355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Раскин » Хроника Рая » Текст книги (страница 8)
Хроника Рая
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:53

Текст книги "Хроника Рая"


Автор книги: Дмитрий Раскин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Обожествленная нация лишена прошлого, потому как его место занял идол прошлого, крикливый, обидчивый, мелочный. Обожествление нации отвечает какой-то глубинной и, очевидно, неотменяемой потребности человека отказаться от глубины бытия, от непосильной для него и взывающей к нему метафизической реальности, от невозможной вне страдания и сомнения Веры. Это жажда духовной халявы и страх перед мышлением.

Есть другие, конечно же, формы такого отказа, но эта – публичная, в слиянии с Целым, к тому ж дает непробиваемую, освобождающую от сомнений правоту. Это радость быть мерою жизни и мира. Это счастье судить и кромсать. Это удовлетворение влечения нашего к извращенной онтологии, дозволяющей нам быть не будучи,благодаря этому “нет”. Усилие бытьподменяется здесь восторгом от совладения коллективной Истиной. Получаем удовольствие от этого группового нашего, брызжущего торжества над бытием, сознанием, человечностью.

Обожествляющий свою нацию (расу, веру…) не только утверждает свое право на низменные, нутряные страсти, на ехидную, жидкую злобу и стекленеющую ненависть, на сладострастное расчесывание своих болячек – он обращает все это в основание своего нравственного превосходства, в доказательство собственной этической правоты. В этом, быть может, главная, самая страшная сила всех этих “измов”, ибо в этих рамках мы ненавидим и презираем потому, что мы есть Добро. Но не в силах увидеть такое плоское, простенькое – мы есть Добро – потому только, что мы ненавидим и презираем. Здесь невозможна и не нужна истина и абсурден вопрос: могут ли все эти “измы” быть умеренными, цивилизационными, просвещенными». Лоттер отложил шпаргалку:

– Я хотел бы спросить уважаемых членов совета, есть ли в содержании этого отрывка хоть что-нибудь, с чем они не согласны?

– Профессор Лоттер весьма обяжет всех нас, – сказала Кристина, – если воздержится от подобного рода интерактивных опросов. На мой непросвещенный взгляд общение между членами совета возможно только на основе равенства, не так ли, профессор Лоттер?

– Безусловно, – ответил Лоттер, – этот вопрос я в той же самой мере адресую и себе самому.

– Вы, кажется, хотите экзаменовать нас, коллега? – вкрадчиво поинтересовался президент Ломбертц.

– Ни в коем случае, коллега, только справочно: что здесь могло бы вызвать наше неудовольствие? Могли бы мы, условно говоря, подписаться под этим?

– Стоп. Мы вышли за границы темы сегодняшнего нашего заседания. – Поднялся президент Ломбертц. – Ияна правах председательствующего…

– А я бы подписалась, – в голосе Анны-Марии была дерзость, еще больше веселия, какой-то веселой отваги и всегдашняя эта ее, словами студентов: «прорва экстравагантного обаяния». Комизм же сцены заключался в несоответствии этого всего ничтожности ситуации. Хотя, конечно, здесь, по итогам заседания должна была решиться судьба Прокофьева.

– Я подписала бы, – повторила госпожа Ульбано и ее прекрасная рука воображаемым пером начертала автограф в воздухе. Так подписывают только помилование. «Неужели она специально переигрывает?» – подумал Прокофьев.

Ломбертцу ничего не оставалось как сесть, что означало продолжение дискуссии.

– В принципе, мы тоже. – Наконец сказало несколько человек. – Но не с голоса, конечно же. И к чему вы клоните, коллега Лоттер?

– Если бы доктор Прокофьев читал это студентам, сидел бы он здесь перед нами?

– Нет, разумеется. Но он же читал другое…

– Именно это! Я процитировал из этого самого занятия, вошедшего в книгу «Н. Прокофьев. Избранные лекции», что издана нашим Университетом два года назад. – И Лоттер с наслаждением зачитал выходные данные монографии.

– Ну и что, – сказал доктор Хирникс, – господин Прокофьев вполне мог говорить на лекции что угодно, не включая, так сказать, в канонический текст. У нас претензии к лекции, а не к книге.

Президент Ломбертц призвал его к объективности.

– К тому же доктор Прокофьев не отрицает сказанного, – продолжил Хирникс, – настаивая только на своей интерпретации. Мы здесь и собрались, чтобы отделить, извините, зерна от, извините, плевел.

– И агнцев от козлищ, – бросила Анна-Мария с высоты своего незримого трона.

У доктора Хирникса отвисла челюсть:

– Вы намекаете, коллега, что доктор Прокофьев – агнец?

– Нет, нет, что вы, – успокоила его Анна-Мария, – я совсем не об этом.

Президент Ломбертц указал ей на недопустимость подобного стиля общения с коллегами (пусть смешон будет Хирникс, но не совет).

– Наш совет этои есть стиль, – добавила Кристина фон Рейкельн. – Стиль, прежде всего (пусть помнят, кто здесь определяет стиль).

– Я и хотел бы о стиле, – начал профессор Депре, – я не поклонник той риторики, что демонстрирует доктор Прокофьев. Ему явно не достает академизма.

– Я процитировал только выводы, – не дал ему закончить Лоттер, – но если коллега Депре так настаивает, я могу зачитать доказательный ряд.

Все хором: «Не надо!»

– Университет наш, не будет особым преувеличением сказать, – ровесник Европы, – Кристина фон Рейкельн даже в самых торжественных случаях предпочитала говорить сидя. Знала, что так она выглядит величественнее (и не только потому, что стоя у нее получается старческая осанка). – Университет меняется вместе с Европой, оставаясь при этом собой. Начинались войны и завершались войны. Разжигались костры и затухали, поднимались империи и рассыпались империи в прах (мне ли не знать). Но Университет наш стоял, потому что была одна забота, одно поприще, одна страсть – Истина. И неважно, торжествует ли в Европе разум или же справляет свой праздник мрак. Университет стоял, и Европа кое-чем ему обязана. – Лоттер понимал, что эта тирада к тому, что дело будет спущено на тормозах приличествующим образом. Что касается самой Кристины, ее влияние было не столь велико, как можно было бы подумать, глядя на это заседание. Точней, оно ограничивалось только работой совета,за пределами «процедуры» и всех сопутствующих интриг оно было практически нулевым. Но ей и не надо. У нее был вкус только к тому, чем она сейчас и занималась.

– Университет, в конечном счете, выигрывал всегда, – воодушевилась Кристина, – независимо, опережал ли он время или же отставал от европейского хроноса.

– Та Европа, которую я собрал для себя там,из книг, из великих текстов, – сказал вдруг Прокофьев, – она концентрированнее, может быть, чище настоящей. Японимал это и был готов к встрече с реальной Европой. Я не разочаровался. Я понимал, что в реальности есть то, чего нет в «моей» Европе, то, чего я не заметил, не понял, может, так и не пойму никогда. Разочаровываться в реальности потому, что тебе не нашлось места в ней, пошло. Разочаровываться потому, что реальность не совпала с твоими домашними заготовками, с твоими лекалами, смешно, – Прокофьев остановился. Трибунал понял, что сейчас его занесет (в доносе было о том, что Прокофьева периодически заносит) и он выдаст что-то так ли иначе себе не на пользу, поэтому никто не обрывал этой паузы. Лоттер нашелся было, но Прокофьев уже продолжил:

– Мне кажется, что Европа (Культура) – из нее уходит душа. Это не крах (как все же были узки те, кто предвещал крах Европе, даже те, кто был гениален), скорее провисание.Мы (я опять позволю себе это слово, но в ином контексте) обожествляемКультуру.

– О чем это вы! – возмутился профессор Депре. – Сейчас, когда все больше совершенно уже не стесняющегося самого себя, подающего себя как некий эталон, как культурную норму, равнодушия к Культуре, в сочетании с прогрессирующим аппетитом к ее плодам. И эта торжествующая эстетика механического, конформистского потребления плодов (как в элитарном, так и в массовом варианте). Неужели вы с теми, кто обслуживает все это?! Мы же, Университет наш как некий островок, как атолл на пути этих набирающих силу волн…

– Обожествленная Культура при всей своей гуманистичности, при всех величайших откровениях своего прошлого не нуждается в личности как в своем субъекте, – продолжал Прокофьев, – в личности, что не детерминирована все-таки самой Культурой, как не детерминированы ею свобода и истина, когда они есть. Посредством личности Культура обретает возможность трансцендировать свой опыт, открыть промежуточность своего окончательного,нащупать изъян в своем абсолютном, обратить свои кризисы и неудачи в катализаторы своей судьбы, поймать себя самое на самообмане.

Обожествленная Культура с какого-то уровня вступает в конфликт с Бытием, полагает предел собственной глубине, определяет границы свободе, мышлению, истине, сколько бы ни воспроизводила бы их как свои высшие ценности, сколько б ни прославляла дерзостный поиск. Обожествленной Культуре нужны жрецы (в этом корысть нашего обожествления, потому как у жрецов есть свои довольно приятные привилегии). Она принимает играющего ее смыслами, символами, знаками, пусть даже играющий не слишком почтителен к ней – она научилась не бояться, побеждает его, отводя ему место в своем пантеоне. В конце концов, он тоже (и не заметно для себя самого) может оказаться жрецом, только в шутовском наряде. К тому же, игры эти есть признание ценности того, чем играют, иначе какой вообще смысл играть.

– Все это, между прочим, относится и к бунтующему против Культуры, в той же степени, наверное, – бросила Анна-Мария.

– Обожествленная Культура дает нам санкцию на бездействие., – проигнорировал реплику Прокофьев, – историческое, онтологическое, духовное. И наше творчество, само наше мышление могут оказаться лишь только формой, способом этого бездействия… И еще, мы открываем для себя безответственность,вожделенную, жизнеутверждающую. Вообще-то она есть и так, и всегда была, но «из рук» Культуры получить ее много слаще… не так ли? Мы высвобождаем в Культуре какие-то анонимные, нам непонятные силы – а нам и не понять, покуда обожествляем! Именно этим силам мы уступаем бытие, душу, дух. Незаметно уступаем им самих себя, собственную глубину, которой, возможно нет, но она могла, да что там, должна была быть… Именно этому сдаемся мы, а не исламизму, к примеру, ни терроризму или еще чему-нибудь такому. Мы уступаем как бы даже и радостно, ибо не теряем при этом, наоборот, обретаем много чего… особенно в смысле завершенности нашей и правоты… Анонимные силы, раскрепощенные нами, говорят нашим языком, молятся нашим богам.

– Чем же они тогда так плохи для вас? – Анна-Мария впервые смотрела на Прокофьева с интересом, до этого она, кажется, защищала лишь принцип.

– Именно этим и плохи, – съязвила Кристина фон Рейкельн.

Прокофьеву сделалось уже стыдно за то, что он вот «изливался» сейчас перед ними, «пускай увольняют к матери, плевать».

– Доктор Прокофьев, как я понял, дорогие коллеги, нас всех записал в «жрецы», – улыбнулся профессор Де-пре, – при этом роль титанической личности, борющейся с Культурой, он, я полагаю, оставил за собой.

– Я снимаю ваш вопрос, коллега Депре, – сказал президент Ломбертц, – вы перешли на личности.

Кристина бросила на Ломбертца быстрый и, как показалось Лоттеру, одобряющий взгляд.

– С вашего разрешения, – поджал губы Депре, – я попробую сформулировать иначе. Господин Прокофьев, это ваше риторическое, повторяющееся «мы» надо понимать как эвфемизм, фигуру речи, вы из такта, в интересах стиля не говорите «вы»?

– Нет, – ответил Прокофьев, – скорее всего это и вправду «мы». Слава богу, от нас (если вы хотите услышать о нас, здесь собравшихся) мало что зависит, если точнее, вообще ничего, то есть я смотрю с оптимизмом.

– Это стремление стать «выше» Культуры, – Кристина перехватила инициативу у открывшего было рот Хирникса, – пусть даже ради самой Культуры, как я понимаю вас (!), но, милый мой, не обернулось бы оно новым варварством, только теперь уже с «измами». Культуру нельзя отдавать на откуп Духу. Нельзя оставлять ее наедине (так сказать, в одной комнате) с тем, что выше культуры. (При том, что Культура, мягко говоря, не невинна.) Что касается нас грешных, дело не в том, что нам (на самом-то деле) не так уж нужна свобода. Она конечно нужна. Просто мы хотим от нее (на самом-то деле!) не слишком-то многого.

– Только не признаемся, в этом и под пытками, кажется, – ввернула Анна-Мария. – Я говорю сейчас, разумеется, о подлинном признании.

– Самим этим своим «непризнанием» мы воспроизводим культуру и цивилизацию. Но со всегдашней ложью культуры, цивилизации. Сие неизбежно. (Искренние попытки преодолеть приводят только к разного рода недоразумениям, пусть если даже и будят мысль.) Если честно, вопрос здесь только о мере и, как ни прискорбно, увы, о цене. Но прежде всего, о мере. – В этой реплике Кристины Лоттеру показался какой-то намек на завершение «официальной части» и приглашение к дружескому трепу.

– Затронутая коллегой Прокофьевым ситуация анонимности, здесь есть еще одна грань, – подыграл ей Лоттер. – Кто здесь погонщик, кто ослик? Погонщика вроде бы нет, но мы и Культура, и мы – все мы ослики.

– Коллеги! – поднялся доктор Ломбертц. – Регламент! Через четверть часа Прокофьева вновь позвали в Малый зал для оглашения приговора. Президент Ломбертц долго, наслаждаясь паузами, зачитывал витиеватый текст (рука Кристины), и только в самом конце стало ясно, что с преимуществом, как оказалось, с подавляющим преимуществом решение принято в пользу Прокофьева.

Его даже поздравляли. Профессор Депре долго тряс ему руку. Душа компании, незаменим на пикниках – вспомнил про него Лоттер.

Анна-Мария Ульбано, будто сошедшая с какого-то ренессансного полотна, прошла мимо, обдала волной и, не посмотрев на Прокофьева (ничего личного!), бросила Лоттеру, видимо, иронически: «Какой адвокат погибает в вас, Макс».

«Какого черта тебя понесло!» – шипел Лоттер, когда они уже спускались. Прокофьев как ни старался, все же не мог скрыть дрожь.

В университетском дворике к ним подбежала Оливия и еще две студентки-первокурсницы.

...

\ Из черновиков Лехтмана \

Наверное, уже ноябрь. В воздухе самые первые, редкие еще хлопья и последние самые, редкие уже листья. Эта внезапная зримость времени на переходе.

...

На другой странице \

Как вещи правы. Как право то, что ими правит, что прочней и глубже… Вся эта правота подчеркивает только безвыходность, но чью?.. Должно быть, что Бытия…

Они пили коньяк в крошечном ресторанчике с видом на Университет.

– Здесь, с высоты, когда не видны детали, – вздохнул Лоттер, – только парк, черепица крыш и главный корпус, почти как собор. И вечер сейчас такой светлый и тихий, и теплый.

– Я заметил, – улыбается Прокофьев, – чтобы проступил смысл,должны уйти, исчезнуть детали. Одна незадача только – в деталях жизнь, то есть жизнь и есть эти детали.

– Ну и что, что жизнь. У нас как? Если жизнь, то уже и права, и ей не нужны оправдания, сама раздает их кому ни попадя… Вот сегодня была неживая жизнь, млеющая от самой себя.

– Да нет, она нервничала, злилась, осталась неудовлетворенной.

– Ладно-ка. Мы еле вымолили у нее помилование (точнее отсрочку, но Лоттер, конечно же, не сказал этого вслух).

– Но разве этот наш победный счет не впечатляет? У меня, знаешь ли, появились надежды. – Прокофьев шутливо чокнулся со стоящим перед ним коньячным графином. – Меня умилил тот пассаж в доносе, где говорилось о моем занудстве. А знаешь, Макс, они ведь скоро выдавят тебя из совета.

– И правильно сделают. Я сам уйду скоро.

– Почему?

– Слишком много жизни. (Лоттер не уходил, пока зрела вся эта интрига против Прокофьева.)

– Как ты думаешь, почему они все-таки меня не выставили, – Прокофьев кивнул на распростертую внизу территорию Университета.

– Наверное, не только одной Кристине не нравится анонимность интриги, – Лоттер усмехнулся над словом «анонимность», – многие в нашем советене приемлют подлости, если она исходит не от них самих. А есть и такие, кому просто приятно поступать порядочно, если это не затрагивает их интересов. У многих наших коллег, видимо, есть потребность в этой анонимности, – опять усмехнулся Лоттер, – но они хотели бы ее контролировать. Это и была борьба за контроль, вот почему ты остался «в живых» сегодня. Но, естественно, есть несколько более рациональное объяснение: всем ясно, что наших аргументов вполне хватит, чтобы восстановить тебя через суд, а кому это надо? (Куда как проще дождаться окончания контракта. Этого Лоттер тоже не произнес вслух, да Прокофьев и сам понимает. На этот счет у Лоттера, кажется, появилась идея – он заручится поддержкой кое-кого в Совете Попечителей, может, даже удастся настроить и весь Совет.) Представляешь, Ник, пока ты там общался с девушками, Оливия рассказала, оказывается, это она собрала отзывы, и всего за три дня.

– Вот как?

– И если бы только студенческие. Она нашла выпускников там, в «долине», за разные годы. Там есть листочек Марии (Лоттер постеснялся сказать «твоей Марии») и целое сочинение фрейлейн Дианы. Яне читал, конечно. Оливия в самом деле отдала все это нашей синьоре Ульбано за пять минут до начала действия. А ведь в трибунале никто не поверил Анне-Марии, что она не знает содержания. И я не поверил. Жаль, что не дошло до отзывов, они бы добили наш трибунал.

– Ты же не читал, Макс.

– Оливия сказала. И что, я сам не знаю, как к тебе относятся наши студенты… некоторые, во всяком случае. В общем, я восхищен Оливией. Совсем еще ребенок, а такая хватка, такой напор и так все близко приняла… насчет тебя.

– Ты посвящал ее в подробности?

– В общих чертах, разумеется. Она так увлеклась, – Лоттер подбирал слово, – борьбой за тебя. Может, конечно, это для нее приключение, игра, не более. Видимо, все-таки детство.

– Ну, если детство, – хмыкнул Прокофьев, – детству простительно.

...

\ Из черновиков Лехтмана \

Голос, должно быть, птицы, переходящий вброд опустошенное небо осени. Трепет пространства в утлом багрянце рощиц своих… Или, напротив: раскрытие завязей, ускорение токов по жилам мира – мира, что своею лазурью, своими ветками, своими озерами предвкушают бытие… Я не знаю – Бог ли в этом во всем? Смысл? То, что превыше смысла?… При этом устройство – Устройство Бытия, Бытия и Ничто не то. Высвобожденья нет. Прощенье будет. Мир подступает к горлу соленым комом. Ничего не надо.

Они возвращались каменным мостиком, сложенным здесь из огромных глыб тысячу лет назад, соединившим два склона, поросших домами, городом, жизнью. Этот вид на огни, на мерцание жизни, на все эти пространства, провалы ночи, вообще-то привычный для обоих друзей, сейчас поразил их своею бытийностью. Прокофьев и Лоттер шли молча, не глядя друг на друга, как бы боясь расплескать.

Природа вещей, протекание времени, добро и зло, неисчерпаемость мира, вся бессчетная масса рождений, смертей, все потуги, невнятица сущего, того, что суще сейчас хоть сколько, пытается быть сущим, удерживает себя на самой кромке – все это было явственней сейчас, подлинней, глубже и явственней всегдашних самих себя… Минутная чистота покоя, будто в самом деле знаешь, зачем ты здесь… и мир зачем устроен так…

...

\ Из черновиков Лоттера \

Ночь привычно, заученно входит в город. Так, наверное, входит войско, много раз здесь уже побывавшее, зная заранее, что не встретит ничего, кроме безразличия и покорности населения, вообще пейзажа, чьи промерзшие горизонтали, скорее всего, что где-то смыкаются. Скудность всегдашней дани…

Огни, там внизу, на трассе есть отражение Трассы Млечной из никуда в никуда, коей пока что толком и нет – отражение, упреждающее сам предмет отражения…

Пространство жизни освобождает себя от деталей, подробностей, звука, вообще движения, будем надеяться, в пользу сущности – сущности сущего…

Снег пошел как-то вдруг и кончился тоже внезапно. Комната на …надцатом этаже. В комнате – ты, что-то такое слагающий о счастье, судьбе ли, бытии. Теплое пиво не лезет, но ползти к холодильнику ставить… Внизу супермаркет, забывший снять рождественский свой прикид, закрыт. В его недрах свет, скорее всего, что охрана смотрит себе TV. Одинокий авто – облачко выхлопа так похоже сейчас на то, что выдохнуть может случайный прохожий, если б он только был… Оптимизм рекламы перпендикулярен жизни и проводам.

Небо есть веко, хотя… может, напротив, глаз. Он, наверно, и должен быть таким вот незрячим. Потому как не-виденье имеет свои преимущества перед виденьем. Но тебе суетиться особенно нечего, потому как и то, и другое не про тебя.

Квартира спит, ну и славно. Как сладко тебе одиночество. Желтый пульс семафора лишь умножает оставленность пространства. Что же, входит в программу. И эта опустошенность тоже, видимо, входит. Так что не надо бы так упиваться лирикой этой ночи.

Тело, можно сказать, что обрыдло, нет ничего такого уж страшного, но в последнее время, что-то все чаще оно тебе пакостит по мелочам – в смысле кишечника или же секса.

Вещи ночисейчас состоят из одних лишь согласных, что роднит их хоть сколько с тем Текстом – читай, сам проставляя сплюснутое «о» луны. Счеты Бытия и Ничто так грандиозны и так не-зна-чи-мы. Пугающая, непосильная им самим, завораживающая чистота… Тебе ж остается только: смысл есть, смысла нет – одновременность жиле-тик спасательный, раз уж не можешь никак без истины, пусть даже ты здесь и прав…

Ты благодарен, скорее за равнодушье к тебе пространства и особенно времени. Ценишь их последнюю бесчеловечность. Других оснований для свободы и чтобы дышать, пожалуй, что нет… Взгляд, равно как и чувство, равно как и мысль – все они топчутся у порога. И твой прорыв через мысль, сквозь мышление (сколько там этажей?) тоже топчется здесь же, что бы тебе самому ни мнилось.

Это приятие жизни и смерти, а тебе не по силам… ни то, ни другое. Потому как раз и приятие… А последнее, главное (как еще назвать?) – ты как будто и подержал это в своих руках… подержался за…

Отсутствие – способ бытия, насколько может… не дотягивающий до… Вытри слезы, раз уж стоишь пред его лицом. Свет твой. И тьма – твоя. Чего же еще желать…

Снова снег, но так медленно, что не хватает терпения проследить, достигает ли он проводов, крыш авто, асфальта. Перспектива улицы, как ей положено, выводит туда, где вереница огней обратилась в скопление – сплошное пятно – опять же намек на Ничто, у которого нет «той» стороны, если только это не мы – возвращение мысли, довольно нехитрой к себе самой. Что ты пытаешься так заболтать? И кому набиваешься в собеседники, в сотрапезники?

Все, что есть – есть все то, что есть и не есть как оно само в неимоверном напряжении того, что есть… От этого вроде не легче, хотя бы честнее. А шанса другого и нет для нас.

Немота квартиры продолжает себя в слоях эфира, что параллельны пейзажу. Пейзаж пересек трамвай – пустой, последний, пробежал, раскачиваясь. Если б ты жил пониже, то услышал б сейчас его перестук и твои стекла (особенно то, что с трещинкой в форточке) отозвались бы. И люстра отозвалась бы… И тень пошла бы по потолку и в углу бы пропала. Этот привкус себя самого, какого? Любого, без разницы. В ванной бормочет труба.

Пустота. Ее части – Вечность, все то же Бытие и бытие, и Ничто. Части, что не имеют общего с этим Целым? Теряют на участи «части», но это единственный способ быть для них? То, что их держит как «части», что дозволяет им так – только это реальность? Вряд ли. «Части» мимо проходят и «Целое» тоже проходит… Все, что тобою не сделано-сделано, стилем сказать, за жизнь, вообще не имеет значения, но вызывает стыд, хоть сто раз принимай за признак первичный подлинности.

Над тобою проснулись. Слышен скрип половиц. Усилия крана слышны. Дверь на кухню слышна.

То, что не по зубам времени, даже если смывается временем начисто – то, непосильное опять же для мысли, будь это мысль о Ничто, о пределе мысли… По направлению к Недостижимому как-то все меньше вещей и вообще всего… Что же, преодоленное, в этой преодоленности обретает свою глубину, что не сводится к сущности только… но и к бытию не сводится (несводимость не есть превосходство?!) Сколько муки, мути, боли… Все больше воздуха.

Что с собою возьмешь в никуда? Всё оставишь. Всё здесь. Что с того, что Устройство Бытия – пусть Устройство Бытия! – Как оно все-таки хорошо, особенно тем, что его и нет… Закон и Смысл, отсутствие Закона и та предельная, безжалостная, захватывающая невозможность Истины– всё здесь, вот так, теряя ль, обретая… и твой прорыв самозабвенный сквозь это все – он тоже в нем.

Что-то в этом все же не то!

Вы-сво-бо-жде-нья нет! Но это значит, что ужас, и абсурд, и безысходность, истина, подлинность, свет, да и сама свобода держатся ни на чем , не обольщаясь на собственный счет – им не нужно равновесие… Это значит, с тобой здесь честны? Судьба не важна (пусть сбылась). Можешь смыть ее грим. Когда время придет, ты попросишь лишь только: успеть оглянуться, дабы вглядеться во все… так, в последней попытке увидеть или же просто запечатлеть в сознании, что в следующий миг будет стерто без следа…

После лекции Прокофьеву принесли записочку. Понятно, от кого. Ну, конечно же, Оливия назначила свидание.

Наверняка у фонтана в университетском скверике. Точно. Как оригинально и сколько вкуса. Чего ей, собственно? Еще что-то хочет выжать из «ситуации», тем более, что на днях пообщалась с Дианкой и Марией. Надо ждать какого-то нового поворота в сюжете? (Он еще спрашивает!) Девочка, кажется, вообразила, что будет руководить. То, что не сказала, это точно. Мария просто тогда позвонила бы ему и послала бы. Дианка? Наверно, еще бы и приехала из Африки посмотреть в глаза Прокофьеву.

Оливия не выдаст, потому как было бы слишком просто, а девочке нужна сложность, судя по всему. Ребеночек ковыряется во внутренностях куклы – знакомится с окружающим миром. Ей хочется длить и длить, усложняя фабулу, обостряя время от времени. И его позвала, скорее всего, «обострить». Даже не сомневается в том, что он придет. В первый и последний раз, кстати. Просто скажет, что все это не имеет для него значения (он уже ей говорил). Он выходит из «ситуации», а они все, если так хочется, могут продолжить без него.

Если же скажет, что все это важно и он должен (а что, собственно, он тогда должен?), это тоже может ее спровоцировать. М… да. Вот тебе и юность – второе издание, переработанное и дополненное. Манипулировать собой он этой соплюхе не даст, она сейчас легко убедится в этом. Изобразить удрученность? «Что там у Дианки с Марией?! От этой картинки мозг в кости закипает». Он жертва: обманут, раздавлен. Кстати, напрасно иронизирует, просто еще не разобрался, удручен ли, раздавлен? Просто ступор у него еще какой-то… Наплести ей что-то такое a-la Пруст. И ее авторские амбиции, она ж, ни много ни мало житейскую ситуацию подняла до «литературы», будут удовлетворены? Поймать девушку на этом ее эпигонстве? Да нет, навряд ли поверит. А если Оливии просто нужны прокофьевские восторги по поводу ее, как ей мнится, решающей роли в этой истории с трибуналом? Кстати, надо действительно быть благодарным, попробовать. А если у нее на Прокофьева свои виды?! Может, на этом как раз и сыграть? Тем более, что в ней, как ни отворачивайся от факта, что-то такое есть.

Получается, что ни подумаешь, полнейшая дурь выходит. Интересно, а что бы было, если б он еще и действовать начал?

– Добрый день, доктор Прокофьев! – Оливия нагнала его на аллее, ведущей к фонтанчику.

– Здравствуйте, барышня, – они сели на скамейке возле фонтана. Прокофьев поблагодарил ее за участие во всей этой истории с советом(если б не эта ее интрига, он был бы и в самом деле тронут и благодарен). Оливия восторженно и подробно о том, как все придумала с письмами студентов, как добивалась, уговаривала одних, заставляла других, редактировала третьих. Какую сцену разыграла перед синьорой Ульбано. Что же, ее приключение, ее праздник. Прокофьев рад, что подвернулся под руку. Может, он просто демонизирует Оливию на почве собственных угрызений. Ребенок же еще совсем, бойкий, сообразительный ребенок. «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста!» Может, Оливия уже получила свое? А он действительно ей кое-чем обязан. Если создать у нее впечатление, что борьба за него-Прокофьева еще не закончена (чистая правда), это ее отвлекло б от прокофьевской «любовной линии». Впрочем, этой энергии, кажется, хватит на все. К тому же борьба с советомей, вполне вероятно, уже наскучила или же вскоре наскучит, а «лайф стори» ей интереснее, здесь она выдержит стайерскую дистанцию.

– Доктор Прокофьев, после той нашей встречи в кафе вы посчитали меня интриганкой, – Оливия сделала паузу, воображая, что он потрясен ее проницательностью и беспощадностью к самой себе. Прокофьев ей подыграл.

– Вот, – она достала из своего рюкзачка листки, один напечатанный и целая пачка мелким почерком, – отзывы Марии и Дианы. Как вы думаете, почему я изъяла их из общей стопки пред тем, как передать все профессору Ульбано?

На этот раз Прокофьев не подыграл.

– Нет, не подумайте, – ей самой же пришлось прервать свою столь эффектную паузу, – там нет ничего такого, просто у некоторых принципиальность обостряется именно тогда, когда нужен просто здравый смысл. Возьмите. Не мне, конечно, советовать вам, просто хочу, чтоб вы знали, какое решение вы ни примите, я смогу, – тут она осеклась, как бы из скромности, – попытаюсь помочь вам.

– Оливия, – мягко улыбнулся Прокофьев, – эти бумаги адресованы не мне, поэтому прошу меня извинить. Еще раз спасибо большое за все. Мне пора.

Как только не задохнулся от собственной щепетильности. Сам не ожидал, что эта его игра, его позерство принесут сейчас такое облегчение. Взять, это значит признать ее «право» в обмен на «правду». Принять ее правила. Вдруг он понял: она рассчитала так, что он не возьмет. Знала, что не возьмет и последние ее слова, это ее предложение помощи, чтобы уж точно не взял. Этим она себя и выдала, здесь она пережала. Но риска-то никакого. Если бы взял – у нее одни преимущества, да что там, победа «туше». А по содержанию: если там не то, на что она намекнула, ну не так поняла, что взять с обаятельной, юной, наивной и чистой, пред которой Прокофьев к тому же в долгу. То есть все-таки там не то?! (Он, кажется, как-то не рад, что «не то»?) Да нет – тень на обеих любовниц, такая густая, хорошая тень… И от этого теперь не денешься никуда. Не возвращаться же за листочками. То есть этот ангел опять поставил его перед: «было-не было». И, как ни смешно, она выигрывает в любом случае, поверит ли он или будет мучиться. Но ей, кажется, хочется, чтобы именно мучился. (Потому и повернула так, чтобы он не взял,а не из-за того вовсе, что девушки чисты и невинны пред ним.) И видимо, уверена, что он сам придет к тому, что вот именно «было». (Придет, а не получит на блюдечке, через муторную, унижающую его рефлексию придет.) Странно, все это, в общем-то кстати, более чем кстати. Потому что до этих чудных листочков он обманывал двух замечательных девушек, а теперь – они предали его, пусть с оговорками даже, «настучали», «заложили». И это куда повесомее всего, что вокруг «было ли чтомежду ними, не было». Несоизмеримо серьезнее всей этой его «ситуации». Вот так, внезапно и даром (с ладошки Оливии) свобода рук на основе собственного морального торжества, полной моральной победы! С чего это вдруг такой подарок от этой перевозбудившейся девственницы? Она просто не поняла, чтопреподнесла ему. О таком вообще-то и не мечтал. Он вдруг ощутил… что… опять свободу?! Что-то в последнее время слишком уж часто ее ощущает по этому поводу. Подозрительно даже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache