Текст книги "Крик с вершины"
Автор книги: Дибаш Каинчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Они и вправду были там, в лощине, когда Тукпаш сошел с перевала.
* * *
…Над седловиной перевала Кок-Кая скрылась уже половина солнца. Овцы, не отрывая голов от земли, хватали что-то похожее на траву и медленно брели к стоянке.
По подсчету окотилось шестнадцать маток, но одной не хватало. Все шесть черных вожаков были на месте! Ага! Помнится, была на пути небольшая канавка, промытая вешней водой. Окрепшие ягнята перешли канавку сами. Слабеньких Тукпаш перенес на руках. И там стояла овечка. Ягненок у нее уже обсох, бойкий такой, с тугим животиком. Тукпаш еще подумал, что этот и сам выберется. Он хорошо запомнил матку – длиннохвостая, гладкая. Хотел еще проверить, перешли ли они, да пока возился с другими, позабыл про них. Длиннохвостой со своим малышом в отаре как раз и не было. Вот незадача! Придется, значит, возвращаться, искать ее. А усталость опять навалилась, и живот, кажется, прилип к позвоночнику. Впрочем, думать об этом было некогда: такая работа…
Подъехал Калап, гоня впереди себя овец.
– Вот блудни! – слез он с седла. – Хоть немного ноги разомну… Как чуял, что на одной полянке застрянут. Точно! Еле согнал их. Ну, как у вас дела?
– Почти в порядке. Одной с ягненком не хватает.
– Не хватает?
– Я думаю, в канаве застряли. Там, наверху. Считал, что перейдут.
– Нельзя там на ночь оставлять. Замерзнет кураган… Садитесь на коня. Езжайте.
Тукпаш сел на Кула-Ата и повернул его к перевалу, с которого только что спустился. Год уже не был в седле. Чего удивительного? Сейчас сколько угодно сельских жителей, которые и вовсе позабыли, когда верхом на коне были, а то и вообще никогда не садились. Ну когда шоферу или механизатору, учителю или продавцу возиться с лошадью? А тем, у кого машина или мотоцикл, конь и вовсе ни к чему. Да что там! Не диво, когда чабан, скотник или даже табунщик ведет своего коня в поводу у «Жигулей» или «Урала»…
Неохотно трусит Кула-Ат, так и несет его в сторону от тропы. Вроде и ноги у него заплетаются, то он вот-вот совсем остановится, зауросит. «Солнце садится, зачем снова в гору лезть? – думает, должно быть, Каурый. За день ему тоже досталось: столько гор перевалил, столько лощин пересек, столько полян обошел! Не меньше чабанов устал. И живот у него подвело. – Такой длинный весенний день, а ни прошлогодней травы, ни свежей зелени… Теперь бы ведерко комбикорма да навильничка три зеленки! Овса не дождешься… Может, к речке едем? Так от воды и без того пузо трещит. Одну воду и хлебал…»
Правый бок Кула-Ата обжигает удар плетеной камчи, и конь, примирившись со своей горькой участью, переходит на рысь, но подъем пошел круче, и Каурый, уже шагом, привычно, уверенно карабкается вверх.
Последние лучи солнца вызолотили вершины гор. Медно-красный мощный ствол лиственницы полыхал, будто объятый пламенем до самой макушки. Тукпаш глянул на дерево и вспомнил, увидев себя на этой самой тропе, на этом же крутом изгибе. И тогда эта лиственница пламенела под закатным солнцем. Только вокруг все было в глубоких снегах.
Давно это было, лет десять назад. Тукпаш только демобилизовался из армии. Односельчане были, конечно, рады, но не столько его возвращению, сколько счастью матери, наконец-то дождавшейся единственного сына. Как бы там ни было, зазывали его в каждую юрту – из гостей в гости. За три года службы в армии Тукпаш привык к строгому режиму, и щедрые застолья были ему не по душе, как и другу его Байрыму, тоже недавно вернувшемуся из армии. Чтобы не обижать земляков, но уклониться от затянувшихся гостеваний, надумали парни валить лес для дома, а вернее – для двух домов, тому и другому. Какой ты мужчина, если не поставишь себе добрую избу? Конечно, водятся и такие «молодцы», за которых постараются родственники, возведут дома-хоромы, а им останется только невест туда привести. Тукпашу рассчитывать на это не приходилось: не было у него ни отца, ни братьев, ни другой родни, да и не в характере его пробавляться за чужой счет. Ну, и друг Бай-рым привык больше на себя полагаться.
Стали они валить лес на горе Торгуй. За день, вручную, сваливали по двадцать пять – тридцать лиственниц. Но срубить дерево – меньше чем полдела. Надо срезать сучья, да гладко срезать, чтобы легче было волочь бревно с горы. Надо отмерить от комля каждого ствола девять или десять метров и вершины отпилить. В общем, хлопот достаточно. Всю эту работу парни сделали за девять дней. Сейчас бы им ни за что такое не осилить, а тогда оба были молоды, сноровисты, с армейской закалкой. И еще, понятно, было у обоих большое желание, вполне естественное для их возраста, – поскорее завести семьи и жить своими домами.
Заготовив бревна, друзья решили, что самое трудное позади. Как же они заблуждались! Самое-то трудное пришлось на конец зимы, когда прибавились дни, снег стал рассыпчатым и не налипал на хлысты. В эту пору они и взялись стягивать бревна в низину, чтобы уже оттуда до деревни можно было привезти на лесовозе или приволочь трактором. С горы как бревна стащишь? Только на лошади. А снега той зимой выпало по грудь человеку. А лошади в колхозе тощие: сена почти не было. И досталось парням чуть не месяц сражаться с заготовленным лесом. Лошадь, бедная, не то что тянуть, стронуть с места не может утонувшее в сугробе бревно. До низины же никак не меньше полукилометра. И вот обычно один из друзей садился на лошадь, а другой брал в руки увесистый сук… Оба до хрипоты понукали животину. А конь – первый друг человека! – выбивался из сил, сдвигая по вершку неподатливое бревно, а под конец, дыша кровавым паром, падал в снег. Коня поднимали, и опять все сначала… Пока так бьются, снег чуть истопчется, и лошадь берет рывком бревно метров на десять… еще на десять… Больше чем на полдня коня не хватало. После этого ему требовалось не меньше двух-трех суток полного отдыха, так он уматывался.
И выпрашивали Тукпаш с Байрымом лошадей у всех окрестных чабанов и скотников. Зимой только у них кони сытые, справные. Худой конь – позор для чабана. Любой животновод древний завет соблюдает: «Сперва лошадь накорми, потом сам поешь». И хорошие же они люди – чабаны да скотники, если не отказывали, зная, на какую тяжелую работу коней отдают. Видно, пересиливало сочувствие к молодым, желание помочь им. Ехал, помнится, Тукпаш на стоянку чабана Чанмака – отца Калапа. За лошадью ехал. Стемнело уже, похолодало и заветрило. Прежде Тукпашу не доводилось бывать за Алтыгы-Артом, Нижним перевалом. Ехал – волновался: выйдет – не выйдет?.. Хорошим человеком оказался Чанмак. Не отпустил его, усталого, замерзшего, пока не обогрел, не накормил жирной кониной. И дал ему Чанмак саврасого жеребца. «Сильный жеребец, – сказал. – Ты его не жалей. И ко мне обратно не приводи. Не надо. Сделаешь свое дело, отпусти его – сам прибежит…»
Давно ли было? Доведись сейчас дом строить, разве пришлось бы такие муки принимать, столько выкладываться из-за леса?! Позвали бы трех-четырех парней с бензопилами «Дружба», и те за день, от силы за два напластали им бревен с запасом. А гусеничным, трактором трелевать этот лес вместе с вершинками тоже не задача. И, наконец, в одно из воскресений объявили бы «помочь», и весь задел на два сруба уже в деревне. К примеру, «К-700» одним разом по двадцать лиственниц тянет.
В колхозе лес для демобилизованных теперь бесплатный. И подвозка бесплатная. И на пилораме все, что надо, разделают, и тоже ни копейки стоить не будет. Есть, кроме того, в колхозе мастерская, а в ней какие хочешь станки. И если ты не лентяй, можешь сам поделать и косяки, и рамы, и двери – что тебе только надо.
…Вот и канава. Сердце у Тукпаша стучит: а ну как ошибся, зря сюда ехал? Не окажется овечки, где ее тогда искать? Шарил-шарил глазами – увидел! Матка лежала на спине, сучила ногами и никак не могла перевернуться. А ягненок, весь черный от грязи, голодно тыкался, ища вымя. Тукпаш спрыгнул с коня, привязал его за куст, залез в канаву. Как же вовремя он подоспел! Ведь погибла бы овечка! Он поднял ее на ноги. Овца долго не могла прийти, в себя, встряхивала головой, дергалась, но все же отошла и принялась вылизывать ягненка.
* * *
Когда Тукпаш добрался до кошары, было уже темно. По загону ходили Калап и Сакылта, отыскивали ярок с ягнятами и переваливали их через изгородь в загон поменьше перед тепляком, приговаривая: «Осторожно, осторожно!» Тукпаш отправил туда же и свою овечку, вызволенную из канавы. Перевалил через силу: овца тяжелая, а прясло высокое.
– Э-э, нашли! – обрадовался Калап. – Давайте все вместе, разом. Кш! Кш! Вот так… Куда, куда ты!..
Овечки сами зашли в тепляк, а ягнят-несмышленышей долго не удавалось загнать туда. Тукпаш, согнувшись, протиснулся в тепляк. В нос ударил острый кислый запах. Защипало глаза, запершило в горле. Темно в тепляке и тесно – не выпрямишься.
Калап зажег фонарь, повесил на гвоздь. Теперь Тукпаш мог хотя бы оглядеться. Четыре окошка… Но вместо стекол в них – целлофановая пленка. Ох, и убого! Такие тепляки-засыпушки строили лет пятнадцать-двадцать назад. Снаружи он по самые окна врос в навоз. Внутри, правда, навоз ежегодно вычищался. Под крышей – полстога сена. Тепло, сухо.
– Вот и получи хороший приплод, – вздохнул Калап. – Шестнадцать овечек, которые вчера окотились, стоят во-он в тех клетках. Сегодняшние сюда еще войдут. А завтра что делать? Придется вчерашних, ладом не окрепших, гнать в кошару. Верхний конец кошары мы утеплили – Сакылта целый месяц навозом мазала. А крыша соломенная… Ловите, ловите ту овцу! А детеныш ее – вон тот. Сюда ее ведите, сюда… Та-ак ее… – Он отворил воротца клетки. – У той как будто двойня. Ее давайте в большую клетку. Зачем ей, бедной, надо было двойню рожать? Всю осень хромала, в тело не вошла, вызимовала трудно, а теперь – двойню кормить; Ты, Сакылта, присматривай за ее детенышами. Не наедятся они. К этой, круглорогой, хоть по разу в день подпускай. Такая она, круглорогая, справная, а родила почти что мышь!.. Вот у этих двойняшек мать молочная. Эти сыты будут… Э-ээ, люди, а ведь у этой чужой ягненок! Не такой у нее был: голый весь, длинноногий. Где же он? Здорово! Ты куда забрался? В чужую клетку перелез!..
– Вот почему желтолобая не принимала его, – Сакылта переменила ягнят. – А я собиралась ее стреножить… Вчерашние, которые замерзали, оклемались, ничего уже. Я им коровьего молока давала.
Разобравшись с овцами, прикрутили фитиль в фонаре, вышли из тепляка. Жадно вдохнули свежий воздух. Сакылта направилась к коровам и телятам. Калап подвел Тукпаша к загородке, за которой стояла копна сена, а сам привязал на аркан Кула-Ата, потом привел Гнедого и поставил его чуть подальше.
Тукпаш выбросил два больших навильника сена.
– Еще один, и хватит, – сказал Калап, поделив коням сено поровну. – Еще по ведру комбикорма дайте им. Отпустил бы пастись, да этот черт – Кер-Ат, такой бродяга, его после полдня ловить будешь. Вы его и тут покрепче привязывайте, а то все у Каурого отберет… Счастье наше, сена почти хватило. Мать и Сакылта косили – я все время в тайге с овцами был. Три здоровенных стога поставили.
– По нынешнему году это очень хорошо, – согласился Тукпаш. – Мы своим коровам давно сено не даем. Утром выгоняем со двора, закрыв глаза. Где, как, сколько они себе корма добудут, – и не думаем. А что поделаешь? Полкопешки осталось – телятам бережем. Трудно пришлось… Я под самым Тукушем косил. А дорога туда? Полтора часа на своем «Восходе» в один конец. И то, если погода. А в дождь не знаешь, доедешь или нет. Доберешься – тоже радости мало, косить нечего. Так, носком литовки ковыряешь…
– Трудный, трудный год… Обычно на солнечной стороне Устугы-Арт отара не меньше месяца паслась, а нынче за неделю все подобрали.
Оба замолчали. Стало совсем темно. Тихо вокруг. Овцы улеглись. Лошади шуршат сеном. В лесу тоже тихо. Небо высокое, незамутненное, все звезды пересчитать можно.
Тукпаш снова поймал себя на мысли, как легко и покойно ему здесь, в горах, после больших городов с их грохотом и суетой, с машинной вонью и дымом заводских труб, с многолюдьем, с домами-скалами, давящими душу. Усмехнулся: пройдет полгода, от силы год, и снова потянет его в эту людскую толчею, в этот грохот и суматоху. А тут, на далекой чабанской стоянке, все по душе – даже это нагромождение кошар, тепляков, загонов, изгородей, блеяние овец, запах навоза… А люди, чабаны? Их Тукпаш почитает больше других, к ним относится с особым уважением. Здесь все успокаивает, здесь, как нигде, светло в мыслях. Каким спокойствием, мудростью веет от волнообразных, покатых гребней гор, так отчетливо чернеющих на фоне ясного неба.
«Родина моя… – шепчет Тукпаш, – Родина моя… Связаны мы с тобою навсегда».
Не зря говорят: «Если хочешь узнать, что за люди живут в деревне, посмотри на окружающие горы». Если гребни гор резки, рваны, торчат шильями и готовы вот-вот обрушиться, а на кручах стоят архары, – а и селе живут люди резкие, вспыльчивые, смелые, открытые, но отходчивые. Вокруг иных сел покатые горы, широкие поля, круглые поляны. Так и знай, тут люди спокойные, рассудительные. Они все рассчитают, обдумают. Их нелегко расшевелить. А есть такие села: до воды близко, до дров – рукой подать, покосы рядом. Вокруг густой лес, за аралом речка белопенная, кукушки не умолкают, цветы душистые, по коврам-полянам козлы-элики ходят и вместе с белым молочным туманом спускаются на водопой и долго, задумчиво стоят над речкой, роняя звонкие капли в воду. Куда ни ступишь – любая ягода под ногами. Шагни в сторону – орехов не оберешь. Глухариный ток – прямо у поскотины… Кто тут живет? Беспечные песенники да балагуры. Всему они рады, ничего им не жалко…
Может, это и правда? Горы всегда у тебя перед глазами. Хочешь не хочешь, сам становишься похожим на них. Ты в горах, горы – в тебе.
Калап кашлянул, как бы напоминая, что время не ждет. Оба зашагали к избушке, мутно светившейся единственным окошечком. Это тусклое пятно было одно-одинешенько среди сумрачных гор и умолкшей тайги.
– Разом и дрова занесем. Не выходить же из-за них после. – Калап стал набирать в охапку поленья. – Только и думаешь, как бы лишнего шага не сделать… Совсем недавно выбрал денек дрова заготовить – совсем сырые поэтому… Десять лиственниц свалил. Четыре отцу в деревню отволок, остальные здесь на чурки распилил. А поколоть все некогда…
– Я зимой не успел с дровами. Пока трактор выпрашивал, снег растаял. А по чернотропу что сделаешь? Потащишь бревна по голой земле, в кору столько песку да камушков набьется, никто пилить не согласится – цепи к бензопилам дефицит. Теперь только после посевной разве, когда машины или «Беларуси» посвободнее будут. Мы летом в юрте сжигаем дров больше, чем зимой в избе. Мать говорит: «Не положено гасить очаг!». Не положено – и точка.
Они занесли дрова в избушку, сложили возле камелька. Тукпаш присел на толстый чурбак, приспособленный вместо стула. Какая это радость – посидеть в тепле!
В избе жарко. Она маленькая – изба, а на улице не так уже холодно, но приходится топить, готовить пищу. На плите закипает чай. В люльке под низкой матицей пускает пузыри сынишка Калапа. Сухонькая мать чабана, тихо напевая, качает люльку, отчего гремят подвешенные к ней раскрашенные бараньи бабки, нанизанные на нитки. Девочка постарше при появлении Тукпаша спряталась за юбку матери.
В избе тесно. В переднем углу – стол из струганых досок. На нем чашки да миски, а под ним – кастрюли, казаны. Рядом – куп с чегенем[1]1
Куп – кадушка для молока; чегень – кислое молоко.
[Закрыть]. У окошка кровать, а впритык к ней – тесовые нары. У дверей развешаны шубы, фуфайки, уздечки, вожжи. Вот, пожалуй, и все. Остальное имущество – мебель, утварь у Калапа в Корболу, в крестовом доме отца. Здесь только самое необходимое, Калап женился четыре года назад, и на свадьбу родные и друзья надарили всякого добра, обеспечили их с Сакылтой, считай, на всю жизнь – и мебелью, и утварью, и посудой, и одеждой, не говоря уже о скоте. Не то что прежде, когда молодым совсем ничего не давали. За четыре года Калап и сам немало приобрел. Но все подаренное и нажитое не влезет в избушку на стоянке. Да и кочевать со всем этим скарбом не будешь. Не станешь же возить за собой стенку. И телевизор на стоянке ни к чему – все равно электричества нет. Кое-чем Калап еще обзавестись не успел, но особенно не торопится, потому что деньги нужны ему на другое: прежде всего надо достроить дом.
– Ну, что ж, чаевать будем, – снимает Калап телогрейку и бросает на нары.
На столе большая чашка, полная сметаны-каймака, тарелки с маслом и курутом – копченым сырчиком, лепешки, конфеты. Калап наливает в две пиалы чай. Сразу видно, что привычен он хозяйничать за столом, так ловки его руки и проворны движения. Некогда чабану рассиживать за столом. Заявится он, улучив минуту, на стоянку от отары, а жена занята – то в кошаре, то еще где-нибудь. Вот и приходится на скорую руку сготовить что-нибудь да похватать, что есть на столе.
Тукпаш проголодался, как медведь-шатун, а жажда донимала его чуть не с полдня. Не привык он еще к чабанскому распорядку. Поданную ему Калапом пиалу опустошил в три глотка, хотя чай был горячий. Ух, до чего хорош чай! А хлеб как пахнёт! Ничего вкуснее в жизни не ел. Макает лепешки в каймак и сдерживает себя, чтобы не показать хозяевам жадность. Все равно рука сама тянется к лепешкам и куруту, маслу и сметане. Не наестся, нет…
– Мясо-согум[2]2
Согум – заготовленное на зиму мясо.
[Закрыть] у меня кончилось, – с извинением произносит Калап. – К этой поре обычно свинью колол да парочку валухов. Свинью выкормить – какая забота? Но с нынешними перекочевками не до свиньи было. Валуха одного, правда, всю зиму держал. А где-то в середине марта приехал ко мне председатель. «Отдай, – говорит, – своего валуха. Лучшего во всем колхозе не найти. К нам, – говорит, – делегация от соседей, с которыми мы соревнуемся, приехала. Не хочется перед ними в грязь лицом ударить». – «Как же, – говорю, – они гости». Отдал валуха, не пожалел на хорошее дело. А после узнал уже. «Где вы в такое время нашли жирного барана?» – гости спрашивают. «Мы его и не искали, – наш-то председатель говорит. – Ловите любого, какой пасется, – не хуже будет». Тут все рассмеялись – и делегация, и наши. Ну, а у меня пока мяса нет…
– Хотя бы скорей трава взошла, – мать Калапа, усыпив внучонка, подсела к камельку, стала разливать чай. – Наедятся овечки зелени, убегать не станут. Тогда и чабану спокойнее. Э-ээ, сколько лет только и делала, что возле овечек была. Да что там лет – всю жизнь… Только овцы да овцы. Теперь на пенсии. Можно бы и не думать про них. А их как бросишь? – кивнула она на Калапа и Сакылту. – Отец наш болеет, другой день и подняться не может. А время какое? Окот. Кроме меня помочь некому. Братовья да сестры их – кто в районе, кто в городе. А которые из родни в деревне, – у того тоже скот, у того трактор, всем некогда… Э-ээ, в тот год… Никогда не забуду тот год. Калапа еще не было. Старшей сестре его, Торколой, год, а старшему брату, Торкошу, – три годика. Хорошая весна была. Мы здесь же тогда жили, на подошве горы Чанкыр. С начала колхоза, с тридцатого года здесь. Только стоянка наша была во-он за тем бугорком… И вот в ту весну котилось у нас семьсот овечек. Нынешних тепляков мы тогда не знали. Не только видеть, слыхом не слыхали. Даже кошары не было – только навес. И что вы думаете? Глупые мы были. Начали ягнят принимать. Сакманщиком к нам никого не прислали. А законы строгие были, не то что сейчас. Ну, вот. Начали овцы ягниться. Дни теплые, ночи тоже. А ягнят – что ни день – по тридцать-сорок штук сыплется. Но ни один ягненок не болеет, ни одна матка своего детеныша не бросает. Мы к кураганам даже не прикасались. Как появится на свет, тут же сам тянется к матери. В которые ночи даже под навес не загоняли – так и ночевали овечки под лиственницами. После и вовсе перестали отбивать окотившихся овец от отары… Такая весна была, такая весна… И что думаете? Даже не заметила, что окот провела. Вся долина от ягнят белая была.
– Теперь такие весны не бывают, – отодвинулся Калап от стола.
– Откуда им быть, – поддакнула старушка. – Лес наш, тайгу нашу – шубу земли уничтожаете, ветрам волю даете. Железом все небо проткнули. Прохудилось небо, тепло не держит, и дождь льет себе, сколько захочет.
– Скажете! – улыбнулся Калап. – Климат переменился, это верно… Узнать бы прогноз погоды, да у этого черта пища кончилась, – он ткнул пальцем в сторону транзистора «Геолог», что стоял на подоконнике. – Старик Мыйыксу его доконал. Как-то мою отару медведь потревожил. Пришлось всю ночь овец собирать, вернулся под утро, – Мыйыксу сидит. «Почему-то, – говорит, – парень, устал у тебя этот…» – И на приемник показывает. «А что с ним?» – спрашиваю. «Да вот, всю ночь тебя ждал, – отвечает старик, – делать нечего. Решил узнать, до какой поры разговаривают эти радийные люди. Оказывается, всю ночь говорят. Ну, языком и я бы до утра работать мог». Рассердился я: «Вы что, – говорю, – не знаете, что питание может кончиться?». Старик не понимает: «Какое питание?» – «Да батарейки!». Молчит Мыйыксу… С тех пор и молчит. Не Мыйыксу – радио. Батарейки и тогда уже слабые были. Я только сводку погоды слушал.
– Старик мог и не знать, – улыбнулся Тукпаш. – В его годы транзисторов не было.
– Что-то у нас, люди, разговор разгорается, – мать Калапа принялась мыть посуду. – Надо бы притушить его вовремя. Я если заведусь, до утра не замолчу. Ни к чему это… Дня три, что ли, назад девчонка одна приезжала из Корболу. С книжками. Я ее поругала: «Ты что привезла? Разве не знаешь? Если Калап или Сакылта книжку в руки возьмут, – как слепые и глухонемые будут. В другое время приезжай, дочь моя». Досталось мне, конечно, от Калапа и Сакылты. Но все же права я, права. Не зря говорят: делу время, потехе час. А сейчас не то что часа – минуты жалко. И ты, Тукпаш, кино свое тоже не привози. Просидят люди ночь, не выспятся, как будут работать? Устанут, присядут где, ягненка и недоглядят… После, после… Все после!..
– Книги, кино… – прохрипел Калап, с натугой стягивая кирзачи. – Мы про праздник забыли! Первое же мая прошло. Да что говорить… Когда это мы в мае праздновали? Не до праздников. Спать надо…
Тукпаш вышел из избушки, вытер рукавом потное лицо, глубоко вздохнул. Темень загустела, вокруг все замерло: ни звука, ни движения. И овечек не слыхать. Резко похолодало, но не исчез тонкий запах зелени – запах весны.
– Надо писать, надо… – шептал Тукпаш, глядя на темный лес за серой поляной. – О ком еще и писать, как не о чабанах? Но как? А что, если взять да и написать об этом окоте, о Калапе? Трудно через одного человека показать всю жизнь чабанскую. А если взять еще старика Мыйыксу? Он и работал, и воевал. Можно и про него. Да про любого можно: все работящие, у всех интересная жизнь… Хорошо надо написать. Чтобы вся страна узнала. Страна! Весь мир чтобы узнал, что живут в горах Алтая такие прекрасные люди, замечательные люди…
Тукпаш шептал, глядя на небо, усеянное пылью звезд:
– Пишут о чабанах. А как пишут? Обязательно про то, как чабан попал в какую-то беду и вышел победителем, одолел ее. К примеру, чабана или чабанку застиг буран. В это время, конечно, должны появиться волки, которых давно истребили. Чабан или чабанка ни за что не бросят отару – они даже не подумают об этом! Два-три дня будут они брести с овцами, сбивать их в кучу, отбиваться от волков. В конце концов их, обессилевших, закоченевших, чуть не при смерти, найдут комсомольцы на лыжах… Другой вариант: тот же буран, те же волки, но отара с перепугу бросилась как раз в ту сторону, где крутой яр или обрыв. Чабан, конечно, скачет во весь опор, чуть не загоняет коня (может и загнать!), но останавливает отару на самом краю обрыва. А бывают такие случаи? Бывают, конечно. И не обязательно с чабаном. И со скотником, и с табунщиком… Но лучше написать о самом обыкновенном, о работе, самых обычных мыслях, обычной жизни. Безо всяких выдуманных романтических, героических подвигов чабана-батыра, чабана-стоика. Пусть кто-нибудь попробует поработать, как он, столько вытерпеть, вынести, выстоять!..
Продолжая размышлять вслух, Тукпаш говорил все громче и громче:
– Нельзя, нельзя так писать! Выбрал чабан место поживописнее, повыше, уселся на камушек, начал играть на дудочке и петь. И поет он, что все прехорошо, распрекрасно и презамечательно. А овцы преспокойно пасутся рядышком или, скажем, окружают чабана и слушают его песню… Посиди-ка, попой!.. Я сегодня посидел…
Он вспомнил, как прошлой зимой в урочище Сары-Чёт помогал своему родственнику. У того на руках восемьсот сорок две головы молодняка! Вот досталось тогда! Один с отарой уходит, другой с тощаком остается. Работы по горло; сено привези и раздай, воду доставь, дрова заготовь… Был у них ведерный закопченный чугун. Вскочат они чуть свет с нар, заложат в чугун мяса, нальют воды, посолят, поставят на горячую плиту и уйдут. Варится ли там, бежит ли из чугуна, выкипело ли все или сырым осталось, – глянуть некогда. Поздно вечером снимут чугун с плиты, если сварилось или не подгорело, и все, что там есть, навернут. Набегаются на морозе – аппетит такой, что в деревне и за три дня столько бы не съели.
– Писать надо, писать… Хоть лопни!
В избушке уже убавили свет в лампе. Калап улегся на полу, спит. В одной майке. Под головой полено. Красивый все же парень Калап! Ему бы борцом или боксером быть – мускулы какие! Когда одетый и незаметно… Сакылта на кровати. Одетая. В любое время, если что случится, вскочит. Карапуз в люльке таращит глазенки, гундит. Скоро наверняка заплачет, заорет, батыр.
Тукпаш, тебе вон тут постелили, – негромко произносят с нар мать Калапа и показывает на кошму, подушку и шубу на полу.
Тукпаш глянул на будильник: десять минут одиннадцатого. Снял сапоги. Портянки развесил рядом с калаповыми. Лег. В жизни не было удобней постели! Неровности пола прилегли к усталой спине, как по мерке. Он закрыл глаза, и тут же в темноте перед ним появились овцы. Одна… другая… еще одна… Вот их стало много, они забегали, закружили, заводоворотили… Послышалось их блеяние. Закружилась голова Тукпаша, и не стало его… И тут же послышался голос Калапа:
– Вставайте! Уже двенадцать. Как это я проснулся вовремя? Разбудить обещали, а сами… И будильник не завели.
Кое-как Тукпаш разомкнул веки. С непривычки ломило все тело, будто накануне било его о камни в горном потоке. Только бы не закрыть глаза – снова свалит сон. А как будешь лежать, если напарник уже поднялся?
– Эх, жизнь… – проворчал Калап, надевая телогрейку поверх майки. – Как пить дать, еще не меньше пяти объягнились.
Вышли на улицу. От звезд в глазах зарябило. Земля подмерзла. Зашагали к загону, гремя подошвами сапог о гулкую землю и похрустывая разламывающимися льдинками;
– Надо голос издалека подать, – сказал Калап и закашлялся. – Тихо подойдем – овцы испугаются.
– Все же суровый край наш Алтай, – передернул плечами Тукпаш. – И для людей, и для скота.
Отодвинули щит у ворот, вошли в загон. Ближние овцы тяжело поднялись. Тукпаш не отрывал взгляда от светлого пятна, отбрасываемого фонариком.
– Ага! Есть один. – Калап поднял на руки ягненка, а Тукпаш стал ловить матку. – Дрожит, как лист на ветру. Давно, видать, родился. Даже поел… Ишь, пузцо какое тугое. Молодец! Таким и надо быть шустрым. – Он вытащил из кармана телогрейки разноцветные лоскутки. – Этого коричневым отметим. – Разорвал лоскут надвое, одну половинку привязал на шею ягненка, другую подал Тукпашу.
Тукпаш прикрепил лоскуток к хохолку на лбу овечки.
– Эта, однако, в прошлом году двойню приносила, – осветил Калап матку. – Нет, не она. Это наша Молочница. Мы к ней раньше всегда подпускали ягнят, которые не наедались. А теперь у нее один сосок – другой стригали повредили.
Вдвоем они осторожно перевалили овечку через изгородь в загон перед тепляком.
– Где мекает? – прислушался Калап. – В том конце. Пошли. Белым метить будем. Держите лоскут. – Он стал пробираться туда, где подавала голос овца. – Привязывать тряпочку обязательно надо, а то завтра не разберешь, какой чей ягненок. Есть чабаны, которые не метят. Утром посмотрят и сразу скажут: «Вот его мать». И никогда не ошибутся. Я троих таких знаю. Стариков Сырбая и Болчоя, да еще моего отца. Мне до них далеко…
Нашли еще трех объягнившихся. Калап отыскивал их на удивленье легко. В те стороны загона, где было тихо, он даже не светил.
Поместили всех овечек в тепляк вместе с ягнятами, распределили по клеткам. Вышли, постояли, послушали отару: может, где еще замекает или застонет овца.
– Вот такая жизнь, – вздохнул Калап. – Целый месяц так будет. Смотрите: трактора!
Тукпаш увидел вдали много огней.
– Когда я к вам ехал, они в Дьан-Дьалане пахали.
Рано они пришли сюда. Значит, хорошо у них идет работа. Им что! Тракторы новые, сильные… А у нас? Э-ээ, – наклонился он над овцой. – Эта к утру родит. Давайте-ка заведем ее в тепляк.
* * *
…Валит и валит снег. Пополам с дождем. Набухшие влагой темные снежинки тяжело, отвесно падают на землю. Прямо на глазах растет, пухнет снежный покров. Сквозь плотную сетку мокрого снега ничего не видать. Не слышно и блеяния овец, ушедших вперед. Все пропиталось сыростью, даже воздух водянистый. Холодно, знобко, скользко, неуютно… хуже нет такой погоды. Сколько она хлопот доставит! Скот отощает, слабые овцы не выдержат. А уж про ягнят и говорить нечего.
Влажное холодное облако расползлось по всему небу, проглотило горы и долины, свистя и клубясь, давится, шалое, рассветом. И никакой надежды, что прояснится. Может быть, весеннее солнце поднимется повыше и пробьет эту промозглую сырую пелену, тогда и снегу растаять недолго.
Кляня все на свете и втайне веря, что погода наладится, Калап и Тукпаш молча ехали верхами позади отары.
Овцы недавно вышли из загона, грязные от навозной жижи, промокшие от дождя. Шерсть прилипла к спинам, и кажутся овечки маленькими, щуплыми. У суягных, отвислые, распирающие бока животы. Посмотришь на них – жалость берет: голова да живот…
– Вот проклятое ненастье! – бьет в сердцах Калап концом чумбура коня. – И никому не пожалуешься. Что за Алтай! Что за кудай – алтайский бог, если он существует. Разве не видит, не слышит, не жалеет нас? Точно: бога нет! Наше счастье, Тукпаш, что овцы еще в силе. Тощие и воду с шерсти не стряхнут. Холод их проймет, тогда болезни пойдут, падеж начнется. А сегодня нам все равно достанется. В непогоду у овец голод сильнее. Поиграем мы с отарой в кошки-мышки!..
Тукпаш сгорбился в седле, молчит. Поверх телогрейки он надел запасной плащ Калапа и боится шевельнуться, чтобы плащ не промок. Все равно где-то есть дырочка – время от времени по спине бежит холодная струйка воды. Калапа тоже порой пробирает дрожь, будто он бредет по воде в насквозь отсыревших валенках.