Текст книги "Крик с вершины"
Автор книги: Дибаш Каинчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Неделя прошла, как Тукпаш сакманит. Втянулся, привык. Кажется, во всем теле и с мизинец кусочка лишнего не осталось. Наверное, так чувствует себя спортсмен или скакун, подготовленный к соревнованиям. Как и в первый день, устает Тукпаш, дает о себе знать недосып, но все же он бодр, ощущает в себе большую силу. Надо сейчас взобраться на вершину этой горы, чтобы согнать овец, – никакого труда не составит. И раз, и два сбегает туда и обратно. И ноги дрожать не будут, и дыхание не собьется. Разве что лоб испариной покроется. Лицо его, белое, как творог, покраснело, продубело на солнце и весеннем ветре. Выросла бороденка – рыжая, реденькая, а некоторые волосинки медно-красные, золотисто-желтые. Калап посмеивается: «О-оо, – говорит, – вам ни мушки, ни червяка не надо, чтобы хариусов ловить. Привязал волос из бороды к крючку – вот и приманка».
Неделю Тукпаш дома не был. Беспокоится: как там жена, дети, но раз о них ничего не слыхать, значит, дома все в порядке. Вот бы еще погода наладилась… Ягнята пока что – тьфу, тьфу, тьфу! – держатся. Можно сказать, хорошо себя ведут. Пало всего пять или шесть. Это и за падеж можно не считать.
Подъехали к опушке леса. Под толстой лиственницей на пожелтевшем мокром снегу лежал только что родившийся ягненок.
– Горе ты мое! Еще одна безмозглая… – Калап спрыгнул с седла. – Ведь только что из загона вышла! Что ее гнало сюда? Что ей стоило остаться? Как я-то не разглядел? Оставили бы в кошаре – и никакой мороки. – Его трясло от холода и возмущения. – Надо скорей нести курагана в тепляк. Тут ему недолго скрючиться. Стой-ка, стой-ка, кто же его мать? Во-он кто! Двухлетка. Первый раз ягнится. Я же спас; ее… Она родилась как раз в Новый год. Вечером, поздно уже, гнал овечек домой, гляжу – лежит на снегу ягненок. Одеревенел весь, не дышит. И сердчишко не бьется… Хоть вроде и не живой был ягненок, да не бросать же. Положил за пазуху. Еду, еду, вдруг дернулся он, зашевелился. Привез, завернул в мешок, положил на теплые кирпичи возле плиты. Утром глядим: мешок мокрый, ягненок дышит. Уши и копытца после, правда, отпали… И вот – пожалуйста! – теперь приплод от корноухой получили! Что же нам делать? И отару нельзя пускать далеко, и ягнят в кошару таскать…
– Чего выбирать, – спешился и Тукпаш. – Вам привычней отару удерживать. Я буду носить.
Он достал из-под телогрейки сухой мешок, завернул в него ягненка. Привязал к высокому пеньку Кера-Ата.
– Зачем Гнедого оставляете?
– В поводу вести труднее. Пешочком надежнее.
– А сюда подниматься? Смотрите, снег какой.
– Ничего, я уже привык.
Взяв на руки ягненка, завернутого в мешок, Тукпаш зашагал вниз. Овечка побрела за ним. Следы, которые оставляли человек и овца, тут же чернели, набухали водой. Ягненок вскоре задрожал от холода. Чтобы, заслонить его от ветра, Тукпаш повернулся спиной, но не успел сделать и нескольких шагов, как запнулся, упал навзничь и больно ударился затылком. Поднялся, плюнул, выругал овцу с ягненком – из-за них шмякнулся. Плащ, от налипшего снега тут же промок, отяжелел и затвердел, но и такой все же защищал от пронизывающего ветра.
Пряча лицо от липкого снега и косых струй дождя, он шагал и шагал, охваченный смутной тревогой. Если не прояснится да навалит много снега, солнцу не под силу будет его растопить.
«Только бы обошлось… Не приведи, чтобы повторилось, как у Мыйыксу…»
В такую же непогоду шел он тогда, накинув на голову мешок. В руках – четыре ягненка. И ветер был, как теперь, сырой, холодный, а до стоянки далеко. Тукпаш устал, был голоден и подавлен свалившейся на них бедой.
Осенью Мыйыксу занедужил, попал в районную больницу, а помощник его, неопытный парень, недоглядел, упустил баранов-производителей и не придал этому значения. Овцы Мыйыксу начали ягниться в апреле, почти на месяц раньше. Хуже не придумаешь! И не март, когда проходит ранний окот, когда есть корма и полно сакманщиков, и не теплая весна, когда уже зелень поднялась. Сначала-то все шло хорошо: стояли ясные дни, было тепло, и трава пошла в рост. Жаворонки не умолкали. Казалось, все сойдет благополучно. А дней через десять, ночью, повалил снег, к утру ударил мороз. Вода в цистерне на палец льдом взялась. Вот когда беда пришла… В маленьком недостроенном тепляке ягнята выдюжили, а тех, что были под навесом, будто косой скосило… Никто той ночью не спал. С ног сбились, перенося в темноте ягнят в избу. Много ли в чабанскую избушку войдет – и половина не поместилась. В шубы, в одеяла, в телогрейки кутали ягнят – не помогло. К утру до тридцати замерзло.
Днем на крышах стаял снег, кошара и тепляк, крытые соломой, бурьяном, протекли насквозь. Под стены просочился ручей из лощины. И так – целую неделю. За ночь снег навалит, днем растает, к вечеру – мороз. Как водится, одно к одному: сакманщиков не хватает, сена и комбикормов почти нет, пастбища за зиму повыбиты. Проклюнувшуюся зелень хватило морозом, она побурела, замерзла. Овцы, голодные, объягнятся и, не посмотрев на детенышей, убегают. Молока у них нет, им бы самим выжить. А как некормленых ягнят сохранить? Напали на молодняк всякие болезни – простуда, понос, вертячка. Глядишь, выкарабкался кураган, справный стал. Он и родился, когда еще тепло было, наедался. Вдруг откинет головенку назад, упадет и весь задергается. Раз такая болезнь напала – считай, все, конец. Уже не вылечить, не выходить. Каждый день падала по двадцать-тридцать ягнят. Даже обдирать некогда было. Мыйыксу оттаскивал их за кошару, закапывал в навоз. На самого старика смотреть было страшно: лицо опухло, землистого цвета стало, глаза красные, сгорбился, еле ноги волочит. За считанные дни сдал. Бродит по стоянке, весь в навозной жиже, на кирзовых сапогах чуть не по пуду налипло, бормочет: «Эх, отара, отара… народная, колхозная… Никогда такого не бывало, никогда…» Будто ума лишился. Боялись одного его в кошару пускать – как бы руки на себя не наложил.
Овцы не переставали ягниться. Что ни день – еще штук тридцать пять – сорок. А в один буранный, ветреный день окотилось пятьдесят две овечки! Тукпаш в таком же чабанском плаще, выбившись из сил, тащился за отарой и подбирал на снегу ягнят. Не было возможности хотя бы заметить, от каких они овечек. Матки на детенышей и не оглядывались. В такую слякоть, в снег сколько донесешь до кошары? Ну, десять, пятнадцать. На большее не хватало, ноги не держали.
Как надеялся тогда Тукпаш, что придут люди, помогут. А откуда бы взялись они, помощники?.. Сидел человек в городе или селе, в тепле и сытости, в ус не дул. Что бы ему на два-три дня прийти, чабана выручить. Сколько бы ягнят он спас! Себя и многих пищей, одеждой обеспечил.
Вот донесет Тукпаш ягненка до стоянки, а там сухого места нет, положить некуда. Вечером вернутся овцы, к малышам не идут. Глядишь, уже скрутило ягненка. Лучше бы и не приносил! А как живого бросишь?
Сакманщицы, тоже голодные, промерзшие, работали до упаду. Приготовить что-нибудь поесть негде и некогда. И самое обидное – весь труд насмарку. Ягнята мерли, как мухи. Мысли у людей мрачные, нервы взвинченные. Отсюда грубость, обиды, ругань. Дошло до того, что во всем стали обвинять Мыйыксу: «Старый человек, а обычаи позабыл. Что бы перед началом окота тосов-духов угостить-задобрить. Алтай-батюшку попросить…» Сакманщицы – старухи. С ненастьем обострились у них болезни, ревматизм проснулся. Поносили они весь свет, бога и начальство. Их понять можно. Не то что голод утолить – приткнуться негде: избушка полна ягнят. Стоит зайти человеку, они с ревом кидаются, липнут к ногам, хватают за подол. И ночью места не найдешь, чтобы хоть на часок вытянуть натруженные ноги.
Прикатил на «Волге» председатель. Зубами скрипит. Набросился на Мыйыксу:
– Ты коммунист, а у тебя ягнята дохнут! На бюро райкома тебя вытащу!
Мыйыксу в ответ:
– Тащи, тащи! Сколько лет обещал тепляк построить? Где сено? Где комбикорм? Вместе пойдем на бюро. Вместе будем отвечать!
Ушли оба за кошару. Одна из сакманщиц уверяла, будто слышала, как они там сцепились – кости трещали. Все, конечно, могло быть: оба в заботах, в беде, разъяренные… Пришли обратно, однако, спокойные, и разговор был нормальный.
Когда в конце посчитали, на сто маток пришлось по сорок пять ягнят. Никогда у Мыйыксу такого не бывало. Вконец расстроился старик. В деревню не спускался, людей стал избегать. На собрание придет, где-нибудь за спины спрячется. До того-то он всегда в первом ряду садился, с трибуны громче, всех критиковал.
Год спустя Мыйыксу получил хороший приплод, выполнил план по шерсти. Но люди говорили, что надорвался Мыйыксу. Чего удивительного? Мог и надорваться. Такая работа, а он все-таки в годах. Думали, все, конец старику. Он на лошадь сесть не мог без посторонней помощи. А это – последнее дело, позор для мужчины!.. Все-таки помалу оправился Мыйыксу, ожил, повеселел. Опять зачастили к нему на стоянку бригадиры, зоотехники, ветеринары. Как и прежде, два казана на плите, всегда чай горячий, всегда любому гостю рады.
«Откуда у старого силы взялись? – размышлял Тукпаш. – Что его заставляет снова и снова испытывать судьбу? Кто знает, как у него нынче окот пройдет? Всякий раз это, как говорится, темный лес, каждый раз по-другому бывает. Сколько бы лет чабан ни проработал, его дрожь пробирает, едва об окоте вспомнит. А Мыйыксу, похоже, и не собирается сдаваться. Вон как лихо на коне скачет!..»
Ягненок, которого нес Тукпаш, тяжелел с каждым шагом. Как ни защищал он его от ветра, продрог малыш и устал, конечно. По счастью, сквозь пелену снега засерела стоянка.
Стоянка… Какая она у чабана? Притулится, присосется к подошве горы, как клещ-шапшык, или затаится в ложбине, укроется подолом тайги. А надо еще, чтобы место было солнечное, и от воды недалеко, и к дровам близко. Любая стоянка радует путника уже тем, что она есть, зовет, притягивает к себе, но в то же время и пугает – как-то встретят собаки?..
И у Калапа стоянка, как многие, – длинная, несуразная, сгорбившаяся на неровностях местности кошара, крытая соломой, рядом маленький тепляк, зарывшийся в навоз и укрывшийся за ополовиненным стогом. За ними – избушечка с казанок, вросшая в землю. В этой избушечке еще мать и отец Калапа жили. В ней сам Калап родился. Теперь в ней хранят зимой комбикорм и отходы зерна, а в эти дни разместили десятка два овечек с ягнятами. Вокруг всевозможные загоны-пригоны, изгороди, стожки, бурты навоза – целая гряда холмов. Поодаль – избенка чабана в одно окно, с шиферной крышей и сенями, покрытыми толем.
У самых дверей – почерневшее основание шестигранного аила. Каждый год собирается Калап покрыть аил, да руки не доходят. Может, и сделал бы, да запретили обдирать с лиственниц кору… А без аила плохо. Осенью и весной прямо беда – приходится в избушке пищу готовить, очень жарко, и мухи донимают. Что еще на стоянке? Коновязь трехступенчатая, побелевшая от дождей и времени, обглоданная лошадьми, с выбитой вокруг копытами воронкой. Вся стоянка завалена снегом. Только круглый загон, где ночевали овцы, в желтоватой грязи.
Мало осталось таких старых стоянок, хотя не так уж и мало. Колхоз, по возможности, обновляет по две-три стоянки в год. Посмотрели бы вы на новый чабанский зимник! Кошара из толстых лиственничных бревен, с потолком, под шифером. В ней всю отару укрыть можно. Тепляк больше, чем клуб в иной деревне. Везде побелено, водяное отопление проведено.
В этом году колхоз обновляет стоянку Мыйыксу. Там сейчас работает бригада гуцулов. До стоянки Калапа, по всей видимости, доберутся через год.
Неожиданно рявкнул и, перескочив через изгородь, набросился на Тукпаша Казар – чернопегий кобель Калапа.
– Уй! – испуганно вскрикнул Тукпаш.
Пес тут же признал его и, стыдливо опустив голову, ушел за кошару. Первые дни он прохода Тукпашу не давал, и, чтобы войти в доверие к нему, приходилось держать в кармане кусочек хлеба. Теперь Казар привык.
Из-за старой избушки показалась Сакылта. Она несла на спине навильник сена. За нею шла мать Калапа – тоже с вязанкой сена. Позади плелась обиженная дочка Калапа, поссорившаяся, видно, с бабушкой. Девочка хватала старушку за подол, а та ругалась: «Отстань! Не до тебя!»
В такое ненастье объягнившихся овец на пастьбу не погонишь. Значит, надо их кормить. Вот и пластайся. Маток больше трехсот. С ягнятами – почти семьсот голов. Накорми-ка такую ораву. Были бы они на улице, в загоне. А то распихали их, куда только могли: в тепляк, в кошару, в избушку. Поделили на группы. Каждую группу в отдельную клетку. И каждой дай сена, распредели поровну, никого не пропусти. Дать корм тоже не просто. Сено только на руках принести можно да, согнувшись под низеньким потолком, протиснуться через сто калиток. Раз прошел, – тут же за собой калитку затвори, чтобы не смешались группы, не вышло неразберихи, не нарушился порядок кормления и ухода. Одна оплошка, и столько работы прибавится – десять рук имей, не переделаешь.
– Э – матушка, – остановил Тукпаш мать Калапа. – Вы мимо двери прошли. Сюда, сюда идите!
– Фу, черт! – воротилась старая, приспустила вьюк с сеном, присмотрелась. – Ничего не видать… Ягненка принес?
– Ага, – кивнул Тукпаш, помог снять вьюк, внес его в тепляк. Овечка заскочила следом за ним. Тукпаш тут же бросил сено на пол и, рванувшись вперед, схватил овцу за задние ноги.
– Ко мне давайте ее, – крикнула Сакылта, стараясь перекрыть рев овец, увидевших сено. – Вот в эту клетку… Сегодняшних сюда будем ставить. А которым три дня, придется в кошару переводить. Голова кругом идет – не перепутать бы. Отметьте свою овечку, – она протянула Тукпашу банку с коричневой краской. – Триста четвертая будет.
Тукпаш зажал голову овцы между колен и поставил на переносице тавро. Тем же номером пометил ягненка.
– Разве триста четыре только?
– Нет, больше. На тех овечках, которых знаем, не ставили. С ними примерно триста пятьдесят будет.
– Ну вот, наконец-то! – облегченно вздохнула мать Калапа, закончив разносить сено по клеткам. – Хватит, с них. Ох, спина… Сдаю, видать, сдаю… Раньше такую работу и за работу не считала… – Она оперлась о косяк, отдышалась. – Когда же это было, дай бог память? A-а, в ту осень… Захожу я, значит, в юрту Кашемара. Может, думаю, табак есть у его матери. Вокруг очага много людей. Стала с ними здороваться. Не как теперешние – с каждым по отдельности. «Здравствуйте!» – «Здравствуйте!» Очередь дошла до мужика в черном пальто – он рядом спиной ко мне сидел. «Здравствуйте!» – говорю. Молчит. Может, тугой на ухо? Я громче: «Здравствуйте!». Тут как все грохнут: «Ха-ха-ха!» Оказывается, кобель это ихний возле огня греется. Я сослепу и не разглядела. Вот до чего дошла…
– Да вы еще… – рассмеялась Сакылта. – Нам бы в ваши годы так себя чувствовать да так работать! Что бы мы без вас делали? Недаром говорят: «Отара со старым вожаком лучше вызимует».
– Сколько вам лет, мать Калапа? – спросил Тукпаш.
– А сколько дашь? – оживилась старушка.
– Ну… за шестьдесят?
– За шестьдесят? Что мне там делать-то? Мне за сорок давно! – она взяла за руку внучку и пошагала к ополовиненному стогу.
Отлегло от сердца у Тукпаша от шутки старушки. Что ей ненастье, работа – ко всему привычна, все ей не впервой.
Он заскочил в избу – хоть чашку чая перехватить. Так там было тепло и сухо, уходить неохота. Когда только Сакылта успела чисто вымыть некрашеные полы?..
По обе стороны двери привязаны шесть ягнят. При виде Тукпаша они разом вскочили, с громким блеянием рванулись к нему. Это – или «сиротки», у которых пока не отыскались матери, или те, что замерзли, простудились. С ними возни много: раза три-четыре в сутки надо таскать их в кошару, подпускать к маткам, или к тем овцам, у которых много молока. И ночью они покоя не дают: стоит голову поднять, кашлянуть, они тут же всполошатся, застучат копытцами об пол, замекают. Ну, если бы Тукпаш сейчас прикорнул, его и ружейный бы выстрел не разбудил, как сынишку Калапа, – туго запеленутый, сладко спит в люльке, вздернув носик, и ничто ему не мешает.
Тукпаш снял с плиты горячий чайник, торопливо выпил чашку чая, вышел на улицу. Снег все еще шел, но был какой-то серый, вялый. Должно быть, стало теплее от поднявшегося солнца.
«Все же суров наш Алтай, суров… – размышлял Тукпаш, шагая в гору и скользя на крутизне. – Сегодня девятое мая, День Победы и – снег… Бывает, и в начале июня выпадает. А сколько раз иней ляжет, заморозки ударят, молодую зелень опалят? Суровая все же земля. И для человека, и для скота. А народ все одолевает. Полные долины скота разводит, новые золотисто-белые села рубит, дороги прокладывает через горы, поднимает свою культуру – учится, книги пишет, картины создает… Расти настроен народ, расцветать. Каких бы трудов ни стоило…»
* * *
…Подгоняемый мокрым ветром в спину, Калап ехал вверх по логу Еланду, чтобы перехватить отару. Каурый ступал по скользкому косогору осторожно. Умница – Кула-Ат! Понимает: один неосторожный шаг – и может скатиться, упасть, ногу Калапу придавить. В ненастье и лошадь не в духе. Она тоже дитя природы. И надоело ей одно и то же, одно и то же! Овцы раздражают, отравляют ей жизнь. Шастай за ними, не зная отдыха, гоняйся, носись, карабкайся, спускайся. А эти твари не слушаются, идут не туда, убегают не ко времени. Это на скачках Кула-Ат несется стрелой, а за овцами – еле ноги переставляет. Беги не беги – их не остановишь и не научишь ничему. Иногда так разозлится Каурый, что может хватануть овечку зубами, а то и, если повод Калап не натянет, – затопчет.
Несмотря на голодную весну, Кула-Ат откормлен, как осенью. Чабан сам отощает, а лошадь у него всегда в теле должна быть, лосниться от сытости. И, уважая хозяина, шагает Каурый за ненавистными овцами, а в мыслях у него, как обычно, коновязь перед избушкой да добрая порция корма.
Когда бывало трудно, Калап обычно припоминал один случай. В армии это с ним было. Вспомнит – успокоится, ободрится, и все покажется легким, одолимым, не таким уж сложным.
Произошло это на Дальнем Востоке, осенью, перед самой демобилизацией. Рота, в которой служил Калап, проходила испытания отлично. И вождение танков, и учебные стрельбы, и еще, и еще… Оставался последний экзамен по инженерной подготовке. На сооружении аппарелей – укрытий для боевых машин – они руку набили. А выпало им… блиндаж соорудить. День выдался – хуже не бывает: ливень. И дождина холодный – начало октября. Разрешили рыть блиндаж под каким-то навесом. В строю десять человек. Подполковник глянул на часы, махнул рукой, и парни разом взялись за лопаты и ломы, изо всех сил стали торопливо вгрызаться в землю.
Где-то через полчаса с громким криком прибежал полковой инженер майор Бибик. Тучный, обычно уравновешенный офицер, которого солдаты любили больше всех, готов был разорвать на части всех и самого себя. Оказывается, позабыли заготовить двери для блиндажа. Брусья для стенок, бревна на перекрытия – на месте, а двери позабыли… Майор приказал Калапу и его другу Колодию – парню из Львова – принести двери. Почему-то он выбрал именно Калапа и Колодия. А двери предстояло не просто принести. Их надо было вместе с косяком снять в старом блиндаже на дне оврага, метров за восемьсот.
Приказ есть приказ. Сказали: «Есть!», прихватили лопату, лом и топор. А из-под навеса выходить – бррр! Тут же станешь как суслик, в нору которого вылили воду. Разделись парни до трусов другого выхода нет! – и вперед. До оврага бежать через двухметровые заросли мокрой кукурузы.
Спустились в овраг, отыскали заросший бурьяном старый блиндаж и ахнули. Блиндаж был врыт в стенку оврага. Чтобы добраться до двери, надо было сперва откидать зёмлю с метровой насыпи да снять три наката толстенных – в обхват бревен, положенных на косяк. А не снять, так хотя бы отпялить. И пошла работа… Будто с медведем схватились. Дождь не перестает, даже сильнее припустил. И похолодало. Вот-вот белые мухи полетят. Парням не до того. Не разберешь, от чего мокрые – от дождя или от пота.
Докопались до бревен. Что с ними делать? Калап бегом за пилой. Под навесом ребята времени не теряли – вкалывают! Работа тоже не сладкая, но хоть сухо. Майор увидел Калапа, пальцем в часы тычет: «Шесть часов осталось! Понял? Шесть часов!»
…Одно бы бревно срубить, тогда пилу можно просунуть. Инструмент справный, а им кажется, что и топор тупой, как валенок, и топорище будто бы хлипкое – того гляди переломится. Сменяя друг друга, Калап с Колодием с остервенением рубили верхнее бревно. Ни минуты передышки! Повезло, что бревно оказалось залежалым, мягким, податливым. А может, и приноровились. Топор во всяком случае не подвел, и топорище выдюжило. Пилить стали – быстрее пошло. Добрались до косяка. А он намертво пришит скобами к стенке блиндажа! Верхние скобы зацепили ломом, выдрали. А что с нижними делать? Блиндаж залит, водой, по шею, а на дне тина до колен… Плюнуть бы, да нельзя – приказ. Вот один наберет воздуха, окунется с головой, разгребет тину, нащупает скобу, сунет под нее конец лома, дернет… Без воздуха долго не выдержать. Другой ныряет… И на кой черт столько скоб понабили?! Вода зеленая, гнилая. Столько лет простояла. Вонь такая. И ничего от мути не видать.
Бились они бились, на сырость и холод рукой махнули, всякое представление о времени потеряли. Выдернули скобы! Подобрали крепкую жердину, поддел и ею, как рычагом, дверь с косяком, выволокли из воды. Постояли, отдышались. Осталось дотащить ату драгоценность. Стали поднимать – сил не хватает. Если бы от косяка дверь отделить? Нечего и думать. Дверь посажена на косяк по-хозяйски – прибита двумя толстыми навесами, а гвозди загнуты с внутренней стороны. Без помощи не обойтись. Калап бегом к майору, а тот из себя выходит – ров еще не выкопан, стенки блиндажа не сделаны… Солдат, сказал, должен найти выход из любого положения.
Пришлось перекатом дверь с косяком доставлять. Возьмутся парни за одну сторону, приподнимут, перевалят. Еще раз, еще… И все в гору, в гору, по крутому скату оврага. Взгромоздили наверх – впереди кукурузная чаща. Помощь пришла, когда оставалось метров пятьдесят. Вшестером подхватили двери на плечи, донесли, установили. И уложились в срок. Получили «отлично». Только тогда и вспомнили, что не обедали. Калап, думал, заболеет. Хоть бы что! Утром вышел на физзарядку как ни в чем не бывало.
…Кула-Ат обошел кряжистую валежину. Лес кончился. Калап сквозь кисею снега увидел, как овцы тянулись вверх по перевалу, а черная лохматая Каракой уже совсем высоко.
– Ой-ий! – надрывался Калап. – Кыу-у!
В такое ненастье кричи не кричи – без толку.
Каракой все же остановилась. Остановился и Калап. Овца оглянулась, всем своим видом показывая пренебрежение к чабану: «Что ты со мной сделаешь?» Будь у Калапа в руках ружье, пристрелил бы овцу не раздумывая.
«Куда ты идешь? – шепчет он. – Чего ты ищешь? Чего тебе не хватает? Ну, подожди… Обглодаю я осенью твою глупую голову».
Знает Калап, что никогда не позволит себе этого. Конечно, не одна овечья голова ляжет на стол, только Каракой он и пальцем не тронет. Черная-лохматая пришла в отару с приданым Сакылты. Сейчас ей шесть лет. Через год она приносит по двойне. Нынче опять объягнится двумя – вон какой большой у нее живот. И ягнята рождаются – вылитая мать: черненькие, кудрявенькие. Каракой и ее потомство местной грубошерстной породы. Таким ни морозы, ни бескормица не страшны. Но сейчас Каракой не принадлежит Калапу – он заменил ею в отаре погибшую овцу. Вот если в этом году все будет хорошо, то осенью в натуроплату Калап получит двадцать пять – тридцать валухов-куланов. Их он обменяет на овечек, и тогда Каракой снова будет его. Старой уже будет черная-лохматая – восемь лет для овцы почтенный возраст. Все равно пусть живет Каракой до самой смерти.
– Айт, эйт! Хватай их, Казар! Гав, гав! – залаял он свирепо.
Каракой повернула назад. Но если её не погонишь, торопиться не станет.
* * *
…Калап учился тогда в четвертом или пятом классе.
На последнем дыхании взбирался он на этот самый перевал, спешил, чтобы раньше отары поспеть к седловине, перехватить овец. На какой-нибудь десяток метров – не больше! – отстал и вожак – крупная белая овца Аккой увлекла часть отары за собой. Ох и рассердился Калап! Он стал швырять им вслед камни. Увидел несколько круглых, как казан, валунов, не удержался и скатил на овечек. Сбежал с горы, стал заворачивать неслухов, опять кидал в них камни. И тут, в кустах, наткнулся на Аккой.
– Лежишь тут, прячешься! Зачем убежала?
Подобрал толстый сук и огрел им овцу по спине.
Аккой не поднялась. Калап еще раз ударил. Овечка вскочила. Задняя нога у нее была перебита и болталась…
Калап испугался, схватил овцу за шею.
– Бедная Аккой! Прости меня, прости… Ты не виновата…
Идти она не могла. Сделает шаг-другой и ложится. Пришлось оставить ее.
Пригнал вечером отару, и, хотя ничего не сказал, отец тут же заметил отсутствие вожака.
– Где? – спросил.
– Не знаю. Не видел.
Отец молча сел на коня и вскоре привез Аккой, переброшенную через седло впереди себя.
– Молодец против овец, – произнес он сквозь зубы и, вдруг взорвавшись, стал полосовать Калапа недоуздком.
На крик выбежала мать, прикрыла Калапа собой.
Отец слез с коня и тут же освежевал овцу. Будь перелом на щиколотке или чуть повыше, можно было наложить бересту, сделать тугую повязку… Мяса у них тогда не было, но отец и кусочка не разрешил сварить, а наутро отвез тушку в деревню, сдал на склад.
Это была первая и последняя взбучка от отца, но Калап запомнил ее на всю жизнь и никогда больше не поднимал руку на овец.
Молчун у него отец. Работает – слова не вымолвит, будто безъязыкий. Вечно чем-то занят. Приедет кто на стоянку, он поздоровается, кивнет, улыбнется, а то и уйдет. Разговор с приезжим ведет мать – живая, шустрая. Сколько раз от нее доставалось Калапу! И порку задаст, и отругает. Она всегда в семье верховодила: кому какую работу делать и когда, как лучше повернуть любое дело, что купить, кому и сколько. Все решала, всем распоряжалась она.
– Слушай, отец наш, – не выдерживала порой. – Ты хоть раз спустись в деревню, на людей посмотри. Или напейся. Меня побей. Сколько можно работать? Всего не переделаешь.
Отец только рукой махнет. Так и прошла вся его жизнь в долине Чанкыр. Как послали его сюда пасти овец в год основания колхоза, не менял стоянку. Конечно, воевал, как и все его сверстники. Четыре года пробыл на фронте. Весь изранен, нашпигован железом германским. Недавно получил письмо от своего генерала – теперь уже маршала, у которого был коноводом. «Воспоминания-мемуары пишу, Чанмак, – сообщал генерал. – Про то, как мы с тобой воевали. Приезжай ко мне в гости, в Москву. Вместе вспомним нашу фронтовую жизнь…» Где там! Не то что в Москву, в аймачную больницу ни разу не могли уговорить съездить отца. В прошлом году парализовало у него правый бок, так что и захотел бы куда, уже не сможет. И здоровым все равно дом не оставил бы. Одно мог сказать: «Неудобно».
Зато дети его где только не побывали, где только не учились! В Москве и Ленинграде, в Новосибирске и Барнауле. Хорошие должности занимают в аймаке и области. Один Калап окончил всего десять классов, да и остался после армии в Чанкыре чабаном.
* * *
…Пряча лицо от мокрого ветра, Калап гнал овечек с перевала. Мысли – все те же:
«Хоть бы сегодня поменьше объягнилось… Все равно не будет по-твоему. В ненастье – может, связь какая существует? – обычно котятся больше… Надо сказать Тукпашу, чтобы Гнедого запряг в телегу. Иначе не поспеть. К телеге будем ягнят подносить. Только так… Вот хлеб, как назло, кончился. И мука тоже. Автолавка и в добрую погоду не приезжает, а сегодня ее и вовсе не жди. Значит, придется в деревню за мукой. Как тогда тут?.. Эх, получить бы сто от ста!.. Тогда… Тогда что? Деньги? Деньги нужны. С этой стройкой скоро без штанов останешься! Одно на уме – дом, дом, дом… А построишь его, все равно пустовать будет: отару не бросишь. Лучше мотоцикл купить – „Урал“… Отару не бросишь… Что значит „не бросишь“? А если бросить? Свет клином на ней сошелся? Чего хорошего в этих овцах? В этой жизни чабанской? Или ты не свободный человек? Взял и уехал в город или еще куда. Отработай свои часы и ходи. Сытый, чистый, засунув руки в карманы. В городе дома стеклянные, театр, рестораны, огни, люди… В городе, понятно, тоже нелегко. А что тебя тут держит? Что? Семья? Родители? Друзья твои? Или эта работа? – Калап склонился к гриве коня. – Да, работа. Работа без отдыха, без перерыва, без минуты покоя. Работа, выматывающая все силы, все жилы. И овцы держат. Овцы, которых ты беспрестанно клянешь. И судьба. И надежда. Надежда на то, что все будет хорошо – и у тебя, и в отаре. Если не в этом году, так в будущем, а не в будущем, – еще через год… Жизнь эта держит, однообразная, пресная, пасмурная, тяжелая…
Кто ты будешь, если уедешь отсюда? Да никто! Здесь ты – Алымов Калап. У тебя своя долина Чанкыр, в которой ты сам себе хозяин. У тебя отара, которую ты пасешь и за которую держишь ответ. У тебя стоянка, где твой очаг, колыбель твоих детей. У тебя лицо свое, ни на чье не похожее, характер свой, привычки. Жизнь твоя здесь, прожитая вплоть до сегодняшнего дня: там ты косил, там лес валил, там капканы ставил, там козла укараулил, там с Сакылтой… Имена и законы предков твоих – здесь. Язык твой, родной алтайский язык, дух Алтая – все здесь, вокруг тебя. Тут ты кому-то должен, обязан, а кто-то тебе должен, обязан. Когда ты родился, бог-кудай, видимо, плюнул оттуда, сверху: „Жить этому парню Калапу здесь, в Чанкыре!“ Не зря говорят: хорошо там, где нас нет.
А если в деревню переехать, трактористом стать? И это можно. Но как это – Алымовы и не чабаны? Может, повезет с овцами? Может, приладятся руки к ним, придутся и они тебе ко двору? Овцы!.. Они меня кормят, народ мой кормят, весь Алтай кормят… Что может быть вкуснее мяса только что освежеванного барашка? Ни в каком ресторане не подадут!
Может, ты из-за денег выкладываешься? Нет и нет! Столько денег можно получить на любой работе, даже больше и проще, легче. Может, из-за скота своего? Ха? Сам без овец остался. А двух коров да двух бычков можно и в деревне держать. Труднее будет, но выкормишь.
Видимо, человеку сам человек нужен. Имя свое нужно. Чтобы сам себя уважал. Что еще нужно? Много нужно… Вот, мотоцикл… Мотоцикл нынче обязательно надо купить. На что? Во-первых, бычков продать. Потом за ягнят деньги дадут, за шерсть… А может, машину? Не-ет, машину пока не поднять… Лишь бы с овцами все было как надо. Машина никуда не денется.
Чабанам машины в первую очередь дают. Говорили, Еркебал поехал получать „Жигули“. Пригнал уже, наверно. А я что, хуже его? И у меня будет машина. Но сначала мотоцикл. А зачем он, мотоцикл? Лошадей разве не хватает? Ну-у, лошади совсем другое дело. Чуть что – на мотоцикле быстренько съездил, куда надо, и тут же обратно. И в деревню, и в аймак. Ребятишки заболели, – когда на телеге до больницы доберешься? А зимой, в самый ядовитый мороз? Позвали на собрание – на мотоцикле р-раз!.. Тоже замерзнешь, но меньше, потому что скорость!..»