. Перышки изрядно подросли, закудрявились на кончиках и волновали Генриха Ивановича чем-то сладостным, запретным.
– Что же это такое получается, Елена?! – заговорил Шаллер негромко. – Что же я, без роду без племени? Откуда, по-твоему, я взялся?! Каким образом я появился на свет?!
Генрих Иванович перебирал перышки пальцами, затем ухватился за одно и дернул его. Перышко легко поддалось, проскользнуло между пальцев и, медленно кружась, стало падать на осенние листья. Полковник подхватил его возле самой земли, сжал в ладони, а затем, бережно расправив, спрятал в портмоне между бумажных денег.
– Из-за этих твоих бумаг я пошел на преступление! – продолжал Шаллер. – Я покрываю убийцу! Я покрываю его только потому, что он единственный может расшифровать все то, что ты написала!.. Ответь мне, что происходит?! Ради чего ты все это пишешь?! Ведь я мучаюсь в недоумении!
Белецкая не отвечала. Она сидела все в той же позе и кукольно хлопала глазами.
– Ответь же мне! – закричал Генрих Иванович. – Ответь, сука!!! Я воткну тебе в спину длинную спицу, чтобы она убила твое сердце!!! Ответь же!
Полковник схватил жену за плечи и в отчаянии стал трясти ее так, что голова Елены стукалась о ее же плечи.
– Ответь!!!
Неожиданно Белецкая заплакала. Она завыла так отчаянно, что полковник испугался и отпрянул.
– А-а-а-а! – голосила Елена.
Шаллер стоял чуть в стороне и, оцепенев, смотрел на рыдающую жену. Чем больше он ее разглядывал, тем более испытывал желание. Одновременно он анализировал причины возникновения эротического настроения в столь неподобающее время, в столь необыкновенной ситуации.
Генрих Иванович медленно приблизился к Елене, положил свои большие ладони ей на плечи, стал поглаживать их, с каждым разом все напористее, с моложавой страстью. Его пальцы проникли под выцветшее платье со стороны подмышек, слегка царапнувших его кожу порослью, ухватились за маленькие грудки, сжали мягкие соски…
Елена перестала завывать и просто сидела с чуть приоткрытым ртом, уставясь большими глазами в пустоту.
Генрих Иванович подхватил жену на руки и положил ее тут же, на ворох кленовых листьев, мумифицированных в своем многоцветий. Белецкая не сопротивлялась, но и никак не реагировала на ласки мужа, глядя на лунную половинку, повисшую между корявых яблоневых веток.
Шаллер задрал платье жены до самого подбородка и проник в ее бесцветное тело с напором молодого жеребчика…
Позже, сидя на веранде, хлебая липовый чай и просматривая газеты, полковник наткнулся на маленькую заметку в еженедельнике – Курьер", рассказывающую о странном пациенте доктора Струве. Молодой кореец обратился к врачу с жалобами на то, что у основания его черепа выросли перья, похожие на куриные. Доктор Струве не смог прокомментировать этот факт, ссылаясь на то, что науке такие прецеденты неизвестны.
Генрих Иванович отставил чашку с чаем и, сняв телефонный рожок, попросил телефонистку соединить его с г-ном Струве.
– Да мало ли чего с корейцами бывает, – сказал медик. – Это же корейцы – таинственный народ!.. Впрочем, факт так или иначе достойный любопытства!.. Как себя чувствует госпожа Елена?
– Спасибо.
– Старайтесь ее беречь! – И мысленно Струве добавил: – Для меня".
Все последующие дни Шаллер усиленно размышлял над тем, как так могло случиться, что его фамилия не фигурирует в списках Белецкой. У него подчас возникали любопытные теории, например, что он человек Вселенной и поэтому его душа не зафиксирована в мирских списках, а значится где-то в космических анналах. В такой момент к Генриху Ивановичу возвращалось спокойствие, и он подолгу играл двухпудовыми гирьками, подбрасывая их к потолку, а затем подставляя спину так, чтобы железяки приземлялись между лопаток.
Но иной раз полковник вдруг пугался, что его теории ошибочны, что это волюнтаризм жены лишил его фамилию права на существование в летописи или что он, Генрих Иванович Шаллер, вовсе не существует в этом мире, что он нечто сродни Летучему Голландцу: вроде видим, а на самом деле – оптический обман. В такие минуты, лелея свое депрессивное состояние, он уходил к китайскому бассейну и часами сидел в нем, словно кабан, загнанный в воду кусающимся гнусом.
В один из таких дней, напоенных меланхолией, около бассейна появился Джером.
Он сел на корточки возле самой головы Шаллера, покоящейся на бортике, и долгое время молча наблюдал, как минеральные пузырики щекочут тело полковника.
– Фигово? – спросил подросток, разглядывая гениталии Генриха Ивановича, искривленные слоем воды. Они казались мальчику втрое меньше обычного.
– Что? – спросил полковник.
– Плохое настроение?
– Ты давно здесь?
– Я?.. Минут пять сижу.
– Я не слышал.
Джером не спеша разделся и спустился в воду рядом с Шаллером.
– Никак не могут найти убийцу Супонина!
Генрих Иванович ничего не ответил.
– Тебе не скучно?
– Почему ты спрашиваешь? – удивился полковник.
– Потому что мне кажется, что тебе не скучно.
– Да, я не скучаю.
– Как ты думаешь, скучают ли животные?
– Право, не знаю.
– Я не спрашивал, знаешь или нет, мне интересно, что ты думаешь. Вот лоси, например?
– Думаю, что нет, – ответил Шаллер.
– И я так думаю. Грустить могут, а вот скучать – нет. Ты бы хотел стать лосем?
Генрих Иванович расхохотался так, что к противоположному бортику пошла волна от его сотрясающейся груди.
– Ты чего ржешь! – обиделся Джером. – Чего смешного!
– Прости меня, это я так! – сквозь смех отвечал полковник. – Лосем, говоришь!..
– Почему люди бывают иногда такими омерзительными?
– Прости!.. Ну а чего, можно и лосем… Лосем даже интересно!..
– Ты похож на борова! – сказал сердито Джером. – Тебе никогда не стать лосем!
– И, оттолкнувшись ногами от дна, поплыл по-собачьи на середину бассейна.
– Будешь тонуть, не спасу! – со смехом пригрозил Шаллер.
– Да пошел ты! – огрызнулся мальчик и, всем ртом хлебнув воды, заколотил руками по поверхности.
Полковник поймал его за ногу и притянул обратно к бортику:
– Не суетись.
–Чего хватаешься!
– Могу отпустить, – сказал Генрих Иванович и отпустил. Джером тут же пошел ко дну.
– Да ты меня утопишь! – закричал он, выныривая.
– Как котенка, – подтвердил полковник и слегка ткнул ладонью макушку Джерома, словно мячик.
Мальчик вновь погрузился под воду, а вынырнув, что есть мочи заорал:
– Да ты чего!!! Совсем озверел, боров проклятый!
– А ты не груби! – И вновь шлепок по голове, как по мячику…
Позже, когда мальчик окончательно отдышался, они беседовали, упершись спинами в стенку бассейна.
– Я не боюсь смерти, – говорил Джером.
– Потому что она далека от тебя, как… – Генрих Иванович запнулся. – Как Млечный Путь от Земли.
– Никто не знает, как далека от него смерть, – возразил Джером.
– Это – философия. Вероятность того, что ты проживешь намного дольше меня, гораздо выше, нежели та, что твоя смерть придет раньше моей.
– Ты ошибаешься.
– Почему?
– Ты же знаешь, кто убил Супонина?
– Тебя не убьют.
– Откуда такая уверенность?
– Потому что я не позволю этого.
– Ты самонадеян.
– Нет, я уверен.
– Ты зависишь от него?
– От кого?
– От убийцы.
– Ты чего-то ждешь от него. Он что-то делает для тебя. Я чувствую… И пока он не доделает этого, ты в его власти. Я прав?
– Ты не умрешь.
– Он недавно опять избил меня.
– За что?
– Ведь я убиваю кур. Пришел отец Гаврон и пожаловался на меня. Он меня и избил.
– Почему ты убиваешь кур?
– Честно?
– Хотелось бы.
– Понимаешь, я сам не знаю… Какое-то влечение… Я сам сначала боялся, что это нездоровое чувство. Но потом я представил, что убиваю кошку, собаку, человека… Ничего такого приятного… Только куры… Я их ненавижу!
Сворачиваешь голову – и облегчение…
– Поплаваем?
– Не хочется что-то… Ты знаешь, когда я сегодня пришел сюда, мне показалось, что в бассейне убывает вода. Видишь полоску темную на бортике?
– Вижу.
– В прошлый раз вода доходила до нее. Это ее след.
– Сухо. Вода и испаряется.
– А как твои женщины?
– Никак.
– Что, старый стал?
– Наверное.
Они некоторое время помолчали, щуря глаза от солнца.
– Кого он убьет следующего? – спросил Джером.
– С чего ты взял, что он будет убивать?
– Это ты ему ребра сломал?
– Было такое.
– В его глазах – желание…
Генрих Иванович ничего не ответил, выбрался из бассейна, растерся полотенцем, махнул Джерому рукой и пошел своей дорогой.
– Испаряется бассейн, – сказал Джером, глядя на полоску, свидетельницу предыдущего уровня…