Текст книги "Нушич"
Автор книги: Дмитрий Жуков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
САПОГИ ВСМЯТКУ
Весь конец 1883 года и начало 1884 года Нушич вел довольно рассеянный образ жизни, без конца правил «Народного депутата», кропал иногда вирши и ухаживал за девицами. Остроумец пользовался успехом, несмотря на малый рост. На фотографиях он предстает перед нами этаким богемным львом с роскошной гривой волнистых волос, отросших по самые плечи, умными насмешливыми глазами, крупным носом, ямкой на мощном подбородке и изысканно повязанным громадным бантом на шее. Вскоре над его верхней губой появилась черная щеточка усов, с которой он уже не расставался до конца жизни.
Он проводит много времени в «Дарданеллах», расширяя круг знакомых, редактирует иллюстрированную газету «Српче», помещая в ней не очень удачные стихи и притчи… Но уже в начале октября 1884 года Нушич просит ректорат Великой школы выдать ему «свидетельство» о том, что он «слушал в течение двух лет лекции на юридическом отделении Великой школы». Справка ему была тотчас выдана, он уехал в австрийский город Грац и записался в тамошний университет.
Причины его отъезда, как и пребывание в Граце, полны неясностей. Родственники Нушича предполагают, что он поехал по настоянию отца, пожелавшего, чтобы его любимец «получил европейское воспитание и образование». Однако это маловероятно, хотя бы по той причине, что Нуша еле сводил концы с концами и не мог обеспечить сына.
В далеком Граце Бранислав Нушич тосковал и бедствовал, о чем свидетельствует стихотворение «Горькая слеза», в котором он выразил тоску по Сербии и жаловался, что у чужбины «ледяная грудь».
Есть и еще одно свидетельство бедственного положения нашего студента – история, рассказанная в старости Милорадом Павловичем-Крпой, который много лет был приятелем Нушича:
«Уезжая за границу, Бранислав Нушич захватил с собой скрипку. В Граце он разыскал своего приятеля Недельковича, который его на первое время поселил у себя. Но хозяйка квартиры противилась, пока Нушич не пообещал ей платить двадцать крон в месяц. Обещание-то он дал легко, но выполнял его нерегулярно. Возмещать убытки был принужден товарищ, поскольку Нушич был его гостем. Чтобы вернуть товарищу долг, Нушич в один прекрасный вечер появился со скрипкой во дворике небольшой пивной по соседству и сыграл посетителям ее сербскую мелодию. Аплодисменты воодушевили его еще на несколько вещей, а хозяин Карло угостил его ужином и выдал в качестве гонорара одну крону. Так Нушич всю осень 1884 года, играя на скрипке, подрабатывал себе на квартиру и кормился».
Мне удалось выяснить, что Нушич действительно немного играл на скрипке.
Предположение, что Нушич оставил Великую школу из-за неприятностей, которые причиняло ему начальство вследствие его политической деятельности, остается пока предположением.
Достоверно известно, что будущий дипломат научился довольно сносно говорить по-немецки и в качестве признанного писателя был избран секретарем студенческого литературно-научного общества «Србадия», объединявшего студентов-сербов. Это обществе уже существовало лет десять, на его заседаниях читали свои первые труды многие впоследствии именитые сербы, получавшие образование в Граце. В 1876 году здесь прочел свою работу «О капиллярных сосудах» Никола Тесла, ставший всемирно известным инженером и ученым.
Нушич тоже читал свои сочинения, и наибольший успех имел цикл стихов «Под струны Леля». Цикл назывался у Нушича довольно претенциозно: «букетом», который состоял из «цветов». «Цветы» были сатирические, юмористические, любовные, социальные и даже разукрашенные восточным орнаментом. По форме это было подражание сербским народным лирическим песням. По совету товарищей Нушич предложил «букет» только что возникшему журналу «Стражилово», где он и был опубликован в июле 1885 года. Через год Нушич послал в журнал и второй «букет», но уже из Белграда, в который вернулся после пятимесячного пребывания в Граце.
Судя по формуляру Нушича (Nuscha Alcibiades Bronislaus), в Граце он жил на Найденгассе, 5, и слушал лекции на немецком языке профессора Августа Тевеса (римское право), доктора фон: Майнонга (практическая философия) и доктора Франца Кронеса (австрийская история). Экзаменов никаких не сдавал.
* * *
Чтобы напомнить читателю, что нашему «признанному» литератору нет еще и двадцати, расскажем комический эпизод, случившийся с ним тотчас по возвращении из Граца. Мать положила спать только что приехавшего сына в «зале», парадной комнате, в которой принимали гостей. Там стояла банка с вареньем. Бранислав взял банку, чтобы полакомиться. Но тут вдруг послышались шаги возвращавшейся матери, и юноша нырнул вместе с банкой под одеяло. Вскоре его сморил молодой сон. Ворочаясь, он раздавил банку, и утром мать застала его спящего и всего облепленного вареньем.
В феврале 1885 года Нушич вернулся на юридический факультет Великой школы. Пора было бы уже подумать и о подготовке к экзаменам, но тут подвернулось старое увлечение. Театр. Поразительно, какая энергия просыпалась в Нушиче во все поры его деятельности, если представлялась возможность взяться за какое-либо театральное начинание. Уже через месяц после приезда из Граца он организовал студенческую любительскую труппу, а 20 апреля выступил с ней в шиллеровском «Дон Карлосе» на сцене Народного театра. И получил новый удар. На этот раз слева.
Студенческая труппа подготовила три спектакля. Руководил студентами известный актер и режиссер Народного театра Тоша Йованович. Мужественно красивый, с великолепным голосом, он совершил молниеносную карьеру – за два года из ученика парикмахера вышел на главные роли в театре. Публика наслаждалась игрой этого самородка в пьесах Гёте, Гюго и Шекспира.
Нушич было прорвался в первые любовники, но Йованович быстро осадил его. Пришлось перейти в комики. 1 мая Нушич играл слугу Йована в комедии Трифковича «Любовное письмо», а потом – Герика в «Докторе Робине» Премаре.
Впрочем, «Дон Карлос» с Нушичем в главной роли имел успех.
Публика устроила дилетантам овацию. Но уже на другой день социалист Мита Ценич выступил в своей газете «Час» со статьей «Новый дебют нашей молодежи», раскритиковав любительское начинание Нушича и его товарищей. Он строго осудил молодежь, которая увлекается театром в ущерб ученью. «Разве у молодежи после бильярда и кафан остается так много времени, чтобы еще появляться перед публикой в качестве актеров?» – саркастически спрашивал Ценич.
В газете завязалась полемика. Цитируя афишу, в которой говорилось, что студенты ставят «Дон Карлоса», «вдохновленные любовью к родине и искусству», Ценич ссылался на авторитет Светозара Марковича. «Как забава, театр – вещь хорошая, но для просвещения – это нуль». Он отрицал полезность театра для нации, ставя его в один ряд с «хождением по канату и цыганской музыкой».
Нушич ему ответил (номер газеты, к сожалению, не сохранился). Ценичу пришлось признаться в ошибке, пересмотреть свои взгляды на увлечение театром. Однако он не преминул поддеть Нушича, напомнив ему, что когда-то отверг одно из его «сочинений»…
Юмористическая газета «Брка» («Усач») извлекла максимум из этой перепалки, поместив два анекдота и шутливую телеграмму. Вот один из анекдотов:
«В Великой школе.
Профессор(входя). Что это? Почему все бритые?
Ассистент. Это актеры.
Профессор. А что им надо?
Ассистент. Передислокация.
Профессор. Говорите яснее, не понимаю.
Ассистент. Так уж получилось. Студенты заменили актеров, а актеры пришли учиться…»
Такая реакция общественности требует пояснения.
Впоследствии Нушич писал:
«Из русских писателей – Чернышевского, Тургенева и Гоголя, которые тогда были самыми популярными, – первый был любимым писателем новых людей, последователей Светозара Марковича; Тургенев стал любимцем читающей интеллигентной публики… а Гоголь был писателем всей тогдашней молодежи, которую вдохновляла его острая сатира, особенно та, что была направлена против русской бюрократии. В гоголевских типах молодежь видела нашу бюрократию…»
Называя себя, подобно русским собратьям, «новыми людьми», молодые сторонники радикалов считали обязательным знать русский язык и читать русские книги. Под влиянием русской литературы создавалась сербская реалистическая литература. Однако проповедь рационализма, взгляды русских публицистов, перенесенные на сербскую почву Светозаром Марковичем, получили в студенческой среде, опекаемой официально преследуемыми и тем более сильными в духовном отношении радикалами, какое-то сверхрационалистическое звучание.
Политика и естественные науки возводились «новыми людьми» на пьедестал, искусство презиралось, если оно не было средством пропаганды. Причем эти веяния без всякой зримой границы смыкались с обывательским мнением о человеке искусства, как о прощелыге.
Радикальный лидер Пера Тодорович в свое время, вторя Писареву, даже написал статью под названием «Уничтожение искусства». Дело дошло до того, что некоторые «новые люди» стали вообще презирать литературу как бесполезную буржуазную роскошь. А для самого Перы Тодоровича две сосиски, возможно, и в самом деле были ценнее целого Шекспира, а пара сапог полезнее всех произведений Пушкина.
В 1932 году, выступая перед спектаклем студенческой труппы, Нушич вспоминал об обстановке, царившей в университете пятьдесят лет назад:
«…Подули какие-то странные, ультрареалистические ветры, проповедовалось уничтожение эстетики, а поэзия была выброшена на улицу как ненужная безделка. В то время посвящать себя искусству казалось зазорным, считалось профанацией, на нас показывали пальцем, нас считали еретиками. Поговаривали, не выбросить ли нас из университета, как недостойных. В университете состоялись митинги, на которых призывали отречься от нас, оградиться от нашего губительного влияния, а наши матери озабоченно плакали – боялись, что их дети пропадут, став комедиантами…»
Опасения матерей были напрасны. Актеры-любители впоследствии вырастали в профессоров университета, дипломатов. А Павлу Маринковичу, новому другу Нушича, даже предстояло стать министром.
* * *
Срок службы в армии, по сербским законам, для студентов был сокращен до одного года, отбывать его разрешалось по частям, в каникулярное время. Однако летом 1885 года король приказал призвать всех студентов старше двадцати лет.
Бранислав Нушич прошел медицинскую комиссию и поступил вместе с другими студентами под начало капрала Любы. Юмориста всегда удивляла логика военных медицинских комиссий: «неспособных жить она объявляет неспособными умереть, а способных жить она признает способными умереть».
Так или иначе, Браниславу пришлось расстаться со своей живописной шевелюрой. Его обрядили в необъятные штаны, рукава мундира болтались, как у Арлекина. Настоящий «Флоридор из оперетты „Мадемуазель Нитуш“», – вспоминал Нушич.
«Первую неделю служения отечеству мы не испытывали ностальгии. Мы легко переносили боль разлуки с домом, но не с кафаной и белградскими улицами. Каждый из нас хотел появиться на улице в военном одеянии. У меня тогда был небольшой флирт с барабанщицей из чешского оркестра, который играл в „Коларце“, и я представлял себе, как импонировало бы этой маленькой толстенькой барабанщице братской славянской народности, если бы я появился в мундире сербского солдата…».
Но в город новобранцев стали пускать не раньше, чем капрал Люба обучил их строевому шагу и умению отдавать честь. После принятия присяги стали увольнять в город. Однажды Нушич засиделся в «Коларце» и не поспел вовремя в казарму. Пришлось с товарищем пролезать «в какую-то дыру в крепостной стене за башней Нейбоши…».
Строевые и прочие занятия проводились каждодневно в широком рву на Калемегдане, под самыми стенами крепости. Капрал Люба упорно добивался единообразия, необходимым условием которого было искоренение дурной привычки… думать.
– Солдату думать не положено! – объяснял капрал. – Что бы делал господин майор, если бы мы все думали?! Солдат должен слушать и исполнять, а не думать!
«Как только ты надел форму и перестал думать, ты уже не человек, а солдат, тебя ставят в строй и прежде всего учат равняться. Цель равнения, которому в армии уделяется особое внимание, состоит в том, чтобы всех подравнять по ниточке и приучить не вылезать вперед. Воинские начальники тратят очень много сил времени на привитие этих полезных навыков, так что в конце концов стремление к равнению входит в привычку. Но все же, стоит только человеку расстаться с армией, как он сразу же утрачивает эту замечательную привычку. Вероятно, это происходит потому, что в жизни гораздо больше ценится стремление вылезти вперед».
Капрал Люба был философ.
– Солдат состоит из теории и практики, – говорил он.
Он научил новобранцев стрелять из винтовки, разъяснил, что такое государство и что такое скребница…
Видимо, Нушич был неплохим солдатом, потому что вскоре его самого произвели в капралы. Событие, послужившее причиной такого возвышения, никого не порадовало. Военному сбору пора было уже кончиться, но распустить студентов и не подумали, а в сентябре военный министр приказал призвать даже тех, кто вообще отслужил свой срок. Занятия в Великой школе так и не начались.
Началась война…
6 сентября 1885 года гарнизон города Филипполя (ныне Пловдив) восстал против власти султана, а 8 сентября болгарский князь Александр I Баттенберг присоединил Восточную Румелию, объявив себя князем Северной и Южной Болгарии. Население страны увеличилось на восемьсот тысяч человек. Это считалось нарушением Берлинского договора.
Король Милан покинул венские кабаки, срочно прибыл в Белград и в тот же день объявил чрезвычайное положение. Подстрекаемый Австрией, он заявлял, что нарушено «политическое равновесие» на Балканах. Царское правительство повелело вернуться в Россию всем русским офицерам и унтер-офицерам, обучавшим болгарскую армию. А турки и не думали наказывать своего непокорного вассала, собираясь таскать каштаны из огня руками сербов.
И сербский король двинул свои войска к восточной границе.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ВОЙНА
Бранислава отпустили попрощаться с родными. Всюду на улицах он видел возбужденных людей, обсуждавших тревожную весть. Знакомые останавливали его, и каждый говорил о своих делах, но всем эта война была непонятна и не нужна.
Прощание было тягостным. На рассвете ранец на плечи – и в дорогу, на фронт.
Мать крестится, бросая взгляды на икону.
– Господи! Возложи грехи на нас, стариков! Господи, прости детей!
Она поднимается, зажигает лампадку и опять крестится на икону святого Георгия, покровителя дома Нушей.
«Посреди нашей низкой комнатки стоит маленький стол. Мерцает пламя свечи, и тени сидящих за столом пляшут по стенам. На столе очищенные яблоки, печеные каштаны и другие лакомства, – все, все, что я люблю, – как будто я могу съесть это сразу. Во главе стола – отец. Седой, нахмуренный, он молча барабанит пальцами по табакерке и что-то вычерчивает на ней ногтем. Около него – мать. Она угощает меня то тем, то другим; голос ее дрожит, и она старается сдержаться, чтобы глаза и рот не выдали ее чувств. Тут же сидит сестра, глаза ее полны слез. Рядом с ней младший брат, веселый и любопытный мальчуган. В то время как старшие сосредоточенно молчат или говорят о вещах, не имеющих отношения ни ко мне, ни к моему отъезду, ему не терпится расспросить о самом страшном.
– А что, на войне каждый должен погибнуть, да? А как вы стреляете? Лежа? А правда, что убитых хоронят с почестями?
Напрасно его одергивают, просят помолчать, напрасно пытаются отвлечь разговорами на другую тему, он, не получив ответа на свои вопросы, повторяет их снова и снова.
Но страшнее всего, когда все вдруг замолкают. По пяти минут длится жуткая тишина, нарушаемая лишь частым, прерывистым дыханием матери. Отец торопливо затягивается и пускает дым; мать делает вид, что увлечена каким-то делом: чистит яблоко или снимает нагар со свечи; часы в соседней комнате размеренно отсчитывают время; на озабоченных лицах играют бледно-желтые отблески пламени; на стенах вздрагивают неясные тени. Иногда вдруг на оконной занавеске мелькнет какая-то тень, и у самого дома послышатся тяжелые шаги прохожего.
Странно, что при таких обстоятельствах никому не удается найти тему для беседы. Разговаривают сердца и души, а когда разговаривают они – нужна тишина.
– Ты будешь нам писать? – спрашивает сестра и берет мою руку.
– Буду! Конечно, буду!
– Пиши! – поддерживает ее маленький братишка. – Пиши! Если кого-нибудь убьют, ты обязательно сообщи…
Чем дальше по кругу двигалась стрелка часов, тем заметнее менялись лица моих родных. Мать не сводила с меня мокрых от слез глаз и никак не могла насмотреться. Мне становилось не по себе от этого пристального взгляда, постоянно обращенного в мою сторону.
Надо было прилечь, хотя бы на часок. Когда я проснулся, на улице еще стояла темная ночь. На столе догорала свеча, а за столом сидел отец, так и не вставший с места. Перед ним возвышалась гора окурков и пепла. Дым, заполнивший комнатку, колыхался в воздухе, словно облако.
Утренняя заря теснила ночь, пламя свечи становилось все бледнее и бледнее. Между занавесками с улицы пробился тонкий луч света; лампадка под иконой начала потрескивать, и в нее подлили масла…
Когда настало время уходить, у отца вдруг задрожал подбородок. Он хотел мне что-то сказать, но не смог. Я почувствовал, как он прикоснулся холодными губами к моему лбу, к щекам… Это как первый укол ножа, когда его вонзают в тело: сначала больно, а потом режь сколько хочешь…
…Больше я ничего не помню!.. Знаю только, что брат помог мне надеть ранец. С трудом я вырвался из объятий матери и, не оглядываясь, пошел быстро-быстро…».
Дождь лил как из ведра. В намокших палатках солдаты резались в карты, усевшись по-турецки и прилепив к солдатскому ботинку грязную самодельную свечку. Над одним из солдат палатка протекала. Он поставил себе на живот котелок и лежал не двигаясь. Капли булькали в котелке, а солдат курил и посмеивался… Капрал Нушич записывал солдатские рассказы. Через несколько дней против записей появлялись пометки – убит, убит, убит…
Когда часть вышла из города Пирота, солдатам объявили, что началась война… Это было второго ноября.
Сербские войска пересекли болгарскую границу и вошли в Цариброд.
«…B кривой улочке стоит одинокая хибара без трубы, – писал Нушич в своих „Рассказах капрала“. – В ее соломенную крышу, завалившуюся одним краем на землю, воткнут прутик, к нему привязан кусок грязной тряпки – белый флаг, знак сдачи…
Двери открылись сами, и сквозь полутьму, царившую в этой лачуге, я сначала увидел только тревожные светлые глаза, а уж потом дрожащего пожилого мужчину, который сидел на рогоже и прижимал к себе детей. Он тотчас вскочил, подбежал к нам и стал целовать руки и колени. Стены внутри были покрыты толстым слоем сажи. В уголке свалены небольшое корыто, кусок рядна и еще какая-то утварь; в другом углу видна лужица, рядом вязанка камыша и топор. Тяжелый запах, смрад, сырость.
Хозяин был бос, в грязной изодранной одежде. Глубоко запавшие глаза его слезились и покорно молили; покаянное лицо напоминало икону; большие жилистые руки обнимали детей. Девочка со смуглой кожей и красивыми влажными глазами была совсем голая, второй ребенок был завернут в какую-то тряпку. Оба дрожали от холода и страха.
Мы спросили, кем приходятся ему эти малыши. Хозяин тупо, с ужасом посмотрел на нас и еще крепче обнял детей. На глазах у него снова появились слезы, нижняя челюсть задрожала, и он сипло проговорил:
– Я сдаюсь!
Он выставил белый флаг в знак сдачи. Бедняга! Неужели он думал, что есть враги более страшные, чем его судьба. Несчастный!..»
До Сливницы сербы везде имели успех. Победа над болгарами казалась легкой и несомненной. У Сливницы сербов ждало девятнадцатитысячное болгарское войско. Не выдержали прежде всего… нервы короля Милана. Он бежал, увлекая за собой штаб и армию. Первый же серьезный бой показал непопулярность этой войны в народе. Король сообщал в Белград фиктивные сведения о своих победах, но болгары уже ступили на сербскую землю. На сцене появился австрийский посланник граф Кевенгюллер, который от имени Европы предложил болгарам прекратить военные действия. 16 ноября было заключено перемирие. Война продолжалась тринадцать дней.
Нушич жестоко простудился и попал в нишский госпиталь. Он продолжал делать записи. У него не было записной книжки, я поэтому приходилось писать на клочках бумаги, на рецептах, на обратной стороне отцовских писем.
* * *
«27 ноября
Не так угнетает меня болезнь, как мертвая госпитальная тишина. Даже если кто-нибудь из больных говорит, то совсем тихо, почти шепчет. После первых же слов раскашляется, и этот сухой кашель громко раздается в высокой и просторной госпитальной палате. Послышится голос или заскрипят двери, проедет под окном телега или застонет больной – вот и все звуки. А время тянется медленно, очень медленно. Ох, сколько пройдет времени, пока большая стрелка часов один раз проползет по кругу… Вечность, целая вечность.
А больничный запах! А изможденные лица, виднеющиеся из-под одеял, и желтые, как воск, костлявые руки, протянутые из-под простыни к стакану с водой или к лекарству на тумбочке, что стоит возле каждой кровати! Лица больных бледные, одинаковые, глаза у всех ввалились, взгляд сумрачный, губы сухие…
Над моей постелью, на черной дощечке, написан мелом номер 23. Иными словами, я не существую. Есть просто номер 23, который страдает такой-то болезнью. Санитар и не знает моего имени….
28 ноября.
Возмущает меня, именно возмущает и нервирует то, что меня нет, а есть только номер 23. Сначала я не замечал этого, теперь же все очень хорошо вижу. Но что толку возмущаться сейчас? Разве я не привык к тому, что я не существую?!
Пока ты в отделении, тебя там знают по имени. Знают даже твоих родственников. Когда отделения образуют взвод, тебя уже меньше видят, но все-таки тебя знают. Взводы собираются в роту, ты начинаешь чувствовать себя потерянным, растворившимся. Твое я – это только частица чего-то общего, большого. А вот когда роты объединяются в батальон, тогда уже совершенно ясно чувствуешь, что тебя больше нет, а существует только номер. Тебе кричат: „Ты! Ты! Четвертый с левого фланга! Стать смирно!“ Это и есть ты. И ты становишься смирно. А когда батальоны составляют полк, а полки – дивизии, массы, огромные массы, выстраиваются друг за другом и сплошной стеной встает серая толпа… где тогда ты? У этих масс одно имя, шагают они в ногу по одной команде… Где тогда ты? С зеленого дубового листка упадет капелька в горный ручей, ручей унесет ее в речку, а речка – в реку, а река – в море… разве капельку в море заметишь?!..
4 декабря.
Сегодня утром санитар сказал мне, что умер номер 47. Кто это?
Боже мой! Если бы и я вдруг умер, то для доктора, для начальника госпиталя, для санитара умер бы не я, а просто номер 23. Но мне, слава богу, сегодня совсем хорошо, и доктор сказал, что меня завтра уже выпишут из госпиталя».
* * *
Капрала Нушича откомандировали в город Ягодину, где стоял Пятнадцатый пехотный полк, которым командовал майор Радомир Путник, будущий знаменитый полководец, герой первой мировой войны.
Капрал доложил о своем прибытии командиру роты поручику Богдановичу. Тот как-то странно заулыбался и сказал:
– Очень хорошо, что это именно ты. У меня тут пятнадцать добровольцев из Белграда… Не знаю, право, что с ними делать. Сформировал из них отдельный взвод, чтобы они мне не портили других солдат. Принимай их под свое командование и выпутывайся как сам знаешь!
Недоумевающий Нушич стоял навытяжку. На всякий случай он ответил по уставу:
– Слушаюсь!
Встреча со взводом состоялась на плацу. Маленький капрал, напустив на себя строгий вид, двинулся было вдоль строя и тут же остановился как вкопанный. На правом фланге стоял высокий, тощий, в истрепанной шинели… Воислав Илич. Выпучив глаза, он ел ими командира. Нушич не мог удержаться от смеха. Забыв свое «высокое положение», он подбежал к Воиславу и расцеловал друга.
Но это было только начало. Рядом с Иличем стоял приятель Нушича, актер-комик Джока Бабич, а дальше один за другим – веселая братия, завсегдатаи «Дарданелл». Капрал перецеловал весь взвод.
Выслушав рапорт капрала, командир роты Богданович расхохотался и сказал:
– Видел, видел, взвод принят в точном соответствии с уставом.
– Простите, господин поручик, но, понимаете ли, друзья это все мои… – оправдывался капрал.
– Потому-то я и дал тебе их, – сказал Богданович и участливо добавил: – И что ты будешь с ними делать!
Отношение начальства к белградской богеме было весьма и весьма либеральным. Это признавал и сам Нушич.
«Видно было по всему, что командир махнул рукой на этот взвод… Либо я не был очень строгим капралом, либо мои солдаты не прониклись воинским духом, но только строевая подготовка превращалась у нас в настоящую комедию. Офицеры других рот специально собирались группками и наблюдали за моим взводом во время строевой подготовки. Кричу я, например:
– Смирно! Нале-во! – а половина взвода нарочно поворачивается направо.
Для поддержания собственного авторитета я подхожу к Воиславу, который повернулся направо.
– Рядовой Илич, – говорю ему, – ты грамотный?
– Так точно, господин капрал, – браво отвечает Воислав.
– Хорошо, а разве ты не знаешь, где у тебя левая рука?
– Знаю, господин капрал!
– Почему же ты повернулся направо, когда я скомандовал „налево“?
– Из вежливости, господин капрал. Не хотел поворачиваться спиной к господину Джоке Бабичу, – отвечает Воислав.
И дальше все было в том же духе. А уж когда занимались теорией, можете представить себе, что происходило. Я изо всех сил стараюсь объяснить им, как устроена винтовка, а они меня засыпают дарданелльскими шуточками, да так орут, что дом трясется. До того дошло, что пришлось у дома, где мы занимались, выставлять часового, чтобы предупредил, если нагрянет начальство… Впрочем, это была лишняя мера, так как начальство давно махнуло на нас рукой и не являлось даже на теорию.
Однажды идем мы с Воиславом переулком к кафане „Красный петух“, и вдруг откуда ни возьмись майор Радомир Путник. Он знал нас лично, и к тому же до него доходили рассказы о нашем взводе. Увидев нас, он заулыбался.
– Капрал Нушич! – сказал будущий славный маршал.
Я щелкнул каблуками, повернулся и отдал честь.
– Слышал я, у нового взвода прекрасные успехи!
– Стараемся, господин майор! – гордо чеканю я.
– Ну, ну, старайтесь. Хорошие солдаты нам нужны!
Мы понимали, что Путник потешается, а все-таки было приятно. На другой день я сообщил взводу похвалу командира полка.
Тут же, в Ягодине, и застало нас заключение мира. По демобилизации мы вернулись в Белград и перед „Дарданеллами“ рассказывали о своих ратных подвигах.
В Ягодине Воислав ничего не написал, кроме эпиграмм.
– Не могу писать, – сказал он мне однажды. – Когда беру перо, одно на уме – кого бы изругать. Видишь, какая здесь атмосфера.
Кстати, я тогда начал набрасывать свои „Рассказы капрала“ и кое-что читал Воиславу».
Атмосфера и в самом деле была отвратительная. Мерзкое настроение не могли скрасить даже шутки дарданелльских друзей. Тем более что на Воислава навалилось тяжелое горе.
Воислав был женат на Тияне, дочери знаменитого поэта Джуры Яншича. Нушич вспоминал о ней как о хорошей хозяйке и матери, тихой и ласковой женщине. Она родила Воиславу двух детей. 7 октября 1885 года умирает сын Момчило. 22 ноября скончалась Тияна. Тотчас после ее смерти Воислав уходит в армию и там уже узнает, что 11 декабря угасла его маленькая дочка Зорька.
Воислав пил и скандалил. Нушич старался не отходить от него ни на шаг. В ссорах, которые затевал Воислав, ему приходилось становиться на сторону друга. За драку в том же «Красном петухе» оба просидели трое суток под арестом.
Стояли пасмурные, сырые дни.
«Сырость преследовала нас всюду. Почти каждый день перед госпиталем толпились простуженные, изможденные солдаты.
Вчера умерли двое. Сегодня тоже двое».
Чтобы не идти на учение, Илич с Нушичем отпросились якобы на похороны «хорошего друга». Решили было сразу направиться в кабак, но оказались все-таки в госпитале. Похоронная процессия во главе со злым, ругающимся попом шла на кладбище под проливным дождем. Никто, даже поп, не знал имени солдата, которого хоронили.
Убогие похороны надолго остались в памяти Илича и Нушича. Воислав под этим впечатлением написал грустные стихи «Серое мрачное небо…», а Бранислав рассказ «Похороны», один из лучших в «Рассказах капрала», которые очень скоро появились в газетах и вышли отдельным выпуском. Они сразу сделали Нушича знаменитым. Ему стали подражать.
Интерес читателей к «Рассказам капрала» не упал и через десять лет, и Бранислав в 1895 году собрал их в одну книгу, заново переписав каждую вещь. До Нушича о войне так правдиво и жестоко писал, пожалуй, только Гаршин. Это книга о трагедии двух народов – сербского и болгарского. Великий юморист на этот раз серьезен. Зато драматург виден в каждой строчке диалогов.
Среди рукописных заметок, оставшихся после смерти писателя и изучающихся лишь в последнее время, есть и такая:
«„Рассказы капрала“ ни в коем случае не „рассказы“. Это неоконченные наброски чего-то задуманного гораздо шире. Это по ним видно. Возможно, я думал написать роман. Материал мне казался очень благодарным. Два братских народа, которым предназначено трудиться совместно и поддерживать братские чувства, столкнулись лицом к лицу в кровавой войне. Политика – не важно какая, высокая или низкая, – политика их столкнула, и они дерутся из-за этой политики, о которой не имеют никакого представления; дерутся, но не ненавидят друг друга».
20 февраля 1886 года королевским указом была проведена демобилизация. Помня восстание 1883 года, король Милан боялся, что солдаты не вернут оружия. Он отправился в Ниш и лично присутствовал при разоружении демобилизованных частей.
Демобилизовали и Бранислава.
«Я очень тороплюсь. Осталось пройти вот эту улицу, еще одну маленькую, потом – налево, четвертый дом.
Но какие же длинные эти улицы! Когда-то я, бывало, и не замечал, как пробегал их…
Быстро прохожу мимо соседских домов, даже не останавливаюсь при встрече со знакомыми: только бы скорее поцеловать руку матери, отцу, обнять братьев… Все они думают сейчас обо мне и не знают, что я уже здесь, что я так близко от них.
Мама сидит у очага, подогревает на маленькой жаровне ужин. Задумавшись, она быстро вяжет, а белый кот, найденный мною в этом доме, когда мы сюда переехали, греется около очага и время от времени сладко потягивается. Помню я и трехногие табуретки, и старые потрепанные сапоги, висящие у трубы, и общипанного хромого ворона, которого младший брат хотел научить говорить и даже подрезал ему что-то под языком. Ясно вижу, как ворон ходит по кухне и клюет оставшиеся крошки.
Вспоминаются мне и наше старое зеркало в комнате на комоде (его подарил маме деверь, когда она выходила замуж), за шкафом – „дедушкин стул“, сидя на котором дедушка и умер. Мне уже кажется, что я дома и слушаю, как длинный маятник наших круглых часов отбивает свое „тик-так“…
Вот висит в углу в старой золотой раме икона св. Георгия, под ней маленькая красная лампадка. Здесь мама молила бога, чтобы он сохранил мне жизнь…
Скорей, скорей! Вон большое строение, рядом – мой домик. Вот и разбитое стекло, а в нем – засохший стебель когда-то душистого левкоя. У нас тоже горит свеча, и на окнах задернуты занавески.
Тук, тук, тук!
– Мама, открывай!..»