Текст книги "Воля и власть"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 21
Мастер-сербин, чернец, Лазарь именем, прибыл на Москву еще в конце 1403 года. Нашел его и помог добраться до Москвы Киприан. Да впрочем, после памятного Косовского разгрома много-таки сербиян – монахи, изографы, книжные хитрецы – устремили на Москву, к своим православным братьям.
Василий Дмитрич в мельтешении дел государственных не имел времени плотно вникать в художества, творимые многоразличными мастерами, хотя и посещал мастерские изографов, подолгу рассматривал готовые образа, не забывая заглядывать в новые храмы, особенно те, где трудились Феофан Грек, Данила Черный или молодой изограф Андрей Рублев[82]82
Р у б л е в А н д р е й (ок. 1360–70 – ок. 1430) – живописец, выдающийся мастер московской школы живописи, участвовал в создании росписей и икон соборов: Благовещенского в Московском Кремле, Успенского во Владимире, Троицкого в Троице-Сергиевой лавре, Спасского в Андрониковом монастыре в Москве.
[Закрыть]. Он одинаково хорошо мог расписывать и храмы, и образа, и в последнем художестве уже начинал обгонять самого Феофана Грека. И все же долили дела государственные, а потому на все это выкраивалось время только урывками. И сербина принял он бегло, хотя башенные часы, твердо обещанные Соне, была его идея, его замысел.
Сербин при первой встрече показался чем-то похож на Феофана: сух, высок, в долгой, густой бороде, полностью скрывавшей нижнюю часть лица, с волосами, заплетенными в косицу, как у священников. Впрочем, он и был чернецом! В дальнейшем Василию только передавали просьбы мастерам Лазаря, которые он наказывал исполнять. И только уже теперь, проводив бесталанного смоленского князя в Новгород и уверясь, что войны с Литвою пока не будет, собрался посетить Лазаря, что работал прямо в часовой башне, и нынче, слышно, уже готовился запустить сложный часовой механизм.
Огромные, кованые, зубчатые шестерни, какие-то колеса, гири – устрашающий механизм, почти готовый к действованию, порядком-таки изумили князя.
Часовой механизм помещался в башне, за Богоявлением, и Василий прошел туда с немногою охраной по переходам теремов, устроенным еще при покойном Алексии. И горели, и отстраивались вновь! Даже на уровень верхнего жила на столбах были вознесены крытые переходы с малыми, едва не в ладонь, оконцами, забранными цветною слюдой. Зимой тут стоял застойный холод, и стены кое-где покрывал иней. Зато летом отселе мочно любоваться видом из окошек, выставленных ради тепла. По-за стеною открывался вид на все Занеглименье, видать было и Воробьевы горы, и далекие красные боры по урыву речного берега. Весело гляделось отсель!
Василий приодержался, глянул. Ласковый речной ветерок, медленно огладив, тронул лицо. На миг отпустило, ослабла скрученная пружина внутри, что толкала его делать, делать и делать!
Старшие суздальские князи были пойманы, укрощены, угасли и эта застарелая язва отцова излечена наконец! Новгород… С Новым Городом все было неясно еще. Тут следовало и поступиться чем ни то. В Орде Шадибек – молодой хан, руководимый Едигеем, а тот шлет ему, Василию, письма, где Едигей называет московского князя сыном своим… Хотя о чем думает Едигей – никто не ведает! И только Витовт, за плечами которого вырастали латинские легаты с Римским Папой, отметинки истинного православия, только один тесть продолжал вгрызаться в русские земли, подступая все ближе и ближе к Москве.
– Скоро и земли у мя не останет! – выговорил он сердито вслух. И подскочившему было сыну боярскому раздраженно махнул рукою: – Ето я так! Для себя!
Внутреннее тело каменной башни было уже разгорожено. Один настил снят, а вместо него положены неохватные дубовые переводы, на которые опиралось прехитрое сооружение из каких-то кованых, зубчатых колес, гирь и цепей. С той, наружной стороны, уже был укреплен большой кованый круг со знаками зодиака и огромные узорные стрелы, указующие часы и минуты, а также фазы луны, изображенной тут же, на кругу, золотою наводкою.
Мастер, сухой и плечистый, с руками, темными от металлической пыли, в схваченном кожаным поясом коротком подряснике и с суконною лентою на голове, обжимающей волосы, истрепались бы при работе, в кожаных мягких поршнях, легко всходил и опускался по ступеням временных лестниц, объясняя устройство механизма часов, устройство боя и прочие малопонятные тонкости. Русские подмастерья, которых мастер не забыл похвалить князю, преданно взирали на сербина, без зова кидались исполнить то и другое, уже, видать, добре навыкли к делу. Часы должны были обойтись в небывалую сумму: в сто пятьдесят рублей. (Годовая дань с иного удельного княжества!) На выделке зубчатых колес, цепей, гирь и прочего работала половина литейного двора. Работали златокузнецы, чеканщики, серебряных дел мастера, но теперь на Москве будут часы, не уступающие тем, что он видел в Кракове, и немцам не придет чваниться перед Русью своими затеями.
Вышли наверх, на глядень. Сербин показывал, где и что предстояло закрыть, готовясь к зиме, дабы не нанесло снегу и льда, не испортило дорогой часовой снаряд. Постепенно князь и чернец, почти правильно толмачивший по-русски, разговорились. Внизу лежала летняя, праздничная Москва, сверкала вода, курчавилась зелень дерев, разноголосо кричали петуны по дворам. В княжеском птичнике, позади них, гордо расхаживали заморские птицы – павлины, распуская свои узорные хвосты. От конного двора тянуло густым конским духом. Иногда сквозь нараспашь отверстые ради пригожего дня ворота и двери конюшен доносило глухой топот копыт в донниках. А все иное: гром пушек, жестокая ратная страда были где-то там, далеко, в незаправдашнем и чужом мире.
– Пятнадцать летов! – задумчиво говорил Лазарь. – Всего пятнадцать летов минуло с той поры, как на Косовом поле погибли наша слава и честь! А словно столетья прошли… Где те людины, где те воины? Где те сербские юнаки, что пали на Косовом поле! У господаря Лазаря было семьдесят тысяч воинов, зато каких воинов! Турок было впятеро больше, но в напуск пошли мы, а не они… И победили бы! Властель Вук Бранкович погубил все дело. Он должен был ударить с тыла, и не ударил, увел свою рать. Изменил Лазарю, Сербии изменил! Лазарь пал на поле боя, пали все наши герои, юнаки, богатыри! Погибла Сербия! Пятнадцатого июня, вот в такой же летний радостный день. Милош Обилич пробился к султанскому шатру и зарубил самого султана Мурада! Вот какие юнаки были на Косовом поле!
– А турки, когда погиб ихний царь, они что? – невольно вопросил Василий, захваченный горестным рассказом.
– Что войско! – отозвался Лазарь. – Их было так много, что не все и поняли, что ихний султан убит! У Мурада было двое сыновей. Один тотчас убил другого, старшего, и возглавил рать! Мне сказывали, у вас была большая битва с Ордою у Дикого поля на Дону, и вы победили потому, что с тылу ударил на татар князь Дмитрий Боброк[83]83
Д м и т р и й Б о б р о к… – Боброков-Волынский Дмитрий Михайлович – сын литовского князя, знаменитый воевода Дмитрия Донского. Во время Куликовской битвы вместе с Владимиром Андреевичем Храбрым находился в засаде и помог в решающую минуту битвы русским.
[Закрыть]. Ежели бы Вук Бранкович содеял то же самое, мы бы победили, и Сербия сейчас стояла бы на пороге православного мира с восьмиконечным крестом в одной руке и с саблей в другой, оберегая истинную веру, и, может быть, когда-либо и вы пришли бы туда, к нам, и узрели наше бирюзовое море, наши горы, наши сады, где растут лимоны и гранаты, оливы и виноград! Наши православные земли могли бы протянуть руки друг другу! Но нет больше Сербии! Есть завоеванная турками земля!
– И ты дрался там? – почти догадывая об ответе, вопросил Василий. Но Лазарь печально потряс головою:
– Мне не довелось пасть за Родину, испить до дна общую чашу скорби! Мы шли на Косово поле от Черной горы. Не успели дойти… Тогда я впервые узрел, как плачут юнаки! Ночью мы подбирали раненых, кого удалось спасти. Потом я принял схиму и ушел в Болгарию.
– Болгария тоже погибла!
– Да. После гибели сербов они не могли уцелеть. Поэтому я тут, и не ведаю, егда кончу свой труд, куда мне податься? Где приклонить главу? Быть может, уйду на Афон, в наш православный тамошний монастырь. Буду растить виноград и смоквы, собирать оливки; глядеть на море с горы, на легчающие на окоеме бирюзовые и лазурные волны, молиться и вспоминать Сербию. А не то проберусь в Черногорию. Там на горных высях еще идет борьба, и турки до сей поры не могут одолеть тамошних богатырей! Юнаков… Я уж говорю по-вашему. Там есть и наши монастыри, не захваченные и не разграбленные бесерменом…
Внизу была Москва; и не Москва вовсе. Смеживши вежды, Василий почти увидал высокие горы, нависшие над безоглядною бирюзовой водой, извитые деревья, на которых растут диковинные горькие желтые плоды, которые иногда, засоливши, привозят на Русь. Когда-то и книги привозили сербского письма, и иконы, и кресты, и иное узорочье. Когда-то. До Косовой битвы. И неужели Сербия исчезнет теперь навсегда?
И вдруг жгучий стыд облил его с головы до ног, а он не так же ли поступил ныне, как тот неведомый предатель Вук Бранкович? И что в самом деле было бы с батюшкой, не выступи Боброк с засадным полком в решающий миг боя? Погиб на Дону, как деспот Лазарь на Косовом поле! И Русь была бы захвачена врагом! И нашлись бы бояре, готовые служить Мамаю, ползать на брюхе перед ханом, угнетая свой народ, ради милостей иноземных – кусков с чужого барского стола! Когда люди мыслят о Родине? И когда перестают (устают) ее любить?
Турок было больше в пять раз! И мастер говорит, что они бы победили, кабы не измена Вука! И не с того ли, не с измены своих, начинается всегда и всюду гибель языка, гибель племени? Ибо съединенный сам в себе народ неодолим, и не уступит никакому врагу!
Василий уже не слушал того, что говорил ему Лазарь, который сейчас хвалил Русь и русичей. Перед ним открылись на миг безвестные глубины пространств и времени, и смутно овеяло воплощенным лишь в грядущих неблизких столетиях. Но когда-то дойдут, узреют русичи и горы, и ширь южных морей, когда-то Русь обнимется с возрожденною Сербией. Все это будет «когда-то», и лишь смутною тенью промаячило ныне пред ним. Он встряхнул кудрями, опоминаясь. Молча взял сербина за предплечье и сжал, ничего не сказав. Нет, у них на Руси не будет Косова поля, не должно быть! Будет великая страна, в которую пока не верит даже его венчанная жена Софья, упрямо полагающаяся на своего отца, Витовта, а не на русичей, доселе которующих друг с другом. Он спускался по ступеням, изредка взглядывая на чудовищный механизм, молчал и думал.
С Киприаном уже было добыто согласие, что тот нынче отпускает в Новгород архиепископа Ивана. Сам Киприан двадцатого июля отъезжает в Литву, к Витовту, и на Киев. Будет хлопотать о том, чтобы не разделилась вновь единая русская митрополия, будет бороться с латинами, чающими закрыть православные церкви в Галиче и на Волыни, будет торговаться и хитрить, будет ставить епископов и скакать в тряском возке день за днем воистину бессмертный железный старец, коего Василий начинал ценить все более и более, вполне понимая только теперь, почему великий Сергий стоял за него, и именно Киприана, а никого иного, прочил на русскую митрополию.
* * *
Жизнь шла. Василий решал дела, заседал, мирил тверских князей, охотился. Софья родила еще одну дочерь, Василису, и осеннею порою опять понесла, уверяя Василия, что на сей раз будет сын. Бояре лукавили с ханом, ссылаясь на недород и моровые поветрия, уменьшали «царев выход», наполняя княжескую казну. Брат Юрий, опять не без умысла, взял на себя заботу о Троицкой обители. К октябрю наконец-то была окончена, на деньги самого Василия Дмитрича, каменная церковь Успения Богоматери в Симонове, основанная еще Федором, в бытность его архимандритом и настоятелем Симоновской обители.
В срок выколосились хлеба. В срок жали рожь.
В сентябре татары изгоном пришли на Рязань, и Федор Ольгович удачно отбил набег и отбил захваченный было полон.
Осенью и в начале зимы чередою происходили важные смерти: умерла вдова Олега Иваныча Рязанского Евпраксия, умерла великая княгиня Евдокия Тверская, мать тверских князей, которая так и не сумела помирить сынов своих. Умерла супруга Ивана Михайловича – Марья. И совершилась одна благая смерть: умер на Городце суздальский князь Василий Кирдяпа.
А зимой, о Великом Заговенье, Витовт захватил псковский город Коложу и стоял под Вороначом. Псковичи прибыли на Москву с жалобою. Начиналась вновь ратная страда, но нынче Василий уже не намерен был уступать Витовту.
Глава 22
Киприан на этот раз, возвращаясь в Москву, почуял вдруг, что очень устал, устал больше, чем когда-ни-то и как-то безнадежнее. Шел снег, но земля еще не была вдосталь укрыта и на выбоинах сильно встряхивало. Он полулежал на подушках, застланных холстиною, безвольно отдаваясь колыханию и дорожной тряске владычного возка. Объезд волынских епархий дался ему на сей раз с огромным трудом. Когда он рукополагал во Владимире волынском во епископа попа Гоголя, то у него закружилась голова, и он упал бы, не поддержи его иподьякон. Но и все бы ничего! Воистину добил его съезд Витовта с Ягайлой в Милолюбе. С Ягайлой наехала масса польских ксендзов и римских прелатов и монахов Францисканского ордена. Они так и кишели вокруг, не давая ходу православным служителям, то и дело задерживая даже и самого Киприана, вынужденного, в конце концов, попросить Витовта о защите и вооруженной охране для него, как для верховного главы православной, самой многочисленной по числу прихожан, церкви Литвы. «Великой Литвы и Руссии!» – пробормотал Киприан почти про себя, тяжело чувствуя в сей час весь издевательский смысл этой формулы, применяемой сплошь и рядом в государственных хартиях литовского великого княжества, где даже деловая переписка велась не на каком ином, а на русском языке!
И всего обиднее, что Киприана так и не поставили в известность о сути переговоров, ведшихся вроде бы с его участием. О чем толковали Витовт-Александр с Ягайлой-Владиславом наедине, не ведал никто, быть может, кроме посланцев Папской курии. Какие еще утеснения выдумают они для православных литвинов и русичей? Неучастие в делах государственных? Запрет сочетаться браком с католиками, обращая последних в истинную веру? Напротив – в этом случае требовалось, чтобы православные, не важно муж или жена, отказывались от своей церкви, переходя в латынскую ересь. Еще какие (и многие!) запреты и утеснения выдумали досужие францисканцы, празднующие свою победу над правой верою в многострадальной Литве! И что возможет содеять здесь он, Киприан, наблюдая, как закрываются одна за другой святые обители, как выкидывают из них православных иноков, места которых нагло захватывают францисканские и доминиканские монахи! Как жгут книги со славянскими литерами, даже не поинтересовавшись, что написано в них? Творение ли святых отцов, хронографы ли, гимны Дамаскина[84]84
…г и м н ы Д а м а с к и н а… – Дамаскин Петр – ученый инок, живший во 2-й половине XII в. в Дамаске.
[Закрыть] или соборные уложения? С горем приходило признать, что церковь не живет без защиты власти, а власть, ежели она враждебна православию, губит живую церковь! Разрушает храмы, запрещает богослужения, и все это в угоду своей, иной, чужой и чуждой церкви, которую иначе, чем еретической – не можно назвать…
Вот он умрет, думал теперь Киприан, он умрет и ни во что же станет все его церковное устроение на землях великой Литвы! А ежели и град Константин упадет под ударами неверных, как это уже едва не совершилось днесь? Долго ли просуществует василевс Мануил и тем паче его потомки в великом городе, со всех сторон одержимом и утесненном иноверцами?
Там, во Владимирской Руси, он мог воззвать к великому князю, его почитали и слушались, но здесь, в Литве, он нынче почти никто. Как кричал на него Витовт, у которого по-собачьи тряслись от злости полные щеки, как топал ногами, как угрожал! И ведь знал Киприан, что все то вымыслы, что епископ Туровский Антоний не виноват ни в чем, что он не посылал тайных писем в Орду и не приглашал на Волынь и в Киев самого Шадибека. Да и как епископ, лицо духовное, мог бы пригласить своею волей иноверную военную власть?! Мог бы сказать Киприан и другое, что Орда уже не способна, как некогда, дойти до Кракова, затопив всю Подолию, Волынь и Галич беспощадным топотом копыт. Многое мог бы сказать Киприан, но Витовта трясло от гнева, у него прыгали щеки, и Киприану приходилось молчать, молчать и покоряться, и верить наружно, что гнев Витовта справедлив, и что столь небывалое дело возможно, и что он примет меры. Немедленно сместит и накажет Антония (Антоний был смещен и лишен сана, тотчас услан в Москву в келью Симонова монастыря, что спасло его от дальнейших расправ и возможной смерти). Но он, Киприан, уступил! Едва ли не впервые откровенно и прямо уступил власти иноверца и, по сути, язычника. Уступил, потому что, увы, должен был уступить.
Он зябко поежился, пряча морщинистые, в выступающих венах и пятнах старости длани в широкие рукава дорожного охабня и с острою безнадежною болью почуял сухость старого тела, дряблость кожи, остроту локтей и колен – все, чего не чуял досель, занятый многоразличными делами русской церкви. Три года назад он получил от великого князя Василия грамоту, подтверждающую уставы Владимира и Ярослава о судах церковных[85]85
У с т а в ы В л а д и м и р а и Я р о с л а в а о с у д а х ц е р к о в н ы х… – имеется в виду свод древнерусского феодального права «Русская правда», куда входят «Правда Ярослава Мудрого», «Правда Ярославичей», «Устав Владимира Мономаха».
[Закрыть] и права владенья имениями, принадлежащими митрополичьей кафедре. Русская церковь укреплялась, росла, приобретала все больший вес в гражданской жизни, а он, Киприан, старел. И сейчас он мечтал лишь о возвращении в любимое село Голенищево близ Москвы, с домашнею церковью Трех Святителей, в безмолвном месте между двух рек Сетуни и Раменки, окруженном зелеными рощами и тишиною, где он работал, уходя от суеты в ученые труды свои, переводил с греческого, сам писал жития святых, и где он нынче намерил закончить духовное завещание свое, заполненное благочестивыми мыслями и поучениями во след идущим. Он понимал, что едет к себе, возможно, умирать, не намного пережив разгромленную турками Болгарию и, слава Богу, не доживши до сходной судьбы города Константина, когда-то столицы Великой империи, сократившейся ныне почти до размера городских стен Феодосия, возведенных великими василевсами Востока, еще в те гордые времена, накануне конечной гибели Римской империи, после которых Византия прожила еще тысячу лет. То были века славы и позора, побед и поражений, углубленной христианской культуры, века, украшенные именами великих праведников, великих проповедников и святых, имена коих не прейдут даже и после крушения империи: Василия Великого, обоих Григориев, Иоанна Дамаскина, Синессия, Златоуста[86]86
З л а т о у с т И о а н н (между 345–347–407) – один из видных деятелей восточно-христианской церкви, в 398–404 гг. – константинопольский патриарх. Причислен к лику святых.
[Закрыть], Прокопия Кесарийского Агафия, Амартола и Малалы, Феодора Студита, Константина Порфирогенета, Симеона Нового Богослова, Пселла, Продрома, Вриенния Георгия Акрополита, Григория Паламы, Фотия и Симеона Метафраста, не говоря уже о безымянных творцах Синайского и Египетского Патериков, донесших до нас драгоценные памяти первых веков некогда гонимого язычниками Христова учения!
Империя Величайшей духовной культуры! Империя великого зодчества, оплодотворившего весь славянский, и не только славянский, мир! Сколь величественен был твой восход и сколь горестен закат! И ежели гибнешь даже ты, то на что прочное возможно указать в этом временном тварном мире, где временно все, и все преходяще, кроме единой души человеческой!
Воротившийся на Москву, хоть и смертно устав, Киприан нашел в себе силы отслужить торжественную литургию, благословить княжескую семью, мягко пожурив Софью за недостаточную покорность супругу своему. Нашел в себе силы освятить церковь Успения Богородицы в Симонове, принял отчет по управлению церковною волостью и только после того удалился в свое пригородное сельцо на стечке Раменки и Сетуни, где уже, почти возрыдав и запретив кому-либо, кроме келейника, тревожить себя, сперва неподвижно замер на ложе, а потом, медленно приходя в себя, обратился к той тихой письменной работе своей, которую любил больше всего. И теперь, казалось ему, что ничего серьезнее этих вот сочинений и переводов нет и не было в его жизни, жизни многотрудной и беспокойной со скорбями великими, от которых потомкам останет только вот это: сии строки, сии листы! Пройти сейчас в свою нарочито выстроенную церковь Трех Святителей – помолиться в одиночестве, от души, с увлажненным взором, и сюда, к аналою, с которого сходили и затем перебеливались секретарем его трактаты, поучения, послания епископам, в коих он наставлял на путь истинный и призывал к должному смирению иерархов русской земли.
Он наудачу достал из поставца со свитками противень одного из посланий к игумену Афанасию, развернул свиток. В очи бросились слова, когда-то написанные им, Киприаном:
«Горе нам, что мы оставили путь правый! Все хотим повелевать, все тщимся быть учители, не быв ученицы! Новоначальные хотят властвовать над убеленными опытом и долготою лет и высокоумствуют над ними. Особенно скорблю и плачу о лжи, господствующей между людьми. Ни Бога не боясь, ни людей не стыдясь, сплетаем мы ложь на ближнего, увлекаемые завистью. Лютый недуг – зависть! Много убийств совершено в мире, много стран опустошено ею… Самого Господа нашего Исуса Христа распяли жиды по зависти… Приобретем братолюбие и сострадание. Нет иного пути к спасению, кроме любви, хотя бы кто измождал тело свое подвигами, – так говорит великий учитель Павел. Кто достиг любви, достиг Бога и в нем почивает» – отложил грамоту, вздохнул, подумал, повторил тихо: «Токмо любовь!»
Назавтра должен был прибыть к нему с отчетом даньщик по Селецкой владычной волости Иван Федоров, и Киприан впервые подумал, что этого кметя следует обязательно наградить за его многолетние успешные труды и не позабыть о нем в завещании.
Шел снег. Страшась себя самого, Киприан достал из поставца иную грамоту, написанную им в минуту жестокой скорой и очень редко с тех пор извлекаемую на свет. «Все мы, все пришедшее на землю человеческое множество! Общее наше естество оплачем, иже злочастие обогощаемся! О, како честнейшее Божиих созданий, по образу и подобию Его сотворенное, без дыхания зрится и мертво, увы, и мерзко, полно червей нечистых, объятое смрадом? Куда исчезнет мудрование, куда скроется смолкшее слово како распадется сугубое, како утаится вскоре тричастное, погибнет четвертое, растлится пятое, исчезнет сугубая связь телесная и духовная? Увы, страсти! Увы, сугубая десятерица погибнет к седьмому дню и восьмой уже являет нам начало будущего растворения естества. Из праха создан, с землею смешан и земным прахом покровен. Из земли восстав, паки землею станет. Увы, страсти, увы мне! Наг явился на плач и скорби младенцем сущим, и паки наг отходишь света сего! Всуе трудился, и жаждал и смущался духом. Всуе! Нагим рожден и нагим отходишь света сего. Ведая конец жития? Дивно, како приходим вси равным образом из тьмы на свет, и паки от света во тьму. От чрева материна с плачем выходим в мир, и от мира печального с плачем ложимся во гроб. Начало и конец нашего естества – плач! И что меж ними? Сон, сень, мечтание, красота житейская? Увы, увы, страсти! Много сплетенным жития яко цвет, яко прах, яко непрочная сень проходит!»
Назавтра, отоспавшись и отдохнув, Киприан чувствовал себя много лучше, он уже не полагал, вопреки написанному накануне, что жизнь есть сплошной плач от начала ее до конца и дела человеческие лишь тень, сон и прельщение бесовское (он бы даже отрекся теперь от написанного давеча, кабы не любил излиха – как все пишущие – своих сочинений). Но убыль сил и ясное сознание близкого конца заставило его строго подумать о том, как ему надлежит встретить неизбежный рубеж, за которым начнется для него жизнь вечная.
И когда прибыл владычный даньщик, Киприан даже не враз и не вдруг сумел восчувствовать, понять и возвратиться на время к суетным заботам днешнего бытия. Проверя отчет Федорова и выслушавши его изустные объяснения, Киприан помавал головой и знаком велел келейнику вынести и вручить даньщику мешочек с серебром – награду за беспорочную службу.
Однако Иван Федоров, принявши кошель, медлил и не уходил. Наконец, когда удивленный Киприан вопросил, какая иная нужда есть у него, Федоров высказал, сперва путано, а затем все яснее несколько необычную просьбу: оказывается, у этого даньщика был младший сын, Сергей, желающий посвятить себя духовному труду, и уже зело навычный к грамоте.
– Книги чтет и греческую молвь учит! – сказал, волнуясь, Иван.
– А какого возрастия? – вопросил Киприан.
– Семнадцать летов! – обрадованно отозвался Иван, обминая в руках давеча снятую шапку.
Киприан задумался, прикрывши вежды. «Учит греческий?»
– Плотским раззожением не смущен? – вновь вопросил Киприан.
– Женить предлагали, не хочет! – отмолвил Иван.
– В иноки… – думал меж тем Киприан. – В иноки он возможет вступить и сам. А там и еще к кому попадет. Вьюноша наверняка способен к большему! Впрочем…
– Пусть завтра придет ко мне! – твердо вымолвил Киприан. – Проверю, насколько сей исхитрен в книжном научении!
Иван обрадованно склонил голову. Дома Федоровы до позднего вечера судили и рядили. Наталья ходила, поджимая губы, заботно поглядывая на внука:
– Не ошибись, Сережа! – высказала наконец. – В ченцы пойдешь, ни жены, ни детей тебе уже не видать!
– Ведаю, бабушка, – отмолвил рослый бледный отрок с первым пухом темно-русой бороды на щеках и подбородке и не домолвил, что, мол, детей старший брат Иван нарожает, а ему блазнит иной путь, которому семейные радости токмо помеха.
– Сама приучала к чтению! – думала меж тем Наталья, не ведая, ругать ей себя за это или хвалить. – Может, и достигнет высот каких! – подумалось. – Вон иные и в епископы выходят, из простого-то звания, а мы, чать, и не крестьяне, ратный род!
Назавтра отец с сыном отправились во владычное сельцо. Киприан долго беседовал с Сергеем, удалив предварительно отца, дабы не мешал. Иван Никитич сидел на лавке, краем уха слушая из-за неплотно прикрытой двери глаголы слов и мало что понимая в мудрых речениях ученой беседы. Наконец Серега вышел, счастливый, с пылающим лицом, а Киприан сам проводил его до порога, еще раз благословил юношу, опустившегося на колени. Благословил и отца, примолвив: «Чадо твое угодно Господу!» И, уже внизу, на дворе, когда садились на коней, Серега вымолвил гордо: «Он меня в книжарню берет! И греческому станет учить! Я и жить буду на владычном дворе!»
Иван ехал задумчив, хмур. Он увидал то, чего не мог еще увидеть Серега, и гадал теперь: «Долго ли еще проживет Киприан и что будет с Сергеем после его смерти?»
Ехал, изредка взглядывая на сына, с тем легким удивлением, с каким отцы встречают первые проявления отличного от родительского норова в своих детях. И благо тому отцу, который поймет, примет и не будет стараться поиначить по-своему грядущую жизнь потомка!
Киприан все-таки прожил, или заставил себя прожить еще год. Он посвящал в сан. Освятил завершенную наконец на деньги великого князя церковь в Симонове. И умер только в сентябре следующего года, когда уже Василий Дмитрич повел войска встречу Витовту.
Умер, едва ли не торжественно подготовясь к смерти своей. Грамоту-отпуст, которую зачитывал в церкви по его поручению архиепископ Ростова Григорий, Киприан написал всего за четыре дня до смерти, двенадцатого октября. В своей загородной обители Трех Святителей, пролежав там еще несколько дней, так и преставился, заповедав епископам и игуменам сущим близь: «Егда мя во гроб вкладающе, тогда сию грамоту прочтите надо мною вслух людем» – тем положив начало обряда, который отныне повторяли все митрополиты.
Хоронили Киприана архиепископ Ростовский Григорий, Митрофан; епископ Суздальский, Илларион, епископ Коломенский, со всем синклитом Москвы: архимандриты, игумены, со всем священным собором, иноки, простые попы, бояре, воеводы – кто не ушел в поход, и многое множество москвичей.
Григорий вышел на амвон с грамотою в руках. Читал без надрыва, без придыхания, буднично и просто, но тем значительнее и строже казалось написанное. Многие утирали глаза.
– Во имя Святыя и живоначальная Троица, аз грешный и смиренный Киприан, – читал Григорий, – митрополит Киевский и всея Руси, смотря, яко настигла мя старость, впадох бо, в частыя и различные болезни, ими же ныне одержим есмь (он еще не вполне верил, когда писал, что непременно умрет!). Человеколюбие от Бога казним грехов моих ради, болезнем на мя умножившимся ныне, яко же иногда никогда же и ничто же ми возвещающи ино, разве смерть и страшный Спасов суд, достойно рассудих, яко же в завещании некая потребная мне от части писанием сим изъявити.
– Первое, – ростовский архиепископ возвысил голос и обвел храм требовательным взором, – ибо исповедую Святую Богопреданную апостольскую Веру и православия истинное благочестие во святую Троицу и прочая апостольская священная повеления, святыя Божия церкве предания цело и не подвижимо. Того благодатию соблюдати, яко же исповеданием моим написано, то и предах, внегда вначале Святитель рукополагался по обычаю и уставу апостольскому и святых Отец божественных и священных повелений, яко убо апостолы от Бога поставлени суще, и святители, от апостол поставлени апостольская наследницы суще, и по тех святителей поставляху по Богопреданному апостольскому уставу, сице же и мене грешнаго Духа Святого благодать по уставу святых апостол и священных правил святым своим священным архиереем, патриархом вселенским, и при благочестивейшем царе Констянтиноградском православнейшем…
Слушал посад, купцы и ремесленники, слушали боярыни и бояре, слушала великая княгиня Софья. У нее действительно был мальчик, как она и предрекала Василию, даже и наименованный Симеоном, но – родился и умер. И она стояла теперь строгая и прямая, не в силах решить: за какой грех казнит ее Господь? Не за то ли тайное небрежение святоотческой верою, какое время от времени охватывает ее еще и поднесь.
«Верую, Господи!» – хотелось ей воззвать в голос, и покойный Киприан минутами виделся живым, только хитро сокрывшимся, дабы испытать и укорить ее за хладкость к вере, и, казнясь в душе, давала она сейчас молчаливый обет каждогодне на Троицу совершать паломничество в обитель преподобного Сергия. Неужели он не простит, не защитит ее от этих укоризн?
Иван Федоров, затиснутый в толпе, слушал не так внимательно. Слышать Киприана приходило ему не раз, и сейчас его то и дело отвлекали мысли о доме, ибо мать, бессмертная и сухая Наталья, с обостренным подбородком, с пугающе большими глазами, обведенными черною тенью, его мать, без которой он, муж, отец и воин, как-то не мог помыслить своей жизни, надумала умирать. Лежала, не принимала пищи и к нынешней службе заупокойной прямо-таки прогнала Ивана:
– Поди на последний погляд! Проводи, не гребуй!
И теперь он, поминутно раздваиваясь мыслью, слушал прощальные слова Киприана, благословляющего паству свою:
– …И елици отъидоша от жития сего по моем поставлении, и елици еще живы суть, всем вкупе подаю еже о Святом Дусе, чистое прощение. К сим же и святейшим и вселенским сущим патриархом, иже преже преставльшимся, и еще живущим, такожде и священнейшим митрополитом всем, преставльшимся и еще живым, даю обычную любовь и последнее и конечное целование и прощение, и сам того же прошу от них получити.