355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Липскеров » Осени не будет никогда » Текст книги (страница 4)
Осени не будет никогда
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 09:39

Текст книги "Осени не будет никогда"


Автор книги: Дмитрий Липскеров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Пожидаев закончил доклад и победоносно оглядел своих подчиненных.

– Да-да-да, – первым нашелся Хренин. – Ага-ага!..

– Чего ты загакал и заакал? – поинтересовался старшина, у которого опять зачесалось по всему телу.

– Молчу!

Душко же догадался, к чему клонит Пожидаев.

– Я так понимаю, что мы лысого подозреваем в убийстве слесаря.

– Молодца! – хлопнул себя по ляжке старшина.

– Да-да! – поддержал Хренин, почувствовав нечто позитивное и для себя. Его голова начала мыслить быстрее. – Лысый был в униформе ЖКХ, а значит, убил, завладел имуществом пострадавшего, а после не выдержал эмоционального прессинга…

– Чего-чего?! – прикрикнул старшина.

– Я имел в виду давления, – уточнил младший сержант. – Не выдержал его, крыша поехала, и он себе ухо и отрезал!

– Правильно, ребятки! – остался доволен выводами своих подчиненных Пожидаев и поведал им про думки свои партизанские…

В шестнадцать ноль-ноль старшина Пожидаев докладывал полковнику Журову:

– Есть подозреваемый по делу слесаря Фисина! Мы имеем подозреваемого убийцу! Именем и фамилией не располагаем, зато точно знаем, где находится фигурант! Наряд во главе с младшим сержантом Хрениным обнаружил участника преступления на Страстном бульваре в подозрительном состоянии, и при первичном расспросе тот неожиданно оказал сопротивление, которое проявилось в захвате табельного оружия ПМ, из которого впоследствии был ранен рядовой Душко! Старший наряда Хренин проявил героизм и выбил оружие из рук преступника приемом «маваша», после чего преступник скрылся на «скорой», номера которой имеются в нашем распоряжении.

После такого доклада полковник Журов так и сел на край стола, сбив спиной бюстик Президента. Автоматически он вытащил из шкафчика запасной, а в это время думал о том, как изворотлив бывает человек при грозящей ему опасности.

– Почему сразу убийство? – поинтересовался полковник и добавил: – Мой дорогой следователь…

– А так, что… – слегка потерялся от слова «дорогой» Пожидаев. – А так, что на преступнике, мы полагаем, была надета спецодежда слесаря Фисина. И палец…

– Ну, так вот, – полковник слез со стола и поглядел в окно, где был виден краешек солнца, от которого защипало в носу. – По предварительной экспертизе, Фисин задохнулся в шахте от метана, и ничего насильственного в его смерти нет.

– А палец! – взмахнул руками Пожидаев. – Палец!!!

– Собака бродячая отъела, или кошка… Одежду какой-нибудь бомж стянул… Может, твой подозреваемый просто бомж!

Старшина заметно расстроился и опять зачесался.

– Но то, что он бомж, – уточнил Журов, – совсем не отменяет его нападения на сотрудника милиции, завладение его табельным оружием и покушение на стража порядка!

Старшина просиял.

– Собирайтесь на оперативное задержание! Если все гладко пройдет, командование вас не забудет!

Через пятнадцать минут автобус с ОМОНом двинулся по направлению к психиатрической больнице имени Алексеева. Из отдела в автобусе находился лишь старшина Пожидаев – в бронежилете, в каске и с АК в потных руках. Он думал о молодой докторше, которой отводил в этом деле роль главной соучастницы.

Подъезжая к воротам Кащенко, он был уже уверен, что девчонка отправится, как минимум, в спецпоселение, которым будет командовать не старшина Пожидаев, а какой-нибудь урюпинский лох. Ему стало так приятно от этой мысли, что он даже забыл про зудящее от вшей тело и передернул затвор автомата…

9

Вова Рыбаков впервые клюкнул стопочку водки, когда ему было десять лет.

Родители: он – известный в столице конферансье, она – экономический мозг Союзгосцирка, были по роду занятий людьми, хоть и не относившими себя к советской богеме, но общавшимися с нею на «ты». Отец знал артистов по профессиональной необходимости, а она любила всех, так как муж их привечал, да и по телевизору с линзой, наполненной маслом из-под печени трески, артистов показывали часто. Еще чаще богема бывала у них на квартире, поедала в огромных количествах ее пироги с капустой и салат «самотека» – картошку с луком и уксусом. Пили только водку, изредка коньяк, сухих вин было крайне мало, массы в Союзе в них не разбирались, предпочитая крепленые – портвейны и всякие настойки. Никогда и никто не был пьян из гостей, может быть, благодаря ее умению готовить и его способности быть абсолютным любимцем всех, а потому вести стол всяческими анекдотами и рассказами, тем самым отсрочивая следующую рюмку.

Позже, вспоминая, Вова Рыбаков истинно поражался, как все эти люди помещались в их маленькой двухкомнатной квартирке. В ней троим-то было тесно, а уж когда семьдесят человек наталкивалось!.. Но каждый отыскивал себе местечко: прокладывали между табуретками обычные доски, каждому доставалось по потребностям желудка его, и все друг друга любили. И мальчик Вова Рыбаков любил всех!

В десять лет он нарисовал свой первый рисунок.

– Ах! – воскликнула мать. – Прелесть!

Отец, глядя на малинового скакуна каких-то странных пропорций, пришел в некоторое замешательство и поинтересовался, почему конь такого необычного окраса.

Мать думала, что пришла на выручку сыну, предположив, что, наверное, у сына другой краски не было. Но Вова категорически отверг эту причину, показав целый мешок с тюбиками, который он нашел в густой траве за домом. Трава была сильно примята, видимо, в ней кто-то долго лежал.

– Просто конь – такой! – убежденно проговорил мальчик.

– А где ты видел такого коня? – почему-то допытывалась мать. – В зоопарке или в кино?

Тогда Вова постучал себя костяшками пальцев по голове и ответил:

– Здесь!

К нему больше не приставали, считали возможным не навязывать сыну своих вкусов и предпочтений, разрешая мальчику расти со всякими сорняками и экзотическими фантазиями в голове.

Самое удивительное, что до этого дня Вова Рыбаков рисовал, как курица лапой. Картинки в музеях его не вдохновляли, репродукции в журнале «Юность» тем более, а провести прямую линию на уроке рисования в школе – это было для него недостижимо. Бывают люди, начисто лишенные музыкального слуха, также существуют и особи, для которых карандаш в руке – чужеродней залетевшей из космоса кометы.

Таким был Вова Рыбаков до вчерашнего вечера, пока он не нашел мешок с красками. В мешке мальчик обнаружил кисти, выпитую наполовину чекушку водки, серебряную стопочку и охапку кленовых листьев, которых вокруг валялось великое множество, впрочем, как и других, по причине второй половины августа.

Ему вдруг захотелось полежать в смятой траве, в чужой лежке, и посмотреть в небо. Небо показалось тягучим и текучим, облака плыли медленно, словно разморенные близким солнцем.

Вова чувствовал запах человека, лежавшего в этой траве до него. Запах был странным, прежде никогда не знаемым, приятным и неприятным одновременно. Мальчика что-то слегка тревожило, он вытащил чекушку, налил из нее в стопочку и выпил до дна. В голову резко ударило… Водочные пары будто разъедали своим нестерпимым запахом ноздри. Вова испугался, попытался было вскочить на ноги, но они не слушались, превратившись в вату… А потом ему стало хорошо, даже очень. Тело расслабилось, как будто погрузилось в пуховую перину, в голове полностью отсутствовали мысли, лишь образы, неестественно красочные, ласкали мозг своей новизной. Мальчик дотянулся до мешка и вытащил из него кленовые листья. Необычайно красивые, они манили мальчика, он прижал их охапкой к лицу и вдыхал аромат приближающейся осени…

А потом он долго спал. Вернулся домой совершенно трезвым и почти ночью.

Его отсутствия не разглядели, так как богема вкушала под сочный анекдотец холодненькую из графинчика, закусывая рыбным пирогом. Хохотали навзрыд, а мальчик сел на подоконник, закрывшись шторами, и нарисовал бордового коня. Не потому, что он таким видел его, просто первой попавшейся под руки краской… А кто знает, кто подкладывает под руку эту первую попавшуюся краску…

С того вечера Вова не расставался с найденным мешком, таскал его даже в школу. Он стал любимцем учителя рисования по фамилии Врубиль, очень стеснявшегося этой не полной идентичности с именем из учебника по изобразительному искусству… Вместо буквы «е» у его предков имелась только «и», а потому получилось «Врубмль», совсем неприятное на слух, в отличие от благородства фамилии великого живописца.

Молодого, инфантильного человека, несмотря на его учительский статус, дразнила вся школа. Учителя просили что-нибудь «врубить», включить рубильник, а молодая географичка Мила, которая работала в школе всего полгода и имела перед глазами из мужских половозрелых особей только учителя рисования и физрука, называла Врубиля ласково, даже эротично – «Руби». Так на иностранный манер назывался камень рубин. Школьники были более примитивны и кликали рисовальщика «рублем», или «Билей», а последнее было совсем, как «бля».

Вова Рыбаков ничем не отличался от своих сверстников до того – до своего первого рисунка. Он даже чаще, чем другие, «блякал» на учителя рисования, хотя тот не реагировал ни на учителей, ни на учеников, живя в каком-то своем рассеянном мире.

Справедливости ради надо отметить, что Врубиль был совершенно бездарен как художник, но при этом отчетливо сознавал сие Господнее распоряжение, а потому и трудился в школе, тяжело зарабатывая свой хлеб насущный… Но, как часто бывает, не дав одного, Господь дает другое. Никто не остается обделенным… У «рубильника» было тончайшее чутье на прекрасное, а особенно на изобразительное искусство. Он часами мог стоять перед Рубенсом, да что часами, он мог бы умереть голодной смертью перед полотнами великих, если бы его не выталкивали взашей хранители государственных богатств. В музейных залах Врубилем овладевали такой силы переживания, что он запросто мог заболеть нервно и, отлеживаясь дома, в горячке, перевоплотиться в Шагала, или в Модильяни, в бреду обретая чужую славу и бессмертие.

Когда он увидел Вовиного бордового коня, тотчас лишился дара речи, просто гладил мальчика по голове целый час.

С этого дня Врубиль стал таскать в школу имевшиеся у него альбомы по изобразительному искусству. Показывал их Рыбакову Вове и, бегая по классу, с восторгом объяснял, в чем величие человеческой души, награжденной даром созидать прекрасное.

Вова честно слушал учителя, но его совершенно не трогали все эти альбомы с великими, величие само по себе, он даже немножечко скучал. Ему почему-то всегда в такие моменты хотелось пойти за дом, к месту своей первой лежки, даже зимой, и отыскать там что-то непонятное, от чего в груди становится жарко.

Один раз такое произошло.

Стоя по колено в снегу, на двадцатипятиградусном морозе, он вдруг увидел, как к нему, то ввинчиваясь в воздух, то стелясь над снежной коркой, летел необыкновенный кленовый лист. В феврале он был, как будто только что сорвавшийся с черенка, совсем свежий, с прожилками, словно сосудиками… Мальчик хотел было его поймать, но лист, словно живой, словно чудесная космическая птица, взмыл в воздушном потоке к небесам и исчез во вселенной.

Вова давно не плакал, а здесь, запрокинув голову к облакам, чувствовал, как слезинки застывают ледышками прямо на его щеках.

Мальчик вернулся в квартиру и, забравшись на свой любимый подоконник, решил нарисовать этот кленовый лист. Он трудился полночи, смешивая по наитию краски из мешка, а потом, когда рисунок был готов, Вова вдруг разглядел за окном очертания человека, который будто искал что в эту лютую ночную стужу.

Вова подумал, что это хозяин мешка вернулся за своей потерей, рванул оклеенную полосками бумаги для тепла фрамугу и закричал в ночь:

– Дяденька!.. Дяденька-а-а! Это я ваш мешок нашел! Так еще четыре лета назад это было!

Никто не отозвался в ночи, лишь ветер взвыл в порыве и унесся тотчас прочь.

Вова Рыбаков отыскал тщательно спрятанную чекушку с серебряным стаканчиком и выпил в своей жизни во второй раз.

Водка смешалась с чувствами подростка, разошлась животворным теплом по телу, мальчик лег на пол, свернувшись калачиком, и заснул.

Всю ночь ему снился дядька с растрепанной бородой, который стоял на коленях под его окном и жалобно просил:

– Отдай мой мешок! Отдай!..

По весне учитель Врубиль обнаружил в своей чертежной папке, среди сданных школьниками рисунков, предмет поистине шедевральный.

Согбенная фигура старика, мечущегося в ночи, изображенная в виде осеннего листа, привела учителя Врубиля в истинный, не контролируемый экстаз. Хорошо, что дело происходило у него дома, где он плясал и прыгал от счастья, но в равной степени такое могло произойти и в школе, откуда Врубиль наверняка угодил бы в психдиспансер.

Всю последующую неделю, встречая Вову Рыбакова в школьных коридорах, Врубиль громко сообщал:

– Юноша, вы – гений!!! Гений, я вам говорю!

Он так достал подростка, стесняющегося товарищей, что Вова, будучи юношей совсем не хилым и храбрым, как-то зажал учителя в темном углу и прошептал:

– Слушай, ты, Биля! Отстань, пожалуйста, а?! Иначе я тебе магний с алюминиевым порошком в карман подложу! Неудобно мне перед товарищами!

Врубиль после этого инцидента недолго сокрушался над жизненным парадоксом – как великое сочетается с безобразным, как в хаме и тиране живет красивейший цветок таланта, посаженный рукой Господа в дьявольское чрево. Он над этим парадоксом размышлял еще в юности, когда обделенным талантами себя почувствовал. Вот такие, как он, Биля, совершенно плоские. Либо добренькие, до состояния размоченного в воде хлебного мякиша, либо мелкозлобные моськи, тявкающие на всех и вся, лишь бы тявкать!..

С того дня Врубиль более не беспокоил Вову Рыбакова, наблюдая за его жизнью со стороны, через рисунки, которые ученик сдавал учителю для отметки.

Учитель понимал, что ватманские листочки, сданные Вовой, нарочито небрежны, но и в них была та искра, что из Божественного костра происходит.

А потом Врубиль исчез из школы, так и не став драгоценным камешком для географички. Впрочем, кроме нее, исчезновения Били никто не заметил. На его место пришел некто, к рисованию имеющий лишь отдаленное отношение. Но, чтобы его таковым не считали, новенький всем ставил тройки, говоря, что посредственностей поощрять нельзя. Ну, ему, конечно, вломил директор школы за то, что новенький успеваемость отличникам снизил, а они к медалям тянутся!.. С тех пор отличники получали свои пятерки, а троечники… В жизни троечников все осталось, как прежде.

Так что у Вовы остался лишь одни предмет, по которому он успевал хорошо: биология. Собственно говоря, он биологии не знал вовсе, просто приносил биологичке Скуловатовой на все праздники по гербарию в подарок.

Каждый гербарий был по-своему уникален, или пятидесятилетней тетке так казалось. Засушенные листья, хоть самые обыкновенные, из нашей средней полосы, выглядели совершенно свежими и источали такой запах, что Скуловатова, страдающая с тридцати лет лютой бессонницей, после развешивания по стенам гербариев засыпала на пуховике, как в младенчестве.

Здоровье – столь важный компонент личного жизнеустройства, что пятерочки Вове Рыбакову, абсолютному профану в биологии, были мизерной платой. В ответ на недовольство директора Скуловатова прямо и честно объясняла:

– Ставила, и буду ставить! Вы, когда-нибудь не поспите двадцать лет, я на вас посмотрю…

Так как биологичка была учительницей хорошей, а пятерки не двойки, успеваемость в школе не падала от сего факта, директор счел ее доводы убедительными и более к этой теме не возвращался.

Уже к девятому классу Вова Рыбаков подбадривал свой организм систематически. Он сидел с богемой до утра, а когда мать принималась убирать со стола, сливал остатки из рюмок в одну емкость, а потом выпивал до дна, закусывая пирожком или ложкой «самотеки». После этого он уходил за штору на подоконник и рисовал, рисовал, пока утро не брызгало солнечными лучами из-за крыши соседнего дома.

* * *

В середине десятого класса семейство Вовы погибло.

Мать, проработав в Голландии три месяца, благополучно приземлилась в Шереметьево, а отец встречал ее на белой красавице «Волге», приобретенной у знаменитого тенора Коккинаки накануне. У отца еще даже прав не было… На обратном пути Бовины родители разбились.

Комиссия по делам несовершеннолетних решила мальчика оставить дома под приглядом общественности, так как в свои шестнадцать с половиной лет он выглядел на все девятнадцать, а родительского наследства должно было хватить ему на полжизни. Через полгода Вове выдали десять тысяч в валютных чеках, которые мать заработала на гастролях советского цирка в Голландии, три сберкнижки с шестизначными вкладами и оставили в покое.

Богема более не появлялась в его доме. Он был этому чрезвычайно рад и на редкие звонки знаменитостей отвечал, что все умерли, а у него все хорошо. Он несильно попивал водочку, но много писал. Теперь уже не на подоконнике сидя, а в комнате, которую оборудовал по последнему слову художнической и электронной техники. У него даже имелся кофейный автомат, готовивший горячий эспрессо для маленьких чашек. Денег было, действительно, много, но он не знал, на что их тратить, кроме как на фарцовые джинсы, на всякий диковинный алкоголь из «Березки» с экзотическими закусками, и на заграничные инструменты, необходимые для работы художника. Попивал потихонечку после школы и писал. То, что заканчивал, ставил к стене, так что к приходу географички Милы, которую обязали присматривать за Рыбаковым, картины стояли вдоль всех стен в три ряда.

Мила в первый раз шла к Вове Рыбакову и думала, что юноша наверняка голоден, а потому, купив в гастрономе шесть «полтавских» котлет, двести граммов колбасы «докторской», свежий батон и коробочку грузинского чая, нажимала на кнопку дверного звонка с небольшим чувством гордости за совершаемый добрый поступок.

Уже через несколько минут ей пришлось испытать конфуз в полной мере, в какой это возможно. Со своей снедью она выглядела в квартире Рыбакова, как нищенка, набравшая отходов из помойки. В жизни премилая пышечка, она теперь еще больше пылала щечками, совершенно соответствуя своему имени.

– Проходите, Мила Владис…

– Просто Мила, – зачем-то предложила она, почувствовав запах зернового кофе «Арабика», и добавила: – Естественно, не в школе…

Он помог ей раздеться и провел в комнату, в которой жил.

От созерцания роскоши Мила совсем разомлела, сидела, почти полностью погруженная в мягкое кресло, слушала с новой фирменной вертушки новую группу «Битлз» и совершенно ни о чем не думала. Ей было хорошо, а в жизни так мало хорошего, что не стоит в этот редкостный момент о чем-то думать.

Потом она пила миндальный ликер «Амаретто», закусывая его сервелатом и солененькими орешками, пьянела от окружающего ее локального пространства и смотрела в глаза Вовы Рыбакова, которые также открыто смотрели в ее наивные очи.

– Давайте, я вас нарисую, Мила, – неожиданно предложил Вова.

– А ты умеешь? – задала глупый вопрос Мила и, не дожидаясь ответа, скосившись на картины вдоль стен, согласилась: – Нарисуй…

Он вышел на кухню, где выпил две стопки водки, а она пока поправляла кофточку и юбочку из крепдешина, за чем Вова ее и застал.

– Не надо, – попросил он.

– Чего не надо? – не поняла Мила и широко улыбнулась, очень соблазнительная сейчас от выпитого «Амаретто».

– Я вас буду рисовать голой.

Она хотела было возмутиться, тотчас оставить эту буржуазную квартиру, хлопнув дверью на прощание, но вдруг подумала: почему бы и нет, он – художник, а ее еще никто не рисовал. А, будь что будет!..

– Хорошо, – коротко согласилась она. – Только отвернись.

Он отвернулся, и пока она раздевалась, пряча совковое нижнее белье под импортной кофточкой, глядел в окно и думал о мужике, потерявшем мешок, в котором уже совсем другие краски. Правда, стопка серебряная осталась…

– Можно, – услышал за спиной.

Она была совершенно вся беленькая, сверху донизу, словно присыпанная мукой, даже под пупком все сливалось зимой, лишь немного прозрачного розового цвета на груди, да родинка над ключицей. Он обошел ее кругом и осмотрел восторженно.

– Да вы красавица! – сказал, взял кисть, окунул ее в акварель и стал в бешеном темпе заполнять ватманский лист. Через пять минут Вова отбросил кисть в сторону и продолжил работу пальцами, ребрами ладоней, так что весь вымазался радугой… На секунду отошел, чтобы хлебнуть «Амаретто» из горлышка, вернулся к мольберту и еще долго тыкал в ватманский лист, проворачивая, большим пальцем.

Миле было интересно наблюдать за тем, как работает ее подопечный. Поначалу она немного стеснялась, прикрывая низ живота ладошкой, но затем, уверившись, что Вова весь в «холсте», расслабилась и только диву давалась, как блестят глаза юноши, какой они свет источают, как он мечется то к одной стене, то к другой, оглядывая ее снизу доверху – не как сексуальный объект, а точным глазом геометра, словно какой-нибудь куб рисовал.

А потом он закончил и сел в кресло, тяжело дыша.

– Я могу одеться? – поинтересовалась Мила, а когда он ответил «нет», пожала пухленькими плечиками, думая, что Рыбаков отдыхает, что последует продолжение. Наклонилась в перерыве за орешками и, в своей простоте, открыла Вове всю тайную красу. Так, розе совершенно все равно, кто любуется ею, когда она открывается на рассвете. Она открывается только утру.

– Ах, – тихонько вскрикнул Вова. Он смотрел на ямочки чуть выше белых ягодиц и различал еле заметный след от резинки трусиков… Ему непременно захотелось стать утром.

– Я закончил.

– Можно посмотреть? – спросила Мила, нажимая на все кнопки кофейного автомата.

– Можно.

Наконец, автомат тихо загудел и исторг густой пахучий кофе.

Она взяла двумя пальчиками чашечку и пошла по ворсистому ковру к Вовиной работе. Посмотрела из-за спины, касаясь грудью его плеча.

Вова увидел в зеркале отражение лица учительницы с круглыми от удивления глазами.

– А как же?.. – Мила поперхнулась. – Зачем же… Это же портрет!

– Вам нравится? – спросил он тихо, не выдержал, обернулся и уткнулся носом прямо в ее мягкую грудь, в самую десятку, в розовый цвет. Он пытался слизнуть его, словно розовый крем с мороженного в вафельном стаканчике, а она все спрашивала, зачем он ее раздел, если портрет… Вова, все более распаляясь, отвечал:

– Вся ваша нагота отражается на вашем лице!

Она теряла над собой контроль и от его шустрого языка, исследующего ее грудь, и от того, что он говорит так красиво, и что портрет такой необычный и волнующий…

Я делаю что-то предосудительное, думала Мила, где-то далеко в своей голове, там, где у всех женщин туман. Она опускалась спиной на ковер, слушаясь легкого нажима его измалеванных в краске рук, а он вдыхал запах ее тела, и мысль его так же сокрылась в еще более густом тумане девственности.

Так ею никогда не пользовались! Выпили и выцеловали до дна. Все тело было разведано по высшему уровню контрразведки и взорвано трижды, да каждый раз все мощнее был взрыв, заставлявший сотрясаться в конвульсиях планету ее тела.

Сознание Милы постепенно выплывало из тумана, она чувствовала себя так прекрасно, как никогда. Хотелось полетать, или чего еще. Попеть, может быть… Она ворошила волосы на голове у Вовы, а он смотрел на географичку восторженными глазами и говорил, говорил – ты красавица, ты удивительная красавица, – а она слушала и зажмуривалась от неги…

– Я люблю тебя!

Она улыбалась и протестовала, объясняя, что это ему кажется, что на самом деле у него такая благодарность в душе к ее телу, первому женскому телу, которое он забрал себе ненадолго. Появится другое, и чуточка новизны пропадет.

Он не слушал ее примитивных доводов, но более слов любви ей вслух не говорил, повторял про себя.

Потом она оделась и вновь уселась в кресло, пережидая слабость в ногах.

– Подаришь портрет? – спросила и зевнула широко, до слез.

– Бери, – согласился он.

– Краски, верно, еще не высохли… Принеси в школу…

– Приходи завтра, сама заберешь!

– Не приду!

– Послезавтра?

Мила с трудом выбралась из кресла.

– Попрошу, чтобы кто-то другой был твоим шефом… Слушай, меня посадят за совращение малолетних!..

– А того не стоит? – поинтересовался он почти наивно.

– Наглец!.. Надеюсь, ты умеешь держать язык за зубами?

Этим вечером Вова Рыбаков впервые напился. Допил ликер, прикончил едва начатую бутылку водки и еще несколько маленьких бутылочек из мини-бара, который собирал отец. Полночи его рвало, а когда под утро он заснул, пришли кошмары, и опять орал бородатый мужик, грозясь достать Вову с того света, коли, мешок не отдаст…

Наутро в школу не пошел, мучаясь головной болью и воспоминаниями о вчерашнем.

Конечно, она пришла уже на следующий день под вечер, обнаружив еще на третьем уроке такое неодолимое возбуждение всего тела своего, что молекулы ее женского запаха распространились по всей аудитории восьмого класса, мужская часть которого тотчас позабыла о материках и островах, уставив свои чуткие носы навстречу гормональному ветру.

На переменах за географичкой таскалось целое стадо пацанов, вдруг неожиданно пожелавших узнать природу тектонических сдвигов, или, например, ходят ли австралийские аборигены голыми, или все же набедренными повязками пользуются?

«Я, как сучка при течке, – думала про себя Мила. – А вокруг все кобельки мелкие, да к тому же непородистые!»

Уже в три часа она была у Вовы, раздевалась прямо с порога, совершенно не стесняясь своего совкового белья, разбрасывая его по квартире, а он укусил ее за ляжку, прорвав зубами капроновый чулок, который тотчас разошелся кругами, обнажая белую плоть.

Он тонул в ней, в ее необыкновенном кондитерском теле, в простых неизощренных ласках, которые были для него вселенной страсти. А потом, устав на считанные минуты, рисовал губной помадой ее же портрет на ее же спине.

– Сдеру с тебя кожу живьем! – угрожал Вова, и все начиналось сначала.

Когда она уходила ночевать к мужу, который не только не интересовался географией ее тела, но ничьей другой, десятилетие страдая от какой-то редкой формы депрессии, Вова Рыбаков пил.

Водка, или какой другой алкогольный напиток, придавали ему сил, и были эти силы особенные, будто одолженные ему кем-то, не собственные. Тогда он рисовал, на чем придется и чем угодно, пока ноги не подламывались от усталости…

Он окончил школу и вскоре ушел в армию, где не было водки, но было много кумача, на котором он выводил аккуратные буквы лозунгов.

Сидя в комнатке художника, Вова часто вспоминал учительницу Милу А как-то, под Новый год, она приехала к нему на Урал, и в этой самой комнатке он оторвался с нею за все свои монашеские месяцы… А потом ее изнасиловал прапорщик, подглядывавший в замочную скважину за страстью солдата и его бывшей учительницы. Обманутый Рыбаков лишь на десять минут отлучился в штаб, а когда вернулся, застал географичку Милу грустной, держащей в своих пухленьких ручках порванный совковый лифчик. А прапор без малейших угрызений совести застегивал ширинку армейских портков и вовсю подмигивал Вове.

А он не знал, что делать!.. И от этого незнания ноги понесли его по расположению части, как жеребца по кругу, в мозгу горело, а в жилах кипятком бурлило. Скакал, скакал… Потом он врезался башкой в бетонную стену и рухнул без сознания в траву…

Пришел в себя в медсанчасти. Милы не было, да он и не думал о ней; вообще не думал ни о чем…

Через две недели его отправили самолетом в Москву, где на тридцать дней поселили в больнице имени Ганнушкина, а по прошествии месяца какой-то медицинский генерал сообщил ему о комиссовании по состоянию здоровья.

– Отмучился, сынок! – жалостливо глядел генерал.

Вова вернулся в свою квартиру, найдя ее обворованной от потолка до пола. Вынесено было все, вплоть до гвоздей и молотка. Даже медная проводка была выдернута. И лишь старый холщовый мешок никому не понадобился – валялся себе на паркете половой тряпкой.

Света не было… Ничего не было, а потому он заснул на голом полу, сложив мешок под голову, а наутро, придя в сберкассу за деньгами, узнал, что уже месяц, как прошла денежная реформа, которая отъела от родительских денег девять десятых, оставив Вове средств лишь на полгода самой скромной жизни.

Он потратил все сразу. Купил раскладушку с ватным одеялом, дешевую лампу, краски и кисти, бумаги вдоволь, а на остальное водки – много водки.

Сорокоградусной хватило на три месяца, в которые Вове Рыбакову не пришло в голову и мысли единой, лишь образы, толпящиеся перед глазами, толкающиеся в очереди, мучили его, постепенно отображаясь на бумаге. Он три месяца ничего не ел, благодаря калорийности водки; пил из-под крана воду, а когда менделеевский продукт кончился, переродившись в сотни эскизов и законченных картинок, Вова был похож на алкоголика с десятилетним стажем. Ему не было тогда и двадцати.

Он долго стоял под душем, потом расчесал поредевшие волосы пятерней и отправился в свою школу.

По времени кончался шестой урок, и старенькая уборщица Вера торопливо домывала перед раздевалкой.

– Куда-куда! – прикрикнула она на мужика с одутловатым лицом. – Не винный, чай, школа! Куда прешь!..

– Это я, баб Вер, – стесняясь, сказал Вова.

Старушка внимательно поглядела в его глаза и выронила из рук тряпку.

– Рыбаков?..

– Ага…

– Да что с тобой сделалось? – запричитала старушка. – Аль болеешь чем?

– А где Мила… Где Мила Вячеславовна?

Баба Вера пожала плечами.

– Да ты к завучу сходи, – спохватилась. – Она-то знает…

– Две недели, как уехала, – с охотой ответила завуч, поправляя на голове высоченную прическу с импортным шиньоном. – А тебе зачем, Рыбаков?

– А куда?

– На Урал куда-то…

Завуч на мгновение задумалась, поглядев внутрь себя.

– Развелась здесь с мужем и укатила в поезде. Там, знаю, замуж по новой за военного вышла. За прапорщика… Любовь!.. А тебе зачем, Рыбаков?

– Спасибо, – поблагодарил Вова завуча и пошел себе обратно.

Более он никогда в жизни не вспоминал Милы. Только рисовал…

Его никто не видел в жизни трезвым. Но состояние опьянения Вовы Рыбакова было всегда одинаковым, сколько в него ни вливали. Художник был всегда пьяненько добр, со всеми ласков, никогда и никого не просил ни о чем, сам же всегда выполнял все просьбы. Вова не знал ни месяцев, сквозь которые шел нетвердым шагом, ни дней, через которые проносился падающей звездой, ни, тем более, часов. Он плыл по истории своей жизни, совершенно не желая думать, от невыносимости этого процесса, лишь чувствовать хотел, да и то не сердцем – переселил душу в руки… И только осенью в его грудь входило странное волнение…

Когда-то случайно он на улице встретился с другом отца, известным композитором, автоматически сказал «здрасте» и пошел было дальше. Но представитель богемы его узнал, затащил к себе в роскошную квартиру, где спрашивал о многом, смакуя приятное прошлое, а он по мере способностей отвечал. Композитор не пожалел даже иностранной водки, слив ее за полчаса в Бовин стакан. А Вова за это в две минуты нарисовал портрет радушного хозяина прямо на скатерти, а красками ему стали – хрен, горчица, да икорка красная вперемешку с черной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю