Текст книги "Триумф и трагедия. Политический портрет И.В.Сталина. Книга 1"
Автор книги: Дмитрий Волкогонов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 93 страниц) [доступный отрывок для чтения: 33 страниц]
Многие из его теоретических выводов стали со временем источником больших социальных бед. Иногда мне думается, что интересная, оригинальная мысль имеет как бы окраску: оранжевую, фиолетовую, пурпурную, изумрудно-лазурную… Это все равно, как если бы луч пронизал туман, мрак, сумерки, очерчивая силуэт, контуры желанной Истины. Пожалуй, мир мысли не только многострунен, но и многоцветен. Но эти краски надо уметь видеть. У Сталина мысль была серой, которая со временем, на практике проявляла себя в самых мрачных тонах. Судите сами.
14–15 января 1924 года состоялся Пленум ЦК, рассмотревший целый ряд вопросов. О международном положении доклад сделал Зиновьев. Докладчик и выступающие подвергли критическому анализу неудачи в Германии, где, по мнению многих, не была использована революционная ситуация. В своем выступлении Сталин остановился на роли Радека в этих событиях, бывшего в то время в Германии. «Я против того, чтобы применять к Радеку репрессии за его ошибки в германском вопросе. Он допустил их целый ряд, из которых я выделяю здесь семь штук». Любимое занятие Сталина – нанизывать ошибки других на длинную бечеву. Я не буду перечислять все, назову лишь ту ошибку, которую Сталин пронумеровал, как в инвентарной описи, «четвертой». Радек считает, продолжал генсек свое перечисление, «главным врагом в Германии фашизм и полагает необходимой коалицию с социал-демократами. А наш вывод: нужен смертельный бой с социал-демократией…». Это не просто невинная теоретическая ошибка в анализе. Политическая близорукость Сталина в оценке фашизма и социал-демократии дорого обойдется коммунистам, всем демократическим силам в будущем. Его «серое», а точнее ложное, восприятие острейшей проблемы свидетельствует о явном неумении анализировать многозначные связи.
Или еще пример его теоретической недалекости. Во время октябрьского Пленума ЦК РКП(б) 1924 года обсуждался вопрос о работе в деревне. Докладчиком был Молотов. С длинной речью выступил Зиновьев (плохо ориентировавшийся, как Молотов и Сталин, в аграрных вопросах). Но и он довольно верно оценил общую обстановку: «Мы обсуждаем сейчас не только вопрос о работе в деревне, но и об отношении к крестьянству вообще, т. е. гораздо более общий вопрос, который, вероятно, не сойдет с очереди в течение ряда лет, т. к. он целиком упирается в проблему о проведении диктатуры в данной обстановке». В своем выступлении Сталин попытался дать ряд политических и теоретических рекомендаций, в которых можно рассмотреть зародыши будущих крупных ошибок. Первое, что нам надо делать, – «это завоевать крестьянство заново». Во-вторых, видеть, что «изменилось поле борьбы». В-третьих, «надо создать в деревне «кадры». Идет 1924 год, а речь Сталина звучит как будто уже из 1929-го… «Проницательность» и последовательность в утверждении тяжких ошибок. Таким был Сталин как «интерпретатор» ленинизма, теории, которую он еще больше упростил.
Я еще коснусь теоретических воззрений Сталина в последующие годы. Но сейчас, во времена выбора и борьбы за распространение идей ленинизма в массах, он впервые ощутил силу общественного влияния на людей не только научных концепций, но и литературы и искусства.
Интеллектуальное смятениеПоследователь Вл. Соловьева философ Б. Трубецкой в работе «Два зверя» развивал идею о том, что России угрожают две крайности: «черный зверь реакции и красный зверь революции». Для многих деятелей культуры эти «звери» оказались реальными. Художественно-идейные колебания шли по самой большой амплитуде. От прямого, откровенного неприятия самой идеи революции (3. Гиппиус, Д. Мережковский, И. Бунин) до ее восторженного прославления (Д. Бедный, А. Жаров, И. Уткин, М. Светлов). Однако далеко не все быстро определили свои идейные позиции.
У Киплинга есть прекрасные строки, суть которых такова: сила продолжающейся ночи уже сломлена, хотя никакой рассвет не грозит ей ранее часа, назначенного рассвету… Сила старого была сломлена, но было бы неестественным ждать, что все художники станут приветствовать наступающий рассвет. И на главной улице большой литературы, и на ее задворках шло глухое, а иногда и бурное брожение. Основными вопросами, терзавшими художественную интеллигенцию, были: место культуры в «новом храме», проблема творческой свободы, отношение к духовным ценностям прошлого. Кое-кто из писателей всерьез считал, что у русской литературы одно будущее – ее прошлое. Многих мастеров слова революционный шквал напугал, в нем они увидели угрозу не только себе, но и всей культуре. Хотелось бы высказать свой взгляд на отношение интеллигенции к революции, к социализму, к той нови, которая рождалась в страшных муках на нашей многострадальной земле.
Большинство интеллигенции не приняло социалистическую революцию. Разумеется, не все непринявшие стали ее врагами. Нет. Пожалуй, многих интеллигентов устроили бы результаты Февральской буржуазно-демократической революции с каким-нибудь парламентом и другими атрибутами либерального многовластия. Растерянность, интеллектуальное смятение русской интеллигенции продолжалось несколько лет. Затем стали вырисовываться диаметрально противоположные тенденции: полное принятие идей Октября и их полное отрицание, долгие колебания и постепенные повороты. Весьма характерен в этом смысле небольшой сборник «Смена вех», вышедший в июле 1921 года в Праге. Выступившие в нем авторы, в основном кадетской ориентации, активные деятели лагеря белых, призвали пойти на капитуляцию. Ключников, Потехин, Бобрищев-Пушкин, Устрялов заявляли, что по «роковой иронии истории» большевики сделались «хранителями русского национального дела». Кстати, в своих выступлениях в 20-е годы Сталин неоднократно упоминал Устрялова и само «сменовеховство» как символ разложения вражеского лагеря. Авторы «Смены вех» не скрывали, что считают большевизм утопией, но понимали, что с ними, российскими беглецами, «расправится и уже расправляется история». Ностальгические мотивы, окрашенные в славянофильские тона, знаменовали нечто более важное: поворот части интеллигенции к поддержке социалистической России. Эта смутная тяга к Родине глушила классовые инстинкты, мирила, хотя и с болью, с новыми реальностями в России.
Но, повторю, большая часть интеллигенции не приняла большевизма. Журнал «Политработник» в 1922 году в статье «Беглая Россия» писал: «Великая Октябрьская революция имеет свой «Кобленц»… Известны «патриотические» подвиги и образ жизни и мышления этой беглой России. Она не имеет даже и налета той печальной красоты глубокой осени, отпечаток которой можно уловить на представителях погибающего феодального общества в Кобленце Великой французской революции. Здесь господствует гниль, мерзость запустения, склока, мелкое и крупное интриганство и подхалимство, громко именуемые «деланием политики»…»
Выразителем крайнего неприятия Октября стала Зинаида Гиппиус. В своих «Серой книжке» и «Черном блокноте» она не без основания отрицала идеи революции, которая, по ее мнению, похоронила культуру России:
Напрасно все: душа ослепла,
Мы червю преданы и тле,
И не осталось даже пепла
От Русской Правды на земле.
Гиппиус олицетворила революцию с «пустоглазой рыжей девкой, поливающей стылые камни». Гиппиус, характеризуя свою и мужа (Мережковского) политическую позицию, с гордостью говорила: «Пожалуй, лишь мы храним белизну эмигрантских риз». В своей Родине они увидели «царство Антихриста».
Даже Троцкий, довольно терпимо относившийся ко всем этим метаниям и считавший неизбежным интеллектуальное смятение интеллигенции, бросил злую реплику по поводу «нытья» Гиппиус. Ее искусство, в котором преобладала проповедь мистического и эротического христианства, писал Троцкий, сразу же трансформировалось, стоило «подкованному сапогу красноармейца наступить на ее тонкий носок. Она немедленно стала завывать криком, в котором можно было узнать голос ведьмы, одержимой идеей о святости собственности».
Спектр эстетических интересов Сталина был неизмеримо уже эрудиции Троцкого, и декадентские, иконоборческие традиции и тенденции его мало волновали. Едва ли Сталин хорошо знал творчество Гиппиус, Бальмонта, Белого, Лосского, Осоргина, Шмелева и многих других интеллектуалов, так или иначе оставивших след в истории отечественной культуры. Его ум, эмпирический и лишенный эмоционального богатства, на весь храм культуры смотрел сугубо с прагматических позиций: «помогает», «не помогает», «мешает», «вредит». Художественные критерии, если они у него и были, не имели решающего значения. В полной мере свое кредо в отношении литературы и искусства Сталин выразит через два десятилетия в печально известном постановлении о журналах «Звезда» и «Ленинград». Для него литература и искусство всегда оставались замкнутыми в примитивную биполярную модель: «свои» и «чужие».
Справедливости ради нужно сказать, что, хотя волна эмиграции за рубеж была весьма большой, возможно более 2–2,5 миллиона человек, в основном представителей состоятельных слоев, интеллигенции, в том числе художественной (М.А. Алданов, К. Бальмонт, П. Боборыкин, И. Бунин, Д. Бурлюк, 3. Гиппиус, А. Куприн, Д. Мережковский, И. Северянин, А. Толстой, Саша Черный, Вяч. Иванов, Г. Иванов, В. Ходасевич, И. Шмелев, М. Цветаева, В. Набоков-Сирин и многие другие), далеко не все были враждебно настроены против Советской России. Различна и их судьба. Немало таких, кто нашел свою смерть в трущобах Шанхая, ночлежках Парижа или вернулся в края родные. Одних ждала возможность возрождения литературного творчества, другие не смогли адаптироваться в новой социальной среде и навсегда замолчали. Третьи попали под жернова беззакония.
Художественная интеллигенция, оставшаяся в России, вела себя тоже по-разному. Стали быстро возникать творческие союзы, объединения – «Союз крестьянских писателей», «Серапионовы братья», «Перевал», «Российская ассоциация пролетарских писателей» (РАПП), «Ассоциация художников революционной России» (АХРР), «Кузница», «Левый фронт искусств» (ЛЕФ), другие творческие альянсы. В стенах холодных клубов и дворцов шли жаркие дискуссии о пролетарской культуре, литературе и политике, возможностях использования ценностей буржуазной культуры. В процессе этого литературного брожения, а порой и интеллектуального смятения рождались спорные концепции, иногда ошибочные взгляды. Возник уникальный шанс в создании и утверждении творческого плюрализма в художественном сознании. В то время еще не были в ходу командные методы, которые для искусства, литературы равнозначны творческой атрофии.
Сталин, мало интересовавшийся поначалу этими вопросами, не видел какой-то опасности в мозаике литературных школ, направлений, тем более что большинство художников (на свой лад) говорили о революции, новом мире, новом человеке, «зовущих далях». Даже авангардистские, часто сектантские увлечения «радикальными методами» творчества казались только наивными, забавными, не более. В ЦК еще не было идей и политических доктрин ждановского толка. Все это придет позже. Этот творческий плюрализм, естественный, как само искусство, за короткий срок смог дать в кино, литературе, живописи произведения, навсегда вошедшие в сокровищницу нашей духовной культуры.
В целом этот период (20-е гг.) характеризуется раскрепощенностью мысли, творческими поисками, смелым новаторством. Художники, мастера слова, сцены, кинематографа много говорили о свободе творчества. У писателей было рожденное революцией стремление постичь тайны великого, вечного, непреходящего. Много говорили о гениях, гениальности, часто «перехлестывая» в своих суждениях через край. А впрочем, самая высокая вершина пирамиды творчества – гениальность, и почему бы мастеру слова не стремиться к ней? Может быть, и прав был крупный русский писатель и философ Н. Бердяев, не оцененный по-настоящему и сейчас, что «культ святости должен быть заменен культом гениальности»?
Революция форсировала творческое созревание многих, и, видимо, были естественны и плодотворны частые дискуссии, споры, соревнования различных художественных школ. Как жаль, что через несколько лет эта атмосфера исканий в значительной мере испарится в каменоломнях бюрократического слога, однодумства, как духовной униформы, родит множество книг с «грибной жизнью», книг-однодневок, о большей части которых сейчас никто и не вспомнит. В двух номерах журнала «Большевик» (1926 г.) была опубликована статья П. Ионова о пролетарской культуре и «напостовской путанице», в которой давался критический анализ воззрений столпов «напостовства» Вардина и Авербаха, выражавших свои взгляды в журнале «На посту» (отсюда – «напостовцы»). «Большевик» доказывал невозможность существования «чистого искусства», не подверженного влиянию социальных бурь, экономических потрясений, классовых схваток. Через некоторое время «Большевик» поместил ответ П. Ионову Леопольда Авербаха, сводящийся к тому, что культурная революция будет сопровождаться обострением классовой борьбы: «Кто кого переработает – массы ли старую культуру сумеют разбить на кирпичи и нужное им взять, или здание целостной старой культуры окажется сильнее пролетарского культурничества».
Вскоре будет провозглашен тезис о необходимости административного управления процессами культуры. Весьма характерна в этом отношении, например, передовая статья в журнале «Большевик», озаглавленная «Командные кадры и культурная революция». В ней постулируется, что проблема «воспитания культурных командных кадров строителей социализма» – проблема политическая. Ну а как только «подвоспитались культурные командные кадры», стали рушиться церкви, исчезать самобытные творческие объединения, замолкать неповторимые индивидуальности. Такой, например, оказалась судьба целой группы «крестьянских поэтов», ярким представителем которых был С. Есенин. Судьба их печальна. Очень жаль, но к этому приложил руку, видимо, не освободившись от своих ранних радикальных воззрений, и Бухарин… Свобода творчества все более программировалась, а значит, сужалась. А искусство, отчужденное от свободы и духовной сути человека, уже становится суррогатом культуры.
Конечно, сомнительно методы идейного руководства подменять директивным стилем. У политики есть много областей, где она диктовала и будет диктовать, но есть и такие сферы, где она может лишь взаимодействовать. Существуют и такие, где «политический скальпель» противопоказан, иначе он в процессе своего применения добивается противоположного, чем ждали, результата.
Сталин внимательно наблюдал за процессами брожения в литературе. Он чувствовал, что культурная революция, вызвавшая огромные изменения в общественном сознании, с неизбежностью вызовет и повышенный интерес к культурным ценностям вообще и к художественной литературе в частности. К середине 20-х годов грамотность населения страны заметно повысилась. Особенно поразительными были перемены в национальных республиках. К 1925 году по сравнению с 1922 годом число трудящихся, овладевших грамотой, возросло в Грузии в 15 раз, в Казахстане – в 5 раз, в Киргизии – в 4 раза. Аналогичной была картина и в других регионах. Подлинными очагами культуры, грамотности становились рабочие клубы в городах, избы-читальни в деревнях. В 3 раза по сравнению с 1913 годом выросли тиражи периодических изданий. Начался массовый процесс строительства библиотек. Были созданы киностудии в Одессе, Ереване, Ташкенте, Баку. Больше издавалось художественной литературы.
Политбюро неоднократно рассматривало вопрос о создании лучших условий для приобщения масс к художественной культуре, об усилении на нее идейного, большевистского влияния. В июне 1925 года Политбюро одобрило резолюцию «О политике партии в области художественной литературы». В постановлении отмечалась необходимость бережного отношения к старым мастерам культуры, принявшим революцию, а также, по предложению Сталина, подчеркивалась важность продолжения борьбы с тенденциями «сменовеховства». Более того, в документе указывалось, что «партия должна всемерно искоренять попытки самодельного и некомпетентного административного вмешательства в литературные дела».
Как видим, в первые годы после революции ЦК партии следовал ленинскому завету о том, что для подлинного социализма нужна «именно культура. Тут ничего нельзя поделать нахрапом или натиском, бойкостью или энергией, или каким бы то ни было лучшим человеческим качеством вообще». Не забыты были слова Ленина о том, что новая культура не может быть создана на голом месте. К сожалению, в 30-е годы эти ленинские идеи будут преданы забвению.
Помощники Сталина докладывали генсеку о новых книгах, статьях пролетарских писателей. Все, естественно, генсек читать не мог. Но в его библиотеке (которая позже была расформирована, и в ней остались лишь книги с его пометками) сохранились тома, книжки тех лет в дешевых переплетах, с отметками красным, синим, простым карандашом. К слову, большинство своих резолюций, пометок он делал красным или синим карандашом. Многие из его соратников вольно или невольно подражали Сталину (в частности, Ворошилов). Судя по пометкам, различным замечаниям, написанным лично им, есть основания полагать, что Сталин ознакомился с «Чапаевым» и «Мятежом» Д. Фурманова, «Железным потоком» А. Серафимовича, повестями Вс. Иванова, «Цементом» Ф. Гладкова, творчеством М. Горького, которого генсек любил, стихами поэтов А. Безыменского, Д. Бедного, С. Есенина, других известных мастеров слова. Сталин заметил А. Платонова с его повестью «Впрок». Но, судя по всему, талантливый писатель, проникший в глубокие пласты человеческого духа, остался непонятым. «Бессонный сатаноид» поисков писателя вызвал раздражение генсека, о чем он, в частности, поведал однажды Фадееву. Сталин очень слабо был знаком с классической западноевропейской литературой, подозрительно относился к Западу вообще, к его «разлагающей» демократии.
Сталин любил театр и кинематограф. Но «любил» по-своему, как помещик свой крепостной театр. В 30-е и 40-е годы он был частым посетителем Большого театра, регулярно смотрел по ночам в Кремле или на даче новые фильмы. При его затворничестве они, особенно кинохроника, были своеобразным окном в мир. Живопись любил меньше и не скрывал, что не обладает должным вкусом. Вопросы художественной культуры нередко обсуждал не только в кругу членов Политбюро, где большинство были невысокими ценителями искусства, но и с мастерами слова Горьким, Демьяном Бедным, Фадеевым и, конечно, с Луначарским.
В его речах художественные образы присутствуют неизмеримо реже, чем у Ленина, Бухарина, Троцкого, некоторых других деятелей партии. Они ему нужны, как правило, лишь для усиления критического начала своих выступлений. Одним из редких примеров такого использования можно было бы назвать выступление Сталина на объединенном заседании Президиума ИККИ[9]9
ИККИ – Исполком Коминтерна.
[Закрыть] и МКК[10]10
МКК – Международная контрольная комиссия.
[Закрыть] в сентябре 1927 года. Отвечая члену Исполкома югославскому коммунисту Вуйовичу, Сталин бросает:
– Критика Вуйовича не заслуживает ответа. – И дальше говорит:
– Мне вспомнилась маленькая история с немецким поэтом Гейне. Однажды он был вынужден ответить своему назойливому критику Ауфенбергу следующим образом: «Писателя Ауфенберга я не знаю; полагаю, что он вроде Дарленкура, которого тоже не знаю».
И, продолжая, Сталин добавил:
– Перефразируя слова Гейне, русские большевики могли бы сказать насчет критических упражнений Вуйовича: «Большевика Вуйовича мы не знаем, полагаем, что он вроде Али-баба, которого тоже не знаем».
Но, повторяю, его обращение к классике было очень редким, что отражало и весьма ограниченное знакомство генсека с шедеврами мировой и отечественной литературы.
В ряде своих публичных выступлений Сталин не упускал возможности выразить свое отношение к тем или иным писателям и их произведениям. Суждения генсека, как всегда, были категоричны и безапелляционны. Например, в своем письме к В. Билль-Белоцерковскому Сталин однозначно осудил дирижера Большого театра Д. Голованова за то, что тот выступал против механического обновления репертуара за счет классики. Генсек тут же охарактеризовал «головановщину» как «явление антисоветского порядка». В 30-е годы такая оценка могла стоить головы. Здесь же Сталин оценил и «Бег» Булгакова как антисоветское явление, добавив, правда, смягчающую тираду такого содержания: «Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему «честные», Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа…»
Продолжая «разбор» творчества Булгакова, Сталин вопрошает:
«Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбье даже «Дни Турбиных» – рыба».
И далее дает пьесе такую оценку: пьеса эта «не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление благоприятное для большевиков: если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы».
Эти фразы Сталина еще раз высвечивают старую истину о том, что окончательную оценку тому или иному произведению дает время. Вельможный вердикт может спустя годы оказаться смешным, наивным, поверхностным. Даже учитывая конкретность исторического момента. А ведь как часто в нашей истории некоторые пытались давать «окончательные» оценки! Именно так, например, делал Сталин. Но в подобной категоричности – весь он: несомневающийся, уверенный в себе, презирающий интеллектуальные раздумья художника.
Генсек мог быть жестким даже к тем, к кому обычно относился как будто с уважением, например к Демьяну Бедному, большевику с 1912 года, быстро ставшему после революции признанным пролетарским поэтом. Множество его басен, частушек, песен, стихотворных фельетонов, повестей, притч пользовались неизменным успехом у широких масс. Актуальность и злободневность каждой строки народного поэта постоянно поддерживали его популярность. Но вот в ряде произведений («Перерва», «Слезай с печки», «Без пощады») Бедный подвергает критике косность и чуждые нам традиции, которые словно шлейф тянутся из прошлого. В отделе пропаганды ЦК это было расценено как антипатриотизм. Поэта вызвали в ЦК для «разговора». Д. Бедный пожаловался на окрик в своем письме Сталину. Ответ генсека был быстрым и безжалостным.
– Вы вдруг зафыркали и стали кричать о петле…
– Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки?
– Может быть, решения ЦК не обязательны для Вас?
– Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики?
– Не находите ли, что Вы заразились некоторой неприятной болезнью, называемой «зазнайством»?
После этих уничтожающих вопросов Сталин резюмирует, что критика в произведениях Д. Бедного является клеветой на русский пролетариат, на советский народ, на СССР. В этом суть, а не в пустых ламентациях перетрусившего интеллигента, с перепугу болтающего о том, что Демьяна хотят якобы «изолировать», что Демьяна «не будут больше печатать» и т. п.
Вот так. Жестко и однозначно. Всего несколькими годами раньше, в июне 1925 года, Сталин сам редактировал постановление ЦК о политике в области художественной литературы, где говорилось, что нужно изгонять «тон литературной команды», «всякое претенциозное, полуграмотное и самодовольное комчванство». Уже в конце 20-х годов эти верные положения были Сталиным забыты. «Командные кадры» в культуре действовали все более активно. Интеллектуальное брожение, порой смятение тоже постепенно проходило по мере ранжирования, администрирования.
Ведь всего за три-четыре года до этого Сталин просил передать благодарность Бедному за «верные, партийные» стихи о Троцком. Они были помещены 7 октября 1926 года в «Правде» под заголовком «Всему бывает конец». Пожалуй, стоит привести хотя бы часть стихотворения, чтобы полнее почувствовать атмосферу, политический колорит того сложного времени:
Троцкий – скорей помещайте портрет в «Огоньке».
Усладите всех его лицезрением!
Троцкий гарцует на старом коньке,
Блистая измятым оперением,
Скачет этаким красноперым Мюратом
Со всем своим «аппаратом»,
С оппозиционными генералами
И тезисо-моралами,
Штаб такой, хоть покоряй всю планету!
А войска-то и нету!
Ни одной пролетарской роты!
Нет у рабочих охоты
Идти за таким штабом на убой,
Жертвуя партией и собой.
. . . . . . . . . .
Довольно партии нашей служить
Мишенью политиканству отпетому!
Пора, наконец, предел положить
Безобразию этому!
Генсек с удовольствием прочитал стихи, позвонил Молотову, еще кому-то. Все с одобрением оценили политическую сатиру Бедного. Сталин заметил: «Наши речи против Троцкого прочитает меньшее количество людей, чем эти стихи». В этом он, пожалуй, был прав. Но стоило поэту чуть «сбиться с тона», не скрыть «обиду», Сталин стал совсем другим: холодным, злым, повелевающим, указующим.
Зная, как сильно зависит от его оценки судьба того или иного произведения, мастера художественного слова часто писали ему с просьбой высказать свое мнение. Чаще его резюме было снисходительным, с обязательным указанием «слабостей» работы. Иногда он поднимался до похвалы. Так, в письме А. Безыменскому Сталин начертал: «Читал и «Выстрел», и «День нашей жизни». Ничего ни «мелкобуржуазного», ни «антипартийного» в этих произведениях нет. И то и другое, особенно «Выстрел», можно считать образцами революционного пролетарского искусства для настоящего времени».
Свидетельства лиц, близко знавших Сталина, подтверждают: генсек очень внимательно следил за политическим лицом наиболее крупных писателей, поэтов, ученых, деятелей культуры. Сталин чувствовал, что в среде художественной интеллигенции не все приняли революцию. Примеры тому – не только многочисленная эмиграция. Его насторожило письмо крупного русского писателя В. Короленко Луначарскому, опубликованное уже после его смерти в Париже, в котором писатель выражал тревогу о том, что насилие в послереволюционной России затормозит рост социалистического сознания. Сталин посчитал письмо фальшивкой. Его возмутила и статья Е. Замятина «Я боюсь», опубликованная в одном из небольших петроградских журналов «Дом искусств». Писатель, который в начале 30-х годов станет невозвращенцем, запальчиво, но по существу верно писал: «Настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики. Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский как на ребенка, невинность которого надо оберегать. Я боюсь, – продолжал Замятин, – что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не менее старого опасается всякого еретического слова…» Позже он напишет Сталину, что не может, отказывается работать «за решеткой». О мировоззренческих настроениях некоторых писателей свидетельствовала книга известного марксистского теоретика А. Богданова, который утверждает, что творчество настоящее возможно лишь в случае, если будет устранено принуждение между людьми, если в общественной системе не допустят веры в фетиши, мифы и штампы. Богданов явно намекал на недопустимость диктатуры по отношению к художественному творчеству. Это было уже слишком. Сталин почувствовал, что такие, как Богданов, понимают: революционный миф, если его без конца повторять, мало чем отличается от постулатов Библии. Ведь многие из мифов, которые Сталин в будущем изложит в «Кратком курсе», принимались на веру без критического и рационального осмысления. Нужно было «осадить» этих «проницательных» интеллектуалов.
Сталин стал обдумывать, как полнее использовать художественную мысль, направить ее на подъем народа, масс, на решение тех бесчисленных проблем, которые стояли перед страной. Но формы воздействия на творческих людей, в понимании Сталина, были в основном административные: постановления, высылка неугодных, введение цензуры. Кстати, в этом он согласен с Троцким, хотя обнародовать это единодушие не собирается. Троцкий в своей работе (о чем только этот плодовитый беллетрист не писал!) «Литература и революция» безапелляционно утверждал, что в стране победившего пролетариата должна быть «жесткая цензура». Этот совет Сталин учтет. Он поможет художникам сделать правильный выбор! Как? Он подумает. Но политическая цензура в этом деле займет не последнее место. Ему было трудно понять, что и здесь особую роль в выборе должна сыграть интеллектуальная совесть, непременный атрибут подлинной демократии. Но, увы, соображения этого порядка тогда не учитывались.
С согласия Ленина и по инициативе ГПУ, при поддержке Сталина была предпринята необычная акция: 160 человек, представлявших ядро, цвет русской культуры (писатели, профессура, философы, поэты, историки), были высланы за границу. Среди них были Н.А. Бердяев, Н.О. Лосский, Ф.А. Степун, Л.П. Карсавин, Ю.И. Айхенвальд, М.А. Осоргин и другие. «Правда» 31 августа 1922 года опубликовала статью под многозначительным заголовком «Первое предостережение», в которой обосновывалась необходимость более решительной борьбы с контрреволюционными элементами в области культуры. Рождение и утверждение принципа социалистического реализма сопровождалось борьбой, непониманием, духовным смятением многих творческих работников. Делая акцент на прагматических гранях этого принципа, работники «идеологического фронта» превращали его в директиву, вместо того чтобы помочь осознать сердцем и умом каждому художнику его место в революционной перестройке Отечества.
Безусловно, высылка была сигналом. Вместо широкого демократического вовлечения деятелей науки, литературы и искусства в процесс социалистического строительства, терпеливой работы с ними, Сталин дал понять, что намеревается применить диктаторские методы и в области культуры. Недостатка решимости использовать власть, силу у Сталина никогда не было. Пожалуй, только с М. Горьким он не мог себе позволить снисходительного, порой грубого тона, каким он говорил нередко с другими писателями. Почти в то же время, когда он разносил Д. Бедного за критику-«клевету», генсек совсем по-иному писал Горькому. Тот в письме Сталину из-за рубежа выражал сомнение в целесообразности излишней критики и самокритики наших недостатков. Сталин отвечал писателю убежденно: