Текст книги "Жизнь, учения и изречения знаменитых философов"
Автор книги: Диоген Лаэртский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
На платоновском празднике я прочитал однажды стихотворение о священном бракосочетании, и так как в нем иное было сказано мистически, а многое – прикровенным образом и по вдохновению, то кто-то заметил, что "Порфирий безумствует"; но учитель при всех объявил мне: "Ты показал себя и поэтом, и философом, и иерофантом!" А когда ритор Диофан стал читать апологию Алкивиада на Платоновом пиру, рассуждая, будто для научения добродетели следует отдаваться наставнику, ищущему любовного соития, то Плотин несколько раз вставал с места, словно собираясь выйти вон, но сдерживал себя, и, лишь когда собрание разошлось, он поручил мне, Порфирию, написать опровержение. Дать мне свое сочинение Диофан не пожелал, так что я написал опровержение, перебирая его доводы по памяти, и прочитал написанное перед теми же слушателями; и Плотин был так доволен, что при всех несколько раз приговаривал:
Так порази его, так, если подлинно светоч ты людям![912]912
Гомер. Ил. VIII 282.
[Закрыть]
А когда Евбул, преемник Платона, прислал из Афин написанное им сочинение по некоторым платоновским вопросам, то Плотин и его велел передать мне для рассмотрения и ответа. Сам же он астрономией по-математически занимался мало, а больше вникал в предсказания звездочетов; да и тут он без колебания осуждал многое в их писаниях, если ловил их на каких-нибудь ошибках.
Были при нем среди христиан многие такие, которые отпали от старинной философии, – ученики Адельфия и Аквилина; опирались они на писания Александра Ливийского, Филокома, Демостра-та, Лида и выставляли напоказ откровения Зороастра, Зостриана, Никофея, Аллогена, Меса и тому подобных, обманывая других и обманываясь сами, словно бы Платон не сумел проникнуть в глубину умопостигаемой сущности! Против них он высказал на занятиях очень много возражений, записал их в книге, озаглавленной нами "Против гностиков", а остальное предоставил на обсуждение нам. Амелий написал против книги Зостриана целых сорок книг, а я, Порфирий, собрал много доводов против Зороастра, доказывая, что книга его – подложная, лишь недавно сочиненная, изготовленная самими приверженцами этого учения, желавшими выдать собственные положения за мнение древнего Зороастра.
Когда же нашлись в Элладе такие люди, которые стали уверять, будто Плотин присвоил учение Нумения, и об этом сообщил Амелию Трифон, платоник и стоик, то Амелий написал книгу, которую мы озаглавили "Об отличии учения Плотина от учения Нумения". Посвятил он ее Царю, то есть мне: Царем называли меня, Порфирия, потому что на родном моем языке имя мне было Малх, как и отцу моему, а в переводе на эллинский язык оно означало «царь». Потому-то Лонгин, посвящая свою книгу "О побуждении" Клеодаму и мне, Порфирию, написал на ней: "Вы, Клеодам и Малх…"; потому и Амелий, в подражание Нумению, который имя Максим перевел «великий», мое имя Малх перевел «царь» и написал так:
"Амелий Царю желает благополучия! Ты говоришь, что некие именитые мужи шумят изо всех сил, стараясь возвести все учение нашего друга к Нумению Апамейскому. Конечно, ты понимаешь, что из-за них одних я не стал бы и слова говорить: ведь ясно, что от хваленого их красноречия и краснословия можно услышать и такое, будто друг наш пошлый шутник, и такое, будто он подкидыш, и такое даже, будто он всякую самую дрянь выдает за свое добро, но говорится это очевидным образом лишь для того, чтобы над ним поиздеваться. Но ты рассудил, что этим предлогом можно воспользоваться для того, чтобы и наши собственные мнения, хоть они и широко известны, живее восстановить в памяти и доступнее сделать для познания, к пущей славе нашего друга, ибо Плотин нам великий друг. Я согласился и вот вручаю тебе обещанное сочинение, написав его, как ты сам знаешь, за три дня. Отнесись к нему с законным снисхождением: это не сводка или выборка, извлеченная из сопоставления известных сочинений, а здесь повторено то, что мы узнали при давней нашей встрече, в том же порядке, в каком это было впервые сказано; между тем мысли этого мужа, ныне обвиненного недругами перед нашим согласным взглядом, не так-то легки для схватывания, потому что об одном и том же он говорил в разное время по-разному. Если же я неточным словом сказал о чем-нибудь особенно ему близком, то, я уверен, ты это исправишь без гнева. Ведь получается, что "сколь я ни занят" (как где-то говорится в трагедии), из-за этой розни, возникшей против мнений нашего учителя, мне приходится наводить порядок и давать отпор; но я пошел и на это из одного лишь желания угодить тебе и здесь, как и всюду. Будь же здоров".
Это обращение я почел нужным привести здесь для того, чтобы показать, что были в то время и такие, которые не только полагали, что учитель наш тщеславится тем, что позаимствовал у Нумения, но еще и называли его пошлым шутником и презирали за то, что он-де думает одно, а говорит другое, за то, что он чужд всякой софистической броскости и пышности, за то, что говорит он так, словно в домашней беседе, и не торопится выказать свое искусство умозаключений, требуемых от него при рассуждении. Да и я, Порфирий, остался при таком впечатлении, когда в самый первый раз его услышал. Я даже взялся писать ему возражение, стараясь показать, будто и вне ума существует умопостигаемое. Плотин попросил Амелия прочесть ему это возражение и, выслушав, улыбнулся и сказал: "Ну что же, Амелий, придется тебе разъяснять Порфирию его недоумения, возникшие от незнания наших мнений!" Амелий написал тогда немалую книгу "О недоумениях Порфирия", я сочинил на нее возражение, Амелий и на него ответил, и тут, с третьего лишь раза, я, Порфирий, понемногу понял сказанное, написал «палинодию» и прочитал ее при всех на занятии. С этих-то пор Плотин и книги свои мне доверил, и сам возымел желание излагать свои мнения более расчленение и подробно. Да и Амелий после этого стал охотнее писать книги.
А какого мнения о Плотине держался Лонгин, судивший главным образом по тому, что я сообщал о нем в письмах, это виднее всего из одного отрывка послания Лонгина ко мне. Написано в нем вот что. Он приглашает меня приехать из Сицилии к нему в Финикию и привезти с собою книги Плотина. "Можешь, если захочешь, послать их с кем-нибудь, – пишет он, – но лучше привези их сам. Я не перестану просить тебя снова и снова: поезжай лучше ко мне, чем куда-нибудь еще. Не хочу манить тебя чем-нибудь особенным – ведь уж никак не надежда на какую-то мудрость может привести тебя ко мне! но и места здесь давно тебе привычны, и воздух хорош при нездоровье, на которое ты жалуешься, и все иное есть, на что ты можешь рассчитывать: ни нового от меня не жди, ни старого, что прошло и не вернется, как ты пишешь. Писцы здесь так редки, что за все это время, клянусь богами, я с трудом сумел достать и переписать для себя остальные сочинения Плотина, да и то писцу пришлось бросить все дела и заниматься только этим. Теперь, кажется, у меня есть все, что ты в последний раз прислал, но в очень несовершенном виде, потому что ошибок там безмерное множество. Я было надеялся, что друг наш Амелий сам выправит ошибки писцов, но он предпочел заниматься чем угодно другим, только не этим. Поэтому хоть мне и больше всего хотелось бы разобраться в книгах "О душе" и "О бытии", но, как это сделать, не знаю: они больше всего пестрят ошибками. Поэтому мне очень хотелось бы получить их от тебя в надежном списке: я их только сверю и отошлю обратно. Но повторяю еще раз: не присылай их, а лучше сам приезжай и с ними и со всеми остальными книгами, которые ускользнули от Амелия. Все, что привез Амелий, я, конечно же, постарался приобрести: как же было не приобрести сочинений такого человека, достойных всяческой чести и уважения? Ведь я об этом и прямо тебе говорил, и писал тебе в Тир и в дальние твои поездки: в содержании с ним я далеко не во всем согласен, но и слог его, и густота мыслей, философичность исследований бесконечно дороги мне и любезны, так что я считаю, что книги эти должны быть в великом почете у всех пытателей истины". Я сделал эту пространную выписку, чтобы показать, как отзывался о Плотине самый тонкий ценитель нашего времени, у всех остальных современников решительно осуждавший едва ли не все ими написанное. А поначалу и он судил о Плотине пренебрежительно, потому что многого не знал: и в книгах, полученных от Амелия, он подозревал ошибки лишь потому, что не был знаком с Плотиновым обычаем выражаться, ибо, уж конечно, списки Амелия, сделанные с автографов, были так же безошибочны, как и прочие.
Следует привести и еще одну выписку из сочинений Лонгина о Плотине, Амелии и других современных философах, чтобы яснее стало, как судил о них этот муж, столь славный и строгий. Называется книга "О пределе", посвящается Плотину и Амелию Гентилиану, а начинается так: "Много в мое время, Марцелл, было на свете философов, особенно же много в пору ранней моей молодости. Нынче в этой области такое оскудение, что и сказать трудно; а когда я был мальчиком, то еще много было мужей, отличавшихся в философских занятиях, и мне со всеми ними довелось видеться, потому что с детства я сопровождал моих родителей во всех их поездках по разным местам и, посещая многие края и города, встречался с теми философами, какие были тогда в живых. Одни из них старались излагать свои взгляды в сочинениях, надеясь оставить их на пользу потомкам, а другие довольствовались тем, что предоставляли ученикам подводить желающих к пониманию их взглядов. К числу первых принадлежали: платоники Евклид, Демокрит, Проку лин (который жил в Троаде), а также Плотин и друг его Амелий Гентилиан, которые и по сей день преподают в Риме; стоики Фемистокл и Фебион, а также Анний и Медий, которые еще недавно были в расцвете сил; а из перипатетиков Гелиодор Александрийский. Ко второму роду принадлежали: платоники Аммоний и Ориген, с которыми провел я много времени и которые очень сильно возвышались над своими современниками, а затем преемники по афинской Академии Феодот и Евбул (кое-что писали и они, например Ориген – "О демонах", Евбул – "О Филебе, Горгии и Аристотелевых возражениях на платоновское "Государство""; но этого недостаточно, чтобы причислить их к тем, кто вырабатывали свое учение письменно, потому что занимались они этим лишь мимоходом и писательская забота была у них не главной); стоики Гермин и Лисимах, а также доныне живущие в Риме Афиней и Мусоний; и, наконец, перипатетики Аммоний и Птолемей, образованнейшие люди своего времени (особенно Аммоний, с которым никто не мог сравниться в широте знаний), не писавшие, однако, никаких учебных сочинений, а только стихи да похвальные речи, да и те, мне кажется, дошли до нас лишь вопреки их желанию, потому что вряд ли они хотели прославиться в потомстве такими сочинениями, когда не пожелали сохранить свои мысли в книгах более значительных и важных. Далее, из сочинителей книг одни лишь собирали и переписывали то, что оставили предки, – таковы Евклид, Демокрит, Прокулин; другие старательно припоминали всякие мелочи из древней истории и подбирали их одна к одной, заполняя целые книги, – таковы Анний, Медий и Фебион; но и те и другие заслужили известность больше отделкой слога, чем складом мысли, равно как и Гелио-дор, который тоже в разработке рассуждений ничего не прибавил к услышанному от предшественников. Подлинное же писательское рвение обнаружили как в изобилии затронутых ими вопросов, так и в особенном своем способе их рассмотрения лишь Плотин и Амелий Гентилиан: первый из них, как нам кажется, достиг в разработке платоновских и пифагорейских положений гораздо большей ясности, чем была до него, далеко превзойдя подробностью своих сочинений и Нумения, и Крония, и Модерата, и Фрасилла; а второй, следуя по его следам и занимаясь теми же положениями, что и он, был неподражаем в отделке частностей и особенно усердствовал в обстоятельности слога, в полную противоположность своему учителю. Только их сочинения мы и считаем заслуживающими изучения; что же касается всего остального, то станет ли кто ворошить эти книги вместо того, чтобы обратиться к их источникам, если здесь к ним ничего не добавлено ни в предметах, ни в доказательствах, если даже не собрано немногое из многого и не отделено лучшее от худшего? Именно таким отбором мы сами и занялись, когда написали возражение Гентилиану "О Платоновой справедливости" и разобрали книгу Плотина "Об идеях". При этом у нас и у них был общий товарищ – Царь из города Тира, сам немало поработавший по Плотинову образцу; соглашаясь с Плотином больше, чем позволяли наши уроки, он попытался в своем сочинении показать, что Плотиново учение об идеях лучше, чем наше, а мы в свою очередь возразили ему в должной мере, упрекнув его за перемену образа мыслей и задев попутно многих его единомышленников. То же самое сделали мы и в нашем письме к Амелию величиною с целую книгу, которым мы отвечали на его письмо из Рима, им самим озаглавленное "О характере Плотиновой философии"; мы же для нашего сочинения удовольствовались самым простым заглавием, назвав его "Послание к Амелию". Таким образом, Лонгин признает здесь, что среди всех его современников Плотин и Амелий более всего выделяются и по обилию рассматриваемых вопросов, и по самостоятельности их рассмотрения, что учений Нумения они не одобряли и не присваивали, а следовали учениям пифагорейцев и Платона, что сочинения Нумения, Крония, Модерата и Фрасилла далеко уступают в тщательности Плотиновым и что Амелий хоть и следовал по стопам Плотина, но был неподражаем в отделке частностей и особенно усердствовал в обстоятельности слога, в полную противоположность своему учителю. Упоминает он и обо мне, Порфирии, только что примкнувшем тогда к Плотиновым ученикам: "У нас и у них был общий товарищ Царь из города Тира, сам немало поработавший по Плотинову образцу"; здесь он справедливо отмечает, что Амелиевой обстоятельности я старался избегать, считая ее недостойной философа, и когда писал, то всеми силами следовал Плотину. Разве мало, что так писал о Плотине человек, который и был и до сих пор считается лучшим из знатоков? А если бы я, Порфирии, мог бы встретиться с ним по его приглашению, то он не написал бы и возражения своего, за которое взялся, не успев еще по-настоящему усвоить Плотиново учение.
"Впрочем, к чему это я говорю о скале или дубе?"[913]913
Гесиод. Феогония, 35.
[Закрыть] – как сказано у Гесиода. Если уж приводить свидетельства, полученные от мудрых, то, кто мудрее, чем бог, – тот бог, что истинно молвил: «Числю морские песчинки и ведаю моря просторы, внятен глухого язык и слышны мне речи немого».[914]914
Дельфийский оракул царю Крезу (Геродот. Ист. I 47).
[Закрыть] Так вот, этот самый Аполлон, молвивший некогда о Сократе «Мудрее нет Сократа меж людей»,[915]915
См. II 37.
[Закрыть] теперь на вопрос Амелия, куда переселилась Плотинова душа, дал о Плотине вот какой божественный ответ:
Се начинаю бессмертную песнь на хвалительной лире, В честь любезного друга медвяные звуки сплетая Струн сладкозвонной кифары, златым обегаемых плектром. Музы, вас призываю возвысить согласное пенье, В стройной ладов череде ведя ваши стройные клики, Как выводили вы их об Ахилле, Эаковом внуке, В древних песнях Гомера, в божественном их вдохновенье. Ныне же, Музы, священный ваш хор со мной да содвинет В каждый песенный вздох пределы всего мирозданья, А в середину взойду я, Феб Аполлон длиннокудрый. Демон, некогда муж, а ныне живущий в уделе Высшем, чем демонам дан, сбил узы ты смертного рока, Стал над сменой телесных приливов, телесных отливов И укрепившися духом достиг последнего брега В плаванье дальнем сквозь море сует, прочь от низменной черни, Чтобы в душевной своей чистоте встать на путь прямолетный, Путь, озаренный сиянием божеским, путь правосудный, В чистую даль уводящий от дольней неправедной скверны. Было и так, что, когда боролся ты с горькой волною Жизни кровавой земной, вырываясь из гибельных крутней, На середине потока грозивших нежданной бедою, Часто от вышних богов ты знаменье видел спасенья, Часто твой ум, с прямого пути на окольные тропы Сбитый и рвавшийся вкривь, лишь на силы свои уповая, Вновь выводили они на круги бессмертного бега, Ниспосылая лучи своего бессмертного света Сквозь непроглядную тьму твоему напряженному взору. Не обымал тебя сон, смежающий зоркие очи, Нет, отвеяв от век пелену тяжелую мрака, Ты проницал, носимый в волнах, вперяясь очами, Многую радость, которую зреть дано лишь немногим Смертным из тех, кто плывут, повивая высокую мудрость. Ныне же тело свое ты сложив, из гробницы исторгнув Божию душу свою, устремляешься в вышние сонмы Светлых богов, где впивает она желанный ей воздух, Где обитает и милая дружба и нежная страстность, Чистая благость царит, вновь и вновь наполняясь от бога Вечным теченьем бессмертных потоков, где место любови, И сладковейные вздохи, и вечно эфир несмутимый, Где от великого Зевса живет золотая порода – И Радаманф, и Минос, его брат, и Эак справедливый, Где обретает приют Платонова сила святая, И Пифагор в своей красоте, и все, кто воздвигли Хор о бессмертной любви, кого провожает по жизни Высших божеств хранительный сонм; и в небесных застольях Их веселится душа. О, какого достиг ты блаженства, По совершении стольких трудов отойдя к вековечным Чистым сонмам божеств, наделенный сверхжизненной жизнью! Так поведем же запев хоровой в ликующем круге, Музы, о нашем Плотине, который отныне причастен Вечности, и подпоет вам моя золотая кифара.
В стихах этих сказано, что Плотин был благ, добр, в высшей степени кроток и сладостен, что и нам самим дано было видеть; сказано, что душа его была бодрственной и чистой, всегда устремленной к божественному, куда влекла его всецелая любовь; сказано, что все силы свои он напрягал, чтобы преодолеть горькие волны этой кровавой жизни. Так божественному этому мужу, столько раз устремлявшемуся мыслью к первому и высшему богу по той стезе, которую Платон указал нам в "Пире",[916]916
Платон. Пир, 210–211.
Марин. ПРОКЛ, ИЛИ О СЧАСТЬЕ
Марин из палестинского Неаполя – ученик Прокла и преемник его по руководству афинской неоплатонической школой; сочинение его, написанное в форме дидактического панегирика, было исполнено приблизительно через год после смерти Прокла, т. е. в 486 г. н. э.
[Закрыть] являлся сам этот бог, ни облика, ни вида не имеющий, свыше мысли и всего мысленного возносящийся, тот бог, к которому и я, Порфирий, единственный раз на шестьдесят восьмом своем году приблизился и воссоединился. Плотин близок был этой цели – ибо сближение и воссоединение с всеобщим богом есть для нас предельная цель: за время нашей с ним близости он четырежды достигал этой цели, не внешней пользуясь силой, а внутренней и неизреченной. Далее в стихах этих сказано, что сами боги не раз в окольных его блужданиях ниспосылали ему лучи света, чтобы он узрел божественное и по видению этому написал то, что он написал; в прозрении своем, говорит Феб, изнутри и извне увидел ты многую радость, которую немногим дано видеть из занимающихся философией, – это потому, что человеческое умозрение хоть и выше людского удела, но при всей своей отрадности с божественным знанием сравниться не может, ибо не проникает в глубь вещей, как проникают боги. Вот что совершил Плотин и что с ним совершилось, пока был он в смертном теле, говорит Феб, а избавясь от этого тела, взошел он в божественные сонмы, где обитают дружба, страстность, радость, любовь божественная и где обретаются так называемые судьи над душами – божьи сыны Минос, Радаманф и Эак, к которым он идет не на суд, а для беседы, подобно иным высочайшим богам; и беседу эту ведут вместе с ними Платон, Пифагор и все остальные, кто воздвигали хор о бессмертной любви. Вот где родина блаженнейших божеств, и жизнь их там полна пиров и радостей; такова будет и его жизнь, завидная самим богам.
Вот что следовало нам сказать о жизни Плотина. Что же касается расположения и порядка его книг, позаботиться о котором он мне поручил, а я ему и другим нашим друзьям обещал еще при его жизни, то прежде всего я почел невозможным сохранить тот случайный порядок, в котором он выпускал свои книги одну за другой, а вместо этого взял за образец Аполлодора Афинского и перипатетика Андроника, из которых первый распределил сочинения комедиографа Эпихарма по десяти сборникам, а второй распределил сочинения Аристотеля и Феофраста по предметам, схожие к схожим; так и я разделил пятьдесят четыре книги Плотина на шесть эннеад, [то есть девяток], радуясь совершенству числа шесть и тем более девятки. В каждой девятке я постарался соединить предметы родственные, в каждой начиная с вопросов менее значительных.
Итак, первая эннеада заключает сочинения преимущественно этические: "Что есть животное и что есть человек", "О добродетелях", "О диалектике", "О счастье", "В продолжительности ли счастье", "О прекрасном", "О первичном благе и остальных благах", "В чем зло", "О разумном исходе из жизни". Таково содержание первой эннеады, обнимающее преимущественно этические предметы. Вторая эннеада, напротив, посвящена предметам физическим и обнимает то, что относится к космосу: "О космосе", "О круговом движении", "Что делают звезды", "О двух материях", "О силе и действии", "О качестве и виде", "О всеобщем смешении", "Почему издали вещи кажутся маленькими", "Против утверждающих, что мир – зло и творец его – злой". Третья эннеада, также посвященная космосу, обнимает смежные с нею предметы рассмотрения: "О судьбе", "О провидении, I", "О провидении, II", "О присущем каждому демоне", "О любви", "О бесстрастии бестелесного", "О вечности и времени", "О природе, умозрении и едином", "Разные наблюдения". Эти три эннеады мы расположили в одном сборнике. Книгу "О прирожденных нам демонах" мы включили в третью эннеаду, потому что этот предмет рассматривается там с общей точки зрения и касается, между прочим, вопроса о созвездиях, под которыми люди рождаются; то же относится и к книге "О любви". Книгу "О вечности и времени" мы включили сюда потому, что в ней говорится о времени, а книгу "О природе, умозрении и едином" – потому, что в ней говорится о природе.
После книг о космосе четвертая эннеада охватывает книги о душе. Вот они: "О сущности души, I", "О сущности души, II", "О сомнениях души, I", "О сомнениях души, II", "О сомнениях души, III, или "О времени", "Об ощущении и памяти", "О бессмертии души", "О нисхождении души в тело", "Все ли души – одна душа". Таким образом, четвертая эннеада обнимает все вопросы о душе, тогда как следующая за ней пятая – об уме, причем каждая книга здесь касается и того, что выше ума, и того ума, который в душе, и наконец, идей. Вот эти книги: "О трех начальных субстанциях", "О становлении и порядке того, что после первичности", "О познающих субстанциях и о том, что выше их", "Как от первого происходит последующее и о единице", "О том, что вне ума нет умопостигаемого, а также о благе", "О том, что не может мыслить то, что выше сущего, и что есть первое мыслящее, а что второе", "Существуют ли идеи частных вещей", "Об умопостигаемой красоте", "Об уме, идеях и бытии". Четвертую и пятую эннеады мы также расположили в одном сборнике.
Остальные книги составили шестую эннеаду, образующую отдельный сборник, так что все, написанное Плотином, распределяется по трем сборникам, из которых первый состоит из трех эннеад, второй из двух, а третий из одной. В третий сборник и в шестую эннеаду входят следующие книги: "О родах сущего, I", "О родах сущего, II", "О родах сущего, III", "О том, что сущее повсюду одно и то же, I", "О том, что сущее повсюду одно и то же, II", "О числах", "Как существует множественность идей, а также о благе", "О добровольном и о воле единого", "О благе и едином". Вот как я распределил по шести эннеадам эти книги, а всего их пятьдесят четыре.
К некоторым из этих книг я написал и пояснения, но без всякого порядка, – лишь по просьбе наших товарищей о том, что хотелось им себе уяснить. Далее, я снабдил все эти книги оглавлениями (за исключением лишь одной оставшейся "О прекрасном"), сделав это в последовательности выпуска книг; при этом в оглавлении каждой книги даны не только заглавия, но и содержание рассуждений, перечисленное по главам. И теперь нам предстоит каждую из этих книг перечитать, разметить знаками препинания и, если есть какая погрешность в словах, выправить ее. Что еще потребует нашего вмешательства, будет видно по мере самой работы.
Марин
ПРОКЛ, ИЛИ О СЧАСТЬЕ
Когда приходилось мне смотреть на величие души и на все иные достоинства современника нашего, философа Прокла, а потом задумываться, какая же подготовка, какая сила слова потребуется от тех, кому предстоит описывать его жизнь, и каково мое собственное бессилие в словесности, то казалось мне, что лучше мне за это и вовсе не браться, через яму не прыгать (как говорит пословица) и совсем уклониться от опасностей подобного рода сочинения. Но когда я приложил к этому другую мерку, когда подумал, что и в храмах не все приходят к алтарям с одинаковыми жертвами, чтобы снискать благоволение алтарных богов, а иные с быками, иные с козлами, иные с чем-нибудь еще, и одни творят славословия складно и в стихах, а другие без всяких стихов, и что кому нечего принести, те приходят только с лепешкою да при случае с зернышками ладана, а к богам взывают лишь в короткой молитве, но тем не менее тоже бывают услышаны, когда я об этом подумал, то я побоялся, как бы я, по Ивикову слову,[917]917
Ивик – лирический поэт VI в. до н. э., сочинения которого не сохранились.
[Закрыть] не променял честь от богов на честь от людей (хоть моя тут честь не от богов, а от мудреца, ибо кажется мне, что нечестиво мне одному из всех его учеников хранить молчание, когда мне больше, чем кому другому, следовало бы по мере сил моих поведать о нем всю правду), да, пожалуй, и чести от людей не удостоился бы люди ведь подумают, что этим делом своим я пренебрегаю лишь по лености или по какой другой душевной слабости, а совсем не по отвращению к гордыне. И по всем этим соображениям решился я записать хотя бы некоторые из неисчислимых заслуг нашего философа, рассказав о них лишь истинную правду.
Я начну мою речь не так, как обычно делают писатели, по порядку располагая главу за главой; я положу в основание моей речи мысль о счастье человека блаженного, ибо здесь ничего не может быть уместнее: я уверен, что был он самым счастливым из людей, прославляемых во все века. Я имею в виду не только счастье мудрых, ту добродетель, которая одна довлеет блаженству, – хоть и это ему было дано в высшей степени; и не только то житейское благополучие, которое хвалят столь многие, – хоть и здесь его среди людей не обошла удача, и он щедро был наделен всеми так называемыми внешними благами; нет, я говорю о некотором совершеннейшем и всецелом счастье, слагающемся и из того и из другого.
Итак, примем для начала разделение добродетелей на естественные, нравственные и общественные, а затем на более высокие – очистительные (catharticai) и умозрительные (theoreticai), умолчав о еще более высоких, так называемых боготворческих (theoyrgicai), ибо место их уже превыше доли человеческой; и, приняв это, начнем нашу речь с добродетелей естественных. Как всем, кому они даны, они присущи отроду, так и ныне восхваляемому нами блаженному мужу все они были врождены от самого его начала. Признаки этого являлись воочию даже во внешнем совершенстве его облика, подобно как бы царственному пурпуру.
Первая из них есть высочайшая безущербность всех внешних чувств, называемая нами "разумением телесным", особенно же – зрения и слуха, этих достойнейших наших чувств, дарованных богами человеку для блага жизни и искания мудрости. Безущербность эта всю его жизнь оставалась у него неизменною.
Вторая из них есть телесная сила, не чувствительная ни к зною, ни к холоду, не страдающая ни от простой пищи, к которой был он беззаботен, ни от тех трудов, которым он предавался днем и ночью, когда молился, развертывал книги, писал, беседовал с друзьями, и все это с таким рвением, словно каждая из этих забот была у него единственной. Такую способность по справедливости можно назвать "мужеством телесным".
Третья телесная добродетель есть красота, которую можно сравнить с размеренностью душевной: сходство между этими качествами отмечается с полным к тому основанием. В самом деле, как душевное это качество усматривается в созвучии и согласии различных душевных сил, так телесная красота видится в некоторой соразмерности всех частей тела. А Прокл был на редкость привлекателен на вид, и не только от хорошего своего сложения, но и от того, что душа его цвела в теле, как некий жизненный свет, испуская дивное сияние, с трудом изобразимое словом. Он был так красив, что образ его не давался никакому живописцу, и как ни хороши существующие его изображения, все же им много недостает для передачи истинного его облика.
Четвертая же телесная добродетель, здоровье, считается подобием справедливости и правосудия душевного: как есть справедливость душевная, так есть и "справедливость телесная". В самом деле, ведь справедливость есть не что иное, как уклад, приводящий к миру все части души; точно так же и здоровьем у слушателей Академии называется то, что в беспорядочность жизненных начал вносит строй и взаимное соответствие. И здоровье это с младенческих лет было у него таким отличным, что на вопрос, сколько раз он болел, отвечал он, что лишь два-три раза за всю свою долгую жизнь, а прожил он целых семьдесят пять лет.[918]918
Даты жизни Прокла у Марина противоречивы: данные гороскопа (35) указывают на рождение 18 февраля 412 г. н. э., а упоминание о солнечном затмении (37) – на смерть 17 апреля 485 г. Может быть, счет Прокла имеет в виду 75 не солнечных, а лунных лет жизни.
[Закрыть] Подтверждается это и тем, чему я сам был свидетелем в последней его болезни: он с большим трудом распознавал те боли, которые испытывало тело, настолько они для него были непривычными.
Таковы были телесные его достоинства; но все их можно по справедливости назвать лишь провозвестниками тех достоинств, в которых находит свой вид совершенная добродетель. Даже те качества души, которые врождены ему были от природы и до всякого наставника, те части добродетели, которые Платон называет начатками философской души, были в нем достойны удивления. Памятливый, восприимчивый, высокий духом, добрый, он сдружился и сроднился с истиною, справедливостью, мужеством, умеренностью.
Лгать намеренно он никогда не помышлял, всякую ложь ненавидел, а нелживую истину любил. И как же было человеку, устремившемуся постичь истину сущего, не искать во всем правды с самых детских лет? Ведь из всех благ истина выше всего чтится и богами и людьми.
Как презирал он плотские наслаждения, а превыше всего любил умеренность, тому достаточным доказательством будет его прилежание к наукам, наклонность и порыв ко всяким знаниям; а они никогда не позволят возобладать в человеке наслаждениям животным и грубым, но способны возбудить душу лишь к размеренной согласованности в самой себе. Жадность была ему чужда до несказанности: хоть родители его и были люди богатые, он смолоду не смотрел на все их богатство, увлеченный одною лишь философией. Поэтому же был он свободен от низменных забот и всякой мелочности, волнуемый только самыми большими и общими вопросами о божеском и человеческом.