444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Тайный русский календарь. Главные даты » Текст книги (страница 26)
Тайный русский календарь. Главные даты
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:39

Текст книги "Тайный русский календарь. Главные даты"


Автор книги: Дмитрий Быков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]

2-е воскресенье июля. День рыбака и почты
Русский эзотерический календарь

Во второе воскресенье июля по распоряжению Президиума Верховного Совета СССР (1968) отмечается День рыбака – тогда как Всемирный день рыболовства, напомню, приходится на 27 июня. Так вышло, что с 1994 года по указу Президента России в то же второе воскресенье июля отмечается еще и День российской почты – в то время как Всемирный день почты, напомню, празднуется 9 октября. Я думаю, что это неспроста. Россия знает, что делает, заведя себе отдельные праздники рыбака и почты, да вдобавок отведя им один общий день. Думаю, это совпадение означает, что в эзотерическом российском календаре (который, безусловно, существует, но открывается только на высших ступенях посвящения, начиная с уровня замминистра) второе воскресенье июля – день бутылочной почты. Бутылочная почта, отправленная в этот день, обладает особенной силой, о чем ниже.

О том, что существует русский эзотерический календарь, я догадываюсь давно – еще с тех пор, как заметил два главных эзотерических праздника: день весеннего возрождения и день зимнего засыпания. В нашем жизненном цикле четко различаются два периода: летний, когда от человека требуются одни добродетели, и зимний, когда востребованы совсем другие. Можно даже сказать, что русский человек зимой и русский человек летом – два совершенно разных человека, и счастливее всего он бывает в оттепель, когда можно сочетать свои полярные качества в идеальной полноте. Когда было упразднено русское язычество, русские приспособили ко дню весеннего возрождения Пасху, а когда запретили Пасху – остановились на Первомае, непомерно раздув этот малозначительный праздник малочисленного сознательного пролетариата. Когда по разным причинам было упразднено 7 ноября, обозначавшее границу зимы, на его место тут же придумали невразумительный День народного единства, а потом еще менее понятный день изгнания поляков, но обойтись без этого праздника не сумели снова. Вообще отечественные профессиональные праздники дают обширный материал для реконструкции того тайного календаря, к которому абы кого не допускают. Эта реконструкция – то есть выяснение истинного соотношения российских церковных, государственных и профессиональных праздников – дала бы ключ к той самой народной душе, которая и поныне остается для нас за семью замками.

Примеры: 12 января в России отмечается День прокурорского работника. По церковному календарю в этот же день вспоминают святую Анисию, а в народе это – день Онисьи-желудочницы, в который, согласно Далю («Приметы и суеверия русского народа»), «нечистая сила ожесточается, нужно от нее оберегаться». О чем это нам говорит? О чем-нибудь да говорит. 23 февраля россияне отмечают День Российской армии (защитника Отечества), что совпадает с днем преподобных Зевина, Полихрония, Моисея и Дамиана. Эти святые, жившие и чудотворившие в Сирии в V веке нашей эры, истязали себя долгим стоянием на одной месте (столпничеством), ношением тяжестей и питанием одною чечевицей, что ясно указывает нам на образ жизни, желательный для солдата Российской армии, а также объясняет многие ее особенности от строевой подготовки до рациона. 12 апреля тоже неслучайно стало датой запуска первого человека в космос – это день Иоанна Лествичника, на этот праздник в народе принято печь лестницы для восхождения на небо. Не может быть, чтобы на Байконуре об этом не знали. В третье воскресенье июня россияне празднуют рождение Перуна (языческая традиция, кое-где уцелевшая до наших дней), День медицинского работника (с 1980 года) и День кинолога (также полицейской собаки, с 1906-го). Трудно не увидеть здесь намека на великую – сходную с перуновой – роль медицинского работника и его собачью жизнь. 10 ноября православные отмечают день св. Параскевы и День милиции: как известно, святая Параскева требует соблюдения множества правил и сугубо наказывает за их неисполнение. В этот день полагается «мять и трепать» (льны), запрещается прясть, но разрешается шить (в том числе дела). День энергетика отмечается 22 декабря, в день основания СССР (1922), и это ясно указывает нам, что энергетика – трубо– и газопроводы, электричество и пр. – останется последним, что еще как-то цементирует между собою бывшие республики. 20 декабря, в День чекиста (ныне день ФСБ), церковь празднует день памяти св. Амвросия, о котором в народе не просто же так говорится «Амвросий праздники отбросил». Кстати, сам Амвросий, епископ Медиоланский, известен как бескомпромиссный борец с еретиками, а также большой друг детей. Сам он при этом, правда, вел жизнь аскетическую. 22 декабря православные празднуют также день иконы «Нечаянная радость», от которой разбойник вразумился и сделался честным: это недвусмысленно указывает нам на то, что от энергетики некоторые экс-союзные государства – особенно Украина – также могут начать жизнь честную или по крайней мере вразумиться.

Из этого неполного перечня сопоставлений ясно, что каждый российский праздник имеет двойной, а то и тройной смысл. Оно и понятно: поверх православных нарастали советские, поверх советских – россиянские, и все это в тайном, но неотступном сопровождении народных, неистребимых языческих и самодеятельно-профессиональных. Полный календарь вскрывает связь между газом и единством, чекизмом и детьми, медиками и собаководами, законоблюстителями и нечистью, рыбаками и бутылками. Совершенно очевидно, что сочетание рыбака, бутылки и почты для России неслучайно: на рыбалке нечего делать без бутылки, в пустую бутылку лучше всего положить записку. В «Артеке», например, есть примета, что если в конце смены бросить в море бутылку с просьбой, просьба исполнится. Я лично проверял это не раз: в частности, в августе 1998 года наша восьмилетняя тогда дочь бросила в море бутылку с пожеланием, чтобы родители проводили с ней как можно больше времени. Грянувший вскоре дефолт на три месяца лишил жену работы, и просьба девочки исполнилась, хотя и не совсем так, как она предполагала. А потому что за все надо платить, Женя. Правда, к счастью, пожелание действовало только до зимы.

Я не допущен, увы, к тайным знаниям об эзотерических ритуалах, но берусь предположить, что в день бутылочной почты следует запускать в ближайший водоем письмо с просьбой-мечтой-пожеланием, и тогда все сбудется. Так я и поступил в минувшее воскресенье, катаясь с сыном на речном трамвае и запустив в Москву-реку бутылку из-под чая «Несте». Что мы написали в записке, я вам, конечно, не скажу. Но думаю, что исполнится. В этот день вообще все исполняется: как-никак именно 12 июля Камиль Дюмулен призвал свой народ «К оружию, граждане!», и граждане послушались. А Борис Ельцин вышел из партии и призвал к тому же остальных – и остальные побежали. Не говоря уж о том, что в этот же день 1979 года республика Кирибати (Микронезия) получила независимость. А в гимне этой республики с населением в 90 000 человек и уникальным расположением (одновременно в Восточном, Западном, Северном и Южном полушариях) есть прекрасные слова: «Достижение удовлетворенности и мира нашими людьми возможно, если наши сердца будут биться как одно. Готовься принять на себя ответственность и помогай другим, а Бог пусть благословит наше правительство и всех наших людей».

13 июля. Родился Исаак Бабель (1894)
Очкарик и кентавры

Из всех русских литературных загадок XX века Бабель – самая язвящая, зудящая, не дающая жить спокойно. Потому так и жалко двадцати четырех пропавших папок его архива, что в них, может, был ответ. На самом деле ясно, что не было, – прятались там, может, как в архиве Олеши, крошечные, по пять-шесть строчек, записи о том, как он не может больше писать. Сделанное Бабелем – вещь в себе, законченный герметичный корпус текстов, состоящий из трех циклов (ранние вещи не в счет). Цикл первый – конармейский, второй – одесский, третий – известный нам очень фрагментарно сборник рассказов о коллективизации и примыкающие к нему интонационно и стилистически поздние рассказы о Гражданской войне (лучший из них – «Иван-да-Марья»).

С этим и приходится иметь дело. Стало общим местом утверждение, что Бабеля навеки поразили два мира – мир его родной Одессы, биндюжников, бандитов, матросов, проституток, и мир Конармии времен польского похода, закончившегося, кстати сказать, полным провалом: разоренные еврейские местечки, могучие начдивы, кони, с которыми он так толком и не научился управляться… На первый взгляд в этих двух мирах много общего: и там и тут обитают бедные и слабые еврейские мудрецы, на глазах у которых утверждает себя пышная и цветущая ветхозаветная жизнь. Типа «слабый человек культуры», как назвал эту нишу Александр Эткинд, наблюдает за мощной растительной жизнью плоти, за соитиями и драками простых первобытных существ – женщин с чудовищными грудями, при скачке закидывающимися за спину, и мужчин с гниющими ногами и воспаленными глазами. И в самом деле между каким-нибудь бабелевским гигантским Балмашевым или Долгушовым и столь же брутальным Менделем Криком или Савкой Буцисом не такая уж большая на первый взгляд разница: сидит хилый, любопытный ко всему, хитрый очкарик и с равным восхищением наблюдает аристократов Молдаванки, «на икрах которых лопалась кожа цвета небесной лазури», и конармейских начдивов, чьи ноги похожи на двух девушек, закованных в кожу. Тут можно было бы порассуждать о том, какая вообще хорошая проза получается, когда слабые люди пишут о сильных. Вот когда сильные про сильных – это совсем не так интересно. Джек Лондон, например, или Максим Горький. А вот когда книжный гуманист Бабель про начдивов и бандитов – тут-то и начинается великая проза, легко говорить банальности в таком духе. На самом деле трудно выдумать что-нибудь более далекое от реальности. Два главных мира бабелевской прозы – Одесса, где орудует Беня Крик со товарищи, и Западная Белоруссия, через которую проходит с боями Конармия, – не просто несхожи, а друг другу противоположны. Обратите внимание, граждане мои и гражданочки, вот на какой момент: конармейские рассказы Бабеля многими признаются за бесспорные шедевры, но как-то в наше время не читаются, да и вообще слава их бледнеет на фоне триумфального успеха немногочисленных, общим числом меньше десятка, одесских рассказов про Беню Короля. Про Остапа Бендера написано в сто раз больше – два полновесных романа общей толщиной в семьсот страниц, а ведь Беня Крик ничуть не уступает ему ни в яркости, ни в славе, ни в нарицательности. Самая ставящаяся во всем мире русская пьеса двадцатых годов – бабелевский «Закат», исправно переживший все «Бронепоезда» и перегнавший по количеству экранизаций даже «Дни Турбиных». Да и поставьте, наконец, эксперимент на себе: как приятно в тысячный раз перечитывать «Одесские рассказы» и какая мука освежать в памяти «Конармию», даже самые светлые вещи оттуда вроде «Пана Аполека»! Невозможно же. Ужас. Как сам автор сказал: «И только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло». Все скрипит и течет, каждое слово через силу. И ведь не сказать, чтобы в «Одесских рассказах» меньше было натурализма. Еще и больше, пожалуй. Тут и Цудечкис, стирающий свои носочки, и Любка Казак с такой же чудовищной грудью, как у конармейской женщины Сашки. И проститутки одесские точно так же говорят «Сделаемся», как эта Сашка, когда ей надо сосватать жеребца – покрыть ее кобылу. Но вот поди ж ты – одесскую прозу Бабеля читаешь с наслаждением, а конармейскую с ужасом, в обоих случаях отдавая должное таланту и новаторству повествователя. Не сказать даже, чтобы так уж различался стиль: тот же замечательный, счастливо найденный гибрид ветхозаветной мелодики, ее скорбных повторов и постпозитивных притяжательных местоимений («сердце мое», «чудовищная грудь ее») с французскими натуралистами, привыкшими называть своими именами то, о чем прежде говорить не позволялось. Возьмите любой достаточно радикальный фрагмент прозы Золя – из «Накипи», где служанка рожает в горшок, или из «Нана», где куртизанка наряжает девственника в свою ночную рубашку с рюшечками, – перепишите в библейском духе, с интонацией скорбного раввина, и будет вам чистый Бабель, не особенно даже скрывающий генезис своей прозы. В том-то и штука, что у него в «Гюи де Мопассане» и отчасти в «Справке» все это открытым текстом написано. Загадка не в том, как это сделано, а в том, почему в одних случаях такая проза дает эффект бодрящий и духоподъемный, а в другом – забивает тебя по шляпку.

Легко сказать, что в «Конармии» все время происходит что-то ужасное, а в «Одесских рассказах» все легко и весело. Шутка, однако, в том, что у Бабеля нелегко и невесело везде – в одесском цикле убивают не меньше, чем в конармейском, и тоже в живот, как в «Смерти Долгушова». И коров режут, и рэкетом, по-современному говоря, занимаются, и крохотная торговка тетя Песя катается по полу, оплакивая сына, и гиганта Фроима Грача, на чьем пальце, как на турнике, мог подтягиваться его внук, ставят к стенке. Мир одесских биндюжников и бандюганов ничуть не менее кровав, а если вспомнить киноповесть «Беня Крик», так и сам Беня Король кончает ничуть не лучше, чем убитый комбриг два. Все смертны, и у Бабеля попросту не бывает прозы, в которой бы не совокуплялись и не убивали, и над всем этим не горели бы, усмехаясь, крупные звезды. Кровь, слезы, сперма – обычный его набор, что в Одессе, что под Берестечно или Молодечно. Однако вот в чем штука: в Одессе все это происходит как-то по-человечески. Тут все свои: Беня Крик может резать коров мосье Эйхбаума, но влюбляется в его дочь и заканчивает дело миром. Савка Буцис может выстрелить в живот Иосифу Мугинштейну, но Беня поговорит с Тартаковским по кличке Полтора Жида, и матери покойного Мугинштейна назначат приличную пенсию, а налетчик вместе с объектом налета обеспечат несчастному Иосифу похороны по высшему разряду. Цудечкис пробудет сутки в заложниках у Любки Казак, но научит ее ребенка сосать молоко из бутылочки – и все долги ему простятся. То есть можно как-то договориться. Эти люди могут друг друга убивать, брать друг у друга в долг, не отдавать, стрелять, мучить и унижать друг друга, даже устраивать друг другу погромы, как в «Истории моей голубятни». Но все они покуда люди, то есть между ними хотя бы в потенции возможен общий язык. Их объединяет Молдаванка, «щедрая наша мать». У них есть общая Одесса с ее морем и портом, общая среда обитания – короче, как бы ни враждовали Соломончик Каплун с Беней Криком, как бы ни обуздывал Беня Крик собственного отца Менделя, между ними нет главной вражды – антропологической. Все они принадлежат к единому народу, не еврейскому, ибо Одесса интернациональна, не украинскому и не русскому, ибо все тут представлены в равной пропорции, а к общему племени приморских жовиальных авантюристов. Все, в общем, существа одного вида. Совершенно не то происходит в «Конармии», где Кирилл Васильевич Лютов (бабелевский псевдоним в газете «Красный кавалерист») все время ощущает себя существом принципиально иной породы. Радость его при виде других товарищей по несчастью – тоже людей вроде мечтательного старьевщика Гедали – не поддается описанию. Это как если бы вам на Марсе, по-маяковски говоря, встретился «хоть один сердцелюдый». Вокруг него ликуют, страдают, любятся и взаимно истребляются совершенно непостижимые существа. Для них человека шлепнуть, может быть, ничуть не труднее, чем для Бени Крика, но Беня Крик, пуская в ход оружие, все-таки испытывает какие-никакие чувства. Для конармейца «снять с плеча верного винта» – что-то рефлекторное, никаких эмоций не вызывающее. Элементарная неспособность убить человека тут – страшный грех. «Жалеете вы нашего брата, как кошка мышку!» – кричит Афонька Бида Лютову, когда тот отказывается пристрелить смертельно раненного Долгушова. Неумение держаться в седле и правильно седлать лошадь выглядит тут страшнейшим пороком, а стрельба над ухом у дьякона, сказавшегося глухим, чтобы избежать мобилизации, расценивается как героизм: «Стоит Ваня за комиссариков!» Больше того, и сам этот дьякон с его сивыми волосами и звериной кротостью, нечеловеческой покорностью кажется Бабелю ничуть не менее фантастическим существом, чем его мучители. Не зря рассказ о дьяконе и его палаче называется «Иваны». Конармия, по Бабелю, охвачена бурной эпидемией убийства и самоубийства. Самым героичным и отважным здесь выглядит тот, кто делает, как хуже: грубее, болезненнее, труднее. Чем изощреннее жестокость, тем больше почет. Отчаявшись обрести справедливость в борьбе за мировую революцию (потому что никакой справедливости нет и быть не может – взяться ей на земле неоткуда), страна в отчаянии кончает с собой: бессмысленно разоряет местечки, бессмысленно идет на Польшу, еще того бессмысленней выясняет отношения… Людьми овладевает маниакальная подозрительность, как несчастным Балмашевым в «Измене». Сыновья восстают на отцов, как в «Письме». Все с ума посходили, среди этого безумия мечется нормальный Лютов, привыкший у себя в Одессе, что убивать можно все-таки за что-то, что убивать все время вообще необязательно, можно как-то договариваться, и с каждым новым приключением Лютову все яснее: что-то здесь очень капитально не так. Он попал в больную среду, в странное пространство, где всем обязательно надо его убить за то, что он в очках. Беня Король ни за что не стал бы убивать человека за то, что на носу у него очки, а в душе осень. Он бы, может быть, даже послушал его рассказы. Но здесь за очки надо платить. То есть все до такой степени вывернуто наизнанку, что благословлять этот порядок вещей могут только слепцы вроде бельмастого Галина, «узкого в плечах». Галину все происходящее очень нравится, он искренне верит в торжество прекрасной новой жизни, а в это время полковая прачка, которой он тщетно домогается, отдается мордатому повару Василию с кривыми и черными ногтями на ногах. Так же поступят и революция, и светлое будущее – все будет у мордатых поваров с кривыми черными ногтями, а бельмастые будут выстраивать оправдания происходящему. Мир «Конармии» – грязный, заскорузлый, портяночно-бинтовой, вывороченный, вымороченный. Тут люди – не люди, а странные, сросшиеся с конями кентавры, и законы у них кентаврические, с людской точки зрения необъяснимые. Бабель тут чужак не потому, что он еврей, а потому, что он человек. И в «Иване-да-Марье» уже незадолго до гибели он подтвердит этот страшный диагноз, поставленный России: ее народ сам себе чужой. Комиссар-латыш Ларсон ругает Россию, капитан и бывший послушник Коростелев ее защищает с кротким отчаянием: «Мучай, мучай нас, Карл», а наутро этого самого Коростелева убьет не чужой, а свой, русский, Макеев за то, что Коростелев пожег казенное горючее, когда ездил на барже за самогоном. То есть, в общем, ни за что убьет. Из чистого удовольствия проявить свой революционный фанатизм. Потому что жестокость есть наивысшая добродетель, и без этой жестокости никакая миссия не может считаться исполненной. Больше того – жестокость самоцельна, ибо все остальные цели, в общем, иллюзорны. Можно было все то же самое сделать куда меньшей кровью. Но Конармия на меньшее не согласна. И народ, который себя потерял, на меньшее не готов: он найти себя не может, а потому предпочитает самоуничтожиться.

Вот об этом самоуничтожении народа, который сам себе чужой, Бабель и написал свою главную книгу. Вторую книгу он написал для контраста, чтобы показать, как можно было бы жить. Но из России при всем желании не сделаешь одну большую Одессу – нету в ней столько моря и столько евреев, столько греков и столько солнца. Главное же – у ее народа нет чувства принадлежности к единой и щедрой матери. Есть у него только тоска от ощущения вечного сосущего долга перед неласковой, суровой мачехой, требующей новых и новых жертв неизвестно во имя чего. Вот об этом Бабель и написал. За это его убили. Убили и стали любить так, как любят только мертвых. Потому что все остальные в России виноваты по умолчанию.

1 августа. Василий Аксенов дописал «Остров Крым» (1979)
С острова на стрежень

«Остров Крым» Василия Аксенова, законченный в августе семьдесят девятого, в Коктебеле, – один из немногих выживших литпамятников уникальной эпохи. Выживших – поскольку только что вышедшее переиздание высоко держится в списке бестселлеров, горячо обсуждается и, кажется, вызывает наконец серьезную полемику.

Тогда у Аксенова не было возможности обсудить свое сочинение с адекватной критикой и широкой читательской массой: почти сразу после окончания романа он эмигрировал, точнее, выехал в США читать лекции и немедленно лишился гражданства. «Остров» напечатали в «Ардисе», он проник в СССР, был хитом самиздата. Но такое полуподпольное существование априори исключает серьезный анализ: книга читалась за ночь, всех волновал либо политический смысл, либо храбрая эротика, либо, наконец, поиски прототипов. Увы, из всех русских писателей первого ряда Аксенов выделяется именно непрочитанностью, почти полным отсутствием серьезных исследовательских работ, которые в общем единичны: в первую очередь назовем образцовый построчный комментарий покойного Ю.К. Щеглова к «Бочкотаре».

Между тем сложная архитектоника аксеновских романов, весьма разнообразных при относительной однотипности протагонистов, сквозные аксеновские мотивы, открытые – при всей определенности – финалы, некоторая расплывчатость позитива при однозначном и ярко очерченном негативе заслуживают серьезнейшего внимания: Аксенов сказал о семидесятых и восьмидесятых нечто более важное, чем о шестидесятых. Более того, семидесятые, особенно вторая их половина, остаются наиболее интересным и, пожалуй, непонятым советским периодом. Описаны они либо поверхностно, либо уклончиво: одни умерли, другие спились, третьи уехали – фиксировать гротескную реальность поздней брежневщины стало некому, а между тем в СССР заваривались интересные дела. Соревнование мировых систем шло к медленной, предсказанной Сахаровым и, мнится, неизбежной конвергенции. Режим уже был нереформируем: вероятней всего, точка бифуркации была пройдена где-то в 1961–1962 годах, в середине хрущевского правления, и уже в 1968 году рыпаться было поздно. Но хаотический распад девяностых не был еще предопределен: некоторые процессы можно было остановить либо спустить на тормозах. Широко обсуждались разные варианты выхода из советского тупика – консервативный (в духе почвенников), земский (вариант Солженицына), либеральный (сахаровский), военный, технократический и так далее, вплоть до религиозной утопии. Бурно цвел самиздат, в котором не переводились рецепты спасения Отечества. «Остров Крым» появился ровно на пике всех этих дискуссий. И, разумеется, тогда было никак не до аксеновских метафор: из многослойного торта выедался исключительно верхний слой.

Справедливости ради заметим, что в официальной литературе конца семидесятых реальность уже присутствовала в опосредованном, гротескно-фантастическом виде. Дело было не в цензуре, поскольку тенденция распространялась и на самиздат: просто ни у кого не хватало сил описывать это безумие как оно есть. В естественном своем виде оно было слишком скучно. Вдобавок реальность была достаточно фантастична и сама по себе: фантастика тоже бывает скучной, как доказывают некоторые страницы Кафки. Все настолько всё понимали и притворялись настолько спустя рукава, что сквозь иссякающую, ветшающую ткань советской действительности уже вовсю просвечивала метафизика. Об этой эпохе написано мало, но хорошо: вторая и третья части трилогии Стругацких, «Альтист Данилов» Орлова, «Тридцатая любовь Марины» Сорокина, «Московский гамбит» Мамлеева, «Коробейники» Каштанова, «Последнее лето на Волге» Горенштейна, некоторые вспомнят «Ягодные места» Евтушенко (роман характерный, но слабый), кто-то – «Время и место» Трифонова (но Трифонова в это время сильнее интересовали тридцатые, эпоха «Исчезновения» – «как это получилось»; с современностью он, кажется, попрощался в «Другой жизни»).

Доминанты этой прозы – апокалиптические, эсхатологические ощущения, предчувствие скорого краха, но не мрачное и беспросветное, как сейчас, когда уже понятно, что будет то же самое, только хуже, а какое-то веселое, почти праздничное: тогда полагали, что начнется иное. Что-то типа «пусть сильнее грянет буря» с поправкой на то, что бурей не пахло, ревситуация не просматривалась: скорее уж «пусть быстрее рухнет дурдом». Кто мог предположить, что единственной альтернативой будет дурдом с трубой пониже и дымом пожиже, что в финале долгой и весьма увлекательной шахматной партии фигуры попросту будут сметены с доски, что в борьбе прогрессистов с новаторами и умеренных с радикалами победит банальная энтропия под лихую пальбу братков?

На фоне этих довольно хулиганских антиутопий «Остров Крым» – тоже весьма яркая, но беспримесно трагическая книга – выделяется именно мрачностью взгляда на будущее. Аксенов в принципе не очень любит описывать ужасное: для него органично счастье, он один из немногих в русской литературе, кто это умеет. Однако 14-я глава «Острова» – знаменитая «Весна» – при всей своей протокольности (не смаковать же ужасы) поражает нетипичной для Аксенова уверенностью в катастрофе, настаиванием на ней вопреки всем читательским мольбам. Остров Крым обречен. Это понятно, в сущности, уже в момент гибели Новосильцева во время «Антика-ралли», но Аксенов подробно и жестоко опишет стремительный захват райского острова воинственным быдлом, беспричинно озлобленным, рушащим и жгущим все вокруг себя. Ужас усугубляется тем, что захватчиков встречают с цветами. Некую надежду – весьма зыбкую – дает бегство Лучникова-младшего с беременной женой; спасение – как почти всегда у Аксенова – связано с евангельской символикой: современный Гудини по имени Бен-Иван ложится в лодке крестом и отводит неминуемую, казалось, гибель. Но это, если вдуматься, весьма жалкое утешение.

О том, какова символика самого острова Крым и в чем загадка Андрея Лучникова, томимого виной перед большой Россией и жаждой слиться с ее народом, тоже написано немного. И примечательна здесь разве что статья Рустема Вахитова «Василий Аксенов как зеркало либеральной контрреволюции», опубликованная в «Бельских просторах» в 2006 году [3]3
  http://www.hrono.ru/text/2006/vahil2_06.html


[Закрыть]
. И внешностью, и взглядами Вахитов до странности напоминает критика Кирилла Анкудинова, своего ровесника и, кажется, двойника. В его эссе впервые, насколько я знаю, высказана мысль, что «Остров Крым» – никак не метафора Европы и не образ идеальной «правильной России», как она мыслилась западнику и гедонисту Аксенову, а символ родной интеллигенции, тоже вечно виноватой перед народом и мечтающей слиться с ним в экстазе коллективного делания. Общая прокурорская тональность статьи Вахитова, верной в констатациях, но подозрительно разнузданной в попытках заклеймить давний аксеновский роман, только подтверждает все, что в этом романе написано: мы видим и беспричинную агрессию, и упреки в русофобии, и горячую обиду на то, что встреча народа с интеллигенцией выглядит не как слияние, а как поглощение. Но любой, кто читал «Остров Крым» – в семидесятых ли, в нулевых, – отлично понимает, что все было бы так и никак не иначе; да так оно, собственно, и вышло.

Антагонизм народа и интеллигенции был одной из главных проблем позднего застоя. Во время перестройки вопрос был не то чтобы снят, а просто, как замечено выше, опрокинули доску с этюдом. Это не значит, что проблема перестала существовать, но тема раскола общества на две страты, не имеющие друг с другом почти ничего общего, в тогдашней литературе звучала в полный голос: стоит вспомнить «Волны гасят ветер» тех же Стругацких, где ситуация описана буквально, или «Шута», и в особенности «Банду справедливых» Юрия Вяземского. Впрочем, и в «Тридцатой любви» Марина называет учеников пролами, а ее финальное трудоустройство на завод, приводящее к перерождению самой языковой ткани романа, выглядит именно как переход в иной мир. У советского народа и советской же интеллигенции было много вариантов сосуществования или разрыва, в том числе описанный Аксеновым, когда очередная попытка сближения кончается массовым истреблением передового класса (разумеется, передовым классом по тем временам была интеллигенция, а никак не люмпенизированный пролетариат). Осуществился самый простой: и тот народ, и та интеллигенция перестали существовать. Есть ли у них шанс возродиться? Не думаю. Но проблема остается, поскольку она в России неистребима, – и в этом, так сказать, первая актуальность аксеновской книги. Сегодня тоже слышны голоса – когда они в России не слышны? – о вине образованного слоя перед необразованным, о необходимости агитировать, просвещать, вести за собой, дотягивать до своего уровня и т. д. Все это, может быть, очень благородно, но имеет смысл лишь тогда, когда налицо встречное движение. Если его нет, насильственно тащить большинство к правде и тем более свободе не следует ни в коем случае. Как вариант – следует ограничиться культуртрегерством, постепенным превращением народа в интеллигенцию, что в СССР в последние десятилетия отчасти было достигнуто благодаря всеобщему среднему образованию. Но и культуртрегерство, сопряженное со слишком тесным контактом, приведет к предсказуемому результату, а именно к упомянутому поглощению, с полным сознанием своего права на него.

Аксенов честно зафиксировал разделение на две России, ставшее явью гораздо раньше (в частности, в 1937 году одна Россия ела вторую, пользуясь для этого механизмом репрессий, запущенным совсем для другого). Даже такое упрощение всей русской жизни, как перестройка с последующим развалом страны, этого деления не отменило. Мы имеем дело не с монолитным населением, а с «людьми» и «люденами». При этом кодекс чести люденов совпадает с интеллигентским: их занимает совместный труд во имя будущего, познание, долгие и увлекательные отношения, не сводящиеся к простой физиологии. А все прочие, добровольно и радостно избравшие роль быдла, стремятся к примитивному доминированию и самым простым идентификациям по самым имманентным признакам вроде национального.

Границы, впрочем, проходят не по социальным или национальным разломам, а по более тонким силовым линиям, которые еще предстоит выяснить. Пока фактом остается одно: при такой истории, как российская, при тех механизмах власти, которые здесь работают, и той структуре общества, от которой мы никуда не можем деться, разделение народа на эти две фракции, с обратной пропорцией количества и качества, остается неизбежным. Россия делится на собственно Россию и остров Крым. Утопия их слияния оборачивается кровавым побоищем. О причинах этого разделения можно спорить, я же рискнул бы предложить элементарное и чисто физическое объяснение. Существует процесс центрифугирования, делящий вещество на фракции с помощью центробежных сил. Поскольку вся российская история являет собою довольно быстрое движение по кругу, социальные процессы в нем можно описать как центрифугирование, в результате чего оно и делится на фракции, мало чем объединенные, кроме общей центрифуги. Особенность этих фракций, однако, в том, что обратно они уже не смешиваются.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю