Текст книги "Мемуары придворного карлика, гностика по убеждению"
Автор книги: Дэвид Мэдсен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
– А Лаура?
– Лаура его ничуть не интересует, она лишь мерзкий нарост на теле Святой Церкви, который надо отсечь и уничтожить.
– Он явно безумен, – сказал магистр Андреа.
– Действительно безумен. Безумен, во имя Господа.
– Он придет за нами, Пеппе. Я знаю.
Мне очень горько, даже сейчас, но я должен сказать вам, что нам не пришлось ждать, когда придет фра Томазо делла Кроче и принесет с собой ужас. Ужас пришел на следующий вечер: мы получили известие о том, что Лаура Франческа Беатриче де Коллини была признана виновной в ереси по двенадцати пунктам, отказалась отречься, была осуждена судом Инквизиции и передана светской власти. На следующее утро ее должны были заживо сжечь на Кампо-дей-Фьори.
И утро, несмотря на то что я молился, чтобы его поглотила вечная ночь, все-таки очень скоро настало. Это было тихое, ясное, прохладное утро – прекрасная погода для сожжения. В ветреные дни есть опасность, что огонь выйдет из-под контроля. Череп рассказал мне однажды, что искры от его костра разнес ветер, и было уничтожено несколько домов, пламя вокруг столба сожрало у него почти все лицо и наконец было залито неожиданным ливнем.
– Толпа не знала, на что интереснее смотреть, на меня или на пожары. Бессердечные скоты.
Я просил, уговаривал, угрожал, кричал, рыдал и умолял, но магистр Андреа не хотел (или не мог) меня слушать. Только теперь я знаю, что не понимал тогда величину парализовавшего его горя. А тогда голос его звучал так обреченно, так подавленно, что меня переполняло отвращение. Сейчас я убежден, что горе сидело в нем глубже, чем нежелание подвергать опасности жизни других. Это рациональное обоснование его нежелания было лишь тонким слоем лака, которым его отчаявшаяся душа пыталась покрыть огромный, постоянно бурлящий и отупляющий иррациональный страх. Это то же, что пытаться влить океан во флакон от духов. Была и другая причина его бездействия, о которой я узнал только… в общем, намного позже. Вы узнаете об этом в свое время.
– Мы все-таки должны попытаться, ради любви Господа! – воскликнул я. Моё жалкое тельце судорожно дергалось, отчего я делался похожим на марионетку с безнадежно запутавшимися нитями.
– Ничего не сделать.
– Во имя Христа, ведь сжечь собираются Лауру!
– Что мы можем поделать? Мы просто бессильны.
– Андреа… прошу… не говорите так…
– Но это правда, – ответил он слабым, без выражения голосом.
Надежды не было. Он понуро сидел в кресле, тупо глядел на свои руки и бессмысленно теребил золотую нить, которой был обшит край одежды.
С одной стороны, он был совершенно прав: спасти Лауру могла только целая армия из храбрых сторонников, а значит, можно было считать, что она уже мертва. С другой стороны, я полагал, что от фатализма и отчаяния, в которые впал Андреа де Коллини, нам тоже проку было мало. Я и сейчас так думаю, хотя понимаю, что его горе было сильнее, чем тогда казалось.
– Я пойду на Кампо-дей-Фьори, – сказал я, тяжело дыша после вспышки эмоций. – Может быть, мне разрешат посмотреть на нее в последний раз… может, даже поговорить с ней…
– Не жди, что я пойду с тобой, я не могу. Не хочу. Они ее сожгут, но не заставят меня стоять рядом и смотреть.
– Тогда оставайтесь здесь. Меня вы не остановите, – сказал я.
– Пеппе… ты хочешь… ты хочешь смотреть, как она горит? Ты когда-нибудь видел сожжение? Этот ужас словами не описать.
– Значит, ее надо спасти! Дон Джузеппе поможет нам…
– Пеппе, нет!
– Вы не слышали, что он сказал, – он знает! Он знает, как выбраться оттуда…
– Слишком поздно, глупый мечтатель! Слишком поздно…
Андреа де Коллини вдруг встал со стула. Его приятные черты исказили невероятный демонический гнев и ненависть. Глаза вытаращились, вены на висках и на шее надулись и стали похожими на веревки. Он дико замахал в воздухе руками, стал быстро сжимать и разжимать кулаки.
И закричал. Это был надрывный крик полного отчаяния, и от него по спине забегали мурашки.
– Лаура, о Лаура, Лаура!
И все. Он замолчал.
Когда я пришел, на Кампо-дей-Фьори уже собралась большая толпа, одна сволочь и подонки, – даже среди тех, кто не мог прочесть вывешенные властями объявления, новость о сожжении распространилась быстро. Было похоже на базарный день: через реку перебралось много трастеверинцев, они жестикулировали и ругались, воровали с лотков фрукты и смотрели, где бы стащить кошелек. Когда я увидел их, меня передернуло, словно по телу вдруг прошли миазмы от застарелой болезни. Неужели и я когда-то был таким? Может быть, и женщина, называвшаяся когда-то моей матерью, тоже пришла сюда? Ради такого зрелища она переберется через реку. Они были подонками, эти люди, да и едва ли они были людьми; они немногим лучше дикарей, которым не терпится насладиться чужим страданием, которые испытывают инстинктивное сладострастное удовольствие от того, что это не они страдают. Похожее чувство возникает у человека, когда он видит, как кто-то другой поскальзывается и падает на улице, и естественный порыв жалости пресекается в зародыше сознанием того, что упал не ты. Но здесь это чувство увеличено в тысячу раз, бесстыдно выставлено напоказ, рафинировано, отточено и приправлено тонким привкусом темного эротизма. Я чувствовал, как работают втайне половые железы толпы, как они качают соки, напрягают и расслабляют, выделяют смазку и вызывают эрекцию, и я чувствовал, как все это поднимается удушающим ядовитым облаком, волнение, удовольствие, предвкушение, возбуждение от созерцания беспомощности другого человеческого существа, вонь садизма – все это было объединено, смешано как очень пряный salmagundi. Меня едва не рвало.
Я прислушался к обрывкам разговоров:
– …поделом ей, сучке патрицианской!
– Не, никогда не видел сожжения, это мое первое. Отсюда нам хорошо будет видно?
– …и найдем себе пару сочных потаскушек, пока не сделалось горячо, – га, га, га! – будет так горячо, что этой вряд ли понравится. Точно тебе говорю…
– Она трахалась с псами, сама слышала, как говорили.
– И отрицала силу крестного знамения?
– …по запаху определишь, когда начнет гореть кожа…
– Кожа белая, как у лилии, хорошо будет гореть!
– …и в жизни ни дня не работала, блядина!
– И не только с псами, Иисусе, – говорят, что у нее такая вместительная, что даже бык вставит!
– Кто подожжет хворост?
– Иисусе, вот увидишь, как заорет эта белокожая сучка…
Люди проходили мимо, толкали меня; они были так возбуждены предстоящей большой потехой, что не замечали горбатого карлика с залитым слезами лицом.
В центре Кампо-дей-Фьори был установлен столб, веревки, которыми ее привяжут, еще болтались свободными. Вокруг были навалены связки сухого хвороста, так чтобы пламя быстро сожгло ей ноги и пошло вверх по телу. Не было ни дуновения ветерка. Сам я точно не знал, но Череп мне говорил, что почти все жертвы теряют сознание от дыма еще до того, как за дело взялось пламя; я страстно молился, чтобы так оно и было. Я молился о многом без всякой надежды на то, что моя молитва будет услышана: о ливне, который погасит костер, как произошло с Черепом; об отмене приговора в последний момент; о бунте толпы, которую может тронуть жалость, когда она увидит Лауру; о чуде, которое покажет, что происходящий ужас – всего лишь привидевшийся кошмар. Я даже молился о милосердной быстрой смерти, но в исторических записях говорится, что La Pucelle d'Orleans двадцать минут кричала имя Иисуса и лишь потом отдала жизнь огню.
Я не ожидал увидеть процессию так скоро: она вошла на Кампо почти в полной тишине, пройдя, вероятно, от Сан-Анджело вдоль берега реки. Во главе шел монах-доминиканец, высоко держа распятие и тихо читая из книги; я не мог разобрать, что он читал. За ним еще шли монахи в ослепительно белых на ярком солнце одеяниях. Затем судья, человек с несоответствующим натуре добродушным видом, одетый в широкую парчовую мантию с меховым воротником; а следом – о, а следом! – следом ехала телега, на которой преклонив колена сидела Лаура Франческа де Коллини, одетая в нелепый санбенито, который, по требованию Инквизиции, надевался на тех, кто шел на костер. Изощренная жестокость. Лаура! Голова ее была опущена, золотые волосы ниспадали на плечи водопадом весеннего солнечного света. Руки были связаны за спиной. Она сидела абсолютно неподвижно. За телегой шли псаломщики, кадильщики, круцифер и прочие мелкие церковные служки – все для того, чтобы обогатить мрачный ритуал ее смерти. О да, конечно, если должно быть представление, так пусть будет хорошее представление! Пусть толпе будет на что поглазеть! Чтоб еретическая сучка уж точно орала! И наконец, замыкая процессию, шли с пылающими факелами два факельщика в черных кожаных капюшонах, скрывавших лицо, так что сквозь прорези оставались видны только маленькие блестящие глаза. Загнусавили монахи, и я заткнул уши, чтобы не слышать этого мерзкого звука; я, чьи вздохи сексуального экстаза стали когда-то ее свадебным гимном, теперь был принужден слушать протяжную погребальную песнь ее смертного часа.
Лауру сняли с телеги и затащили на вязанки хвороста. Казалось, что жизнь уже покинула ее тело: голова вяло раскачивалась из стороны в сторону, ноги болтались как тряпки. Ее подняли, прислонили к столбу и начали привязывать к нему веревками. В этот момент ткань ее санбенито зацепилась и порвалась, и я увидел, как ее прекрасная, молочного цвета грудь вырвалась наружу, и кошачий концерт благочестивых монахов был заглушен восторженным ревом похотливой canaille: мужчины зааплодировали, стали поднимать руки и делать пошлые отвратительные жесты. Лишь Богу известно, как бы они реагировали, если бы увидели ее уродство.
Я попытался протолкнуться в первые ряды толпы. Некоторые по ошибке принимали меня за ребенка и автоматически давали дорогу. Я увидел, что круцифер поднял свой золотой крест, укрепленный на длинном деревянном шесте, и держал его так, чтобы крест был прямо у Лауры перед глазами. Факельщики встали по обе стороны от груды хвороста. Я был уже так близко, что видел ее лицо – лицо моей Лауры; оно опухло, было в синяках от ударов, нижняя губа была рассечена, а в уголках рта запеклась кровь. Глаза ее были закрыты. Ей что-то намазали киноварью вокруг шеи – знак какого-то церковного проклятия, который клеймил ее как нераскаявшуюся отступницу.
К этому времени толпа уже расшумелась, и монаху, читавшему церковное заклинание, – лысому толстяку с трясущимися пухлыми белыми руками – приходилось кричать, чтобы его слышали:
– Ввиду того, что Лаура Франческа Беатриче де Коллини была признана священным трибуналом Святейшей Инквизиции виновной в ереси, и ввиду того, что вышеупомянутая Лаура Франческа Беатриче де Коллини, упорствуя в заблуждении, отказалась отречься, а также ввиду того, что вышеупомянутая Лаура Франческа Беатриче де Коллини была передана светской власти для исполнения наказания, при том, что Святая Мать Церковь умоляет светскую власть с милосердием отнестись к заблудшей дочери, пусть же светская власть предаст ее тело огню. Святая Мать Церковь, самая сострадательная и нежная из матерей, обращается к своему небесному Супругу, Господу нашему и Спасителю Иисусу Христу и молит его спасти ее душу от вечного пламени. Но несмотря на это, поскольку Лаура Франческа Беатриче де Коллини упрямо и злостно упорствовала в приверженности ложному учению и пагубном заблуждении, то пусть она, по справедливой воле Всевышнего, воздающего всем тварям по заслугам, будет предана огню, уготовленному нашим Господом и Спасителем Иисусом Христом для дьявола и его падших ангелов, ныне и присно и во веки веков.
Судья зачитал приговор светской власти, бывший лишь кратким изложением лицемерной чепухи, продекламированной толстым монахом: моя любимая Лаура должна быть заживо сожжена.
Двое поджигателей в капюшонах приблизились к хворосту. Золотой крест замер перед закрытыми глазами Лауры. Последний раз проверили веревки. Я стоял теперь так близко, что мог бы протянуть руку и коснуться хвороста, но не мог – не смел – крикнуть ей.
Из толпы какой-то ублюдок проорал во всю глотку:
– Жги суку траханую!
И тут же, как только факелы коснулись хвороста, толпа взревела. Хворост мгновенно начал потрескивая разгораться жестоким оранжево-красным пламенем.
Магистр однажды рассказывал мне, что Совершенные Catharistae шли на костер с песней. Они обретали способность выдерживать боль от огня после проведенного накануне вечером обряда из Rituel de Lyons. Я закрыл лицо руками и стал читать про себя молитвы из этой книги – отрывки из Rituel, заученные наизусть. В отчаянии я надеялся, что благодаря взаимопроникновению или сообщению душ чудесная помощь, какую только могут оказать молитвы, передастся ей от меня. Слова бешено плясали у меня в голове, и мне с трудом удавалось сосредоточиться (так как сейчас шум толпы был оглушителен), но вот молитвы кончились, а больше я вспомнить не мог. Я стоял в оцепенении, беспомощный, покинутый, изгнанник в чужой земле, где каждое лицо, каждый голос, каждое облачко на горизонте, каждая крупинка грязи под ногами бесконечно враждебны мне.
О! О, и тогда я услышал ее крик! – и это был крик невыносимой боли. Зрители тут же затихли, и я не мог удержаться и поднял взгляд.
Санбенито пылал, с треском и шипением горели волосы. Нижнюю часть тела было не разобрать: неясные темные очертания, и всюду искры, обгоревшие куски и бешено бьющиеся языки пламени – живой ужас в черных и красных тонах. Люди стонали – это были низкие, утробные, животные стоны наслаждения, темного, злого экстаза, словно толпа занималась любовью с самим пламенем. Женщины схватили себя за груди и от восхищения широко раскрыли глаза, мужчины стали тайком сладострастно перебирать руками.
Она была человеком-саламандрой, так что даже в невообразимом страдании ее красота требовала поклонения – даже от самого пламени, и оно вспыхивало, металось и облизывало ее, словно обезумевшие от страсти языки, стремилось коснуться тайных ранимых черт, обжигая любовью, и его смертоносные ласки – всепожирающее обольщение. И вот – она божество какого-то чужеземного пантеона, нумен, которому поклоняющиеся посвящали живые картины смерти, ее одеяние – солнце, луна и звезды, и она двигалась, улыбаясь, в самом центре пламени. Вот она – сама звезда, далекая сфера, светящаяся в мрачном пространстве, только не небесный эфир колышется в нем, а отвратительная бесчеловечная алчность, жадно пожирающая, насыщающаяся пролитым этой звездой светом. И вот… и вот снова!.. о, и вот она просто бедная умирающая девушка, привязанная к столбу на костре Инквизиции.
– Лаура! – закричал я. – Лаура, Лаура, Лаура!
Она подняла голову, окутанную ореолом пламени, и открыла глаза. Они, казалось, просто расплавились в жаре, и она ослепла.
– Лаура!
Но все-таки она меня услышала, так как из пламени поднялась рука! Яркая, светящаяся, она словно держала солнечное ядро – ладонь обращена вверх, пальцы полусогнуты, и по толпе прошла дрожь – что-то вроде слабого оргазменного «а-а-х-х-х», которое поднялось и снова затихло, словно ветер прошуршал в пустынном переулке сухими листьями.
Кончики большого и указательного пальца соединились и образовали круг – символ совершенства, законченности и бесконечности, – и у меня не было и тени сомнения в том, что она посылает этот символ мне. Но вот рука опустилась и исчезла. Она услышала мой голос и ответила.
Костер превратился в пылающий ад, ревел, словно ветер в крыльях Ангела Смерти.
Вам, может быть, небезразлично узнать, что сейчас, когда я пишу эти строки, через десять лет после сожжения Лауры Франчески Беатриче де Коллини, лист бумаги под моей дрожащей рукой весь мокрый от слез.
Incipit secunda pars
1521
Мой любимый Лев умер.
Вы, без сомнения, захотите узнать обо всем, что случилось за годы, последовавшие после сожжения Лауры Франчески Беатриче де Коллини, и потребуете объяснить, как я оказался на службе у Льва, тогда еще только кардинала Джованни де Медичи, – я расскажу вам и объясню. Но мне показалось, что уход из мира такого человека, как Лев, заслуживает эффектного вводного предложения, его я и написал. Лев X, Папа Римский из рода Медичи, умер. Он умер в полночь, либо в самом конце первого декабря, либо в самом начале второго декабря, в зависимости от того, как сами вы на это посмотрите. Я раздавлен горем и тоской, и, по-моему, лучший способ справиться и с тем и с другим – это погрузиться в работу и заняться продолжением своих мемуаров, поскольку когда меня охватывают пестрые воспоминания о прошлом, моя нынешняя печаль оставляет меня.
Так что я макаю перо в чернильницу и пишу.
1511 год и далее
Perduc eum, Domine, quaesumus, ad novae vitae
В начале этого года на пьяцца перед тем, что осталось от старого собора Святого Петра, и перед тем, что было началом нового, состоялось большое празднество в честь победы, два года назад одержанной над Венецианской республикой участниками договора в Камбре. Вообще-то, Папа Юлий только в 1510 году добился наконец не только свободы торговли и навигации, но и подтверждения прав церкви в этой Республике. Папские войска к тому же снова взяли Ремини и Фаэнца, так что было решено отметить это событие каким-нибудь подобающим (хотя и запоздалым) зрелищем. Было ли оно действительно подобающим или нет – это другой вопрос: Венеция теперь официально была объединена с папством, вместе с Испанией (и вскоре должна была присоединиться Англия), в Священную Лигу против Франции; и Юлий уже взял у герцога Феррарского, бывшего на стороне французов, Модену. Священная Лига поддерживалась (морально, во всяком случае) почти всей римской аристократией, благодаря превосходной дипломатии (суть которой, как и все у Юлия, выражалась словами suaviter in modo, fortiter in re) Папе удалось объединить роды Орсини и Колонна, которые вместе обладали огромным влиянием. Так что общая обстановка была сложной, и не в последнюю очередь из-за череды бессовестных предательств со стороны самого Его Святейшества. Однако римлян никогда особо не волновало, есть ли ultima ratio устроить хорошее развлечение или нет, во всяком случае с тех пор, как толпа писалась от восторга вокруг пропитанной кровью арены.
Представление происходило в мой последний вечер в Риме – я уезжал, так как не мог вынести пребывания в этом городе после ужасной смерти Лауры. Магистр Андреа распустил слуг, запер дом и дал мне значительную сумму денег.
– Иди куда хочешь, Пеппе, – сказал он устало. – А я даже не знаю… но мы скоро увидимся, в этом я уверен. Бог все устроит, когда придет время. Да пребудет всегда с тобой его благословение.
О, я понимал его доводы – я и сам, как я уже говорил, не хотел оставаться в Риме, – но меня немного удивила его подавленность и смирение.
– Я уезжаю утром, – сказал я ему.
– Решил куда? Я помотал головой:
– Наверное, назад во Флоренцию, магистр.
– Тогда я рекомендую тебя кое-кому, одному своему знакомому. Он будет рад принять тебя.
Вот так это было. Я, как и Андреа де Коллини, ничуть не сомневался, что судьба снова сведет нас, но когда и как это произойдет, тогда я даже не догадывался.
Теперь о праздновании победы.
Я шел среди толпы, и мне казалось все это злой иронией, ведь я знал, что многие из этих людей наверняка были и на Кампо-дей-Фьори и насыщали свою стигийскую алчность зрелищем того, как заживо сжигали Лауру. И вот теперь они пришли насладиться представлением другого рода, но то же неосознанное желание, чтобы их развлекали любой ценой, отмечало тупые рожи подонков клеймом Зверя, и печать Каина крупно выделялась на каждом лбу. Я их всех люто ненавидел. Мне хотелось бить кулаками всех подряд, без разбора, я хотел, чтобы они страдали так же, как я страдал от них. Я жаждал причинить боль, и я смутно, неясно чувствовал, что душевная мука, которую в тот момент я переживал, была просто психической гимнастикой, которая должна соответствующим образом вооружить меня и подготовить для того времени (которое точно настанет!), когда я действительно буду причинять боль, неистово и безжалостно.
Предложенное развлечение было замечательно хитроумной tableau vivant, изображающей движение планет. Были воздвигнуты огромные подмостки, на которых находилась большая деревянная scena, покрытая черным бархатом, из-за чего ее почти совсем было не разглядеть на фоне темной массы полуразрушенной, полупостроенной базилики, находящейся позади. Видны же были только несколько отверстий, подсвеченные сзади свечами, в каждом из которых сидел человек, олицетворяющий какую-нибудь планету или звезду. Венерой, например, была умопомрачительно красивая молодая женщина с обнаженной грудью, завернутая ниже пояса в мерцающее серебро. Солнце изображал молодой человек, с ног до головы покрытый золотой краской, со стеклянным шаром в одной руке и скипетром в другой. И так далее, и тому подобное. Должен признать, что все это производило сильное впечатление. Особенно когда «планеты» и «звезды» вдруг начали двигаться! Не знаю, как это сумели сделать, – могу лишь предположить, что было устроено так, что небесные персонажи сидели на подвижных концентрических кольцах, выходящих из отверстий в scena. Венера начала опускаться и исчезла, а солнце поднялось, различные звезды заходили в одни отверстия и появлялись из других. А когда из отверстия слева на самом краю живой картины появилась луна, толпа зааплодировала: на большом белом полумесяце сидела девушка в голубом и серебряном, лоб ее украшала диадема из звезд, а с колен струился каскад серебристой звездной пыли.
За scena работа наверняка была очень тяжелой: надо было крутить огромные шестерни и колеса, приводившие в движение всю конструкцию. Но гул и скрежет механизмов заглушало пение Сикстинского хора, который исполнял мотет Луиджи Феррари во славу Господа, явленную на небесной тверди.
Папа Юлий II наблюдал из своего окна. Я сумел разглядеть хмурое лицо и длинную роскошную бороду этого старика, и на его лице я заметил раздражение. Когда я уже выбирался из толпы на пьяцца, то услышал, как кто-то сказал:
– Это все Леонардо придумал, но самого его здесь нет.
– Почему?
– Терпеть не может находиться в одном городе с маэстро Микеланджело.
Это, подумал я, вполне естественно: Буонарроти и да Винчи одновременно в Риме – это то же самое, что две пчелиные матки в одном улье.
На следующий день рано утром я отправился во Флоренцию.
Тем временем фортуна то улыбалась, то хмурилась человеку, которому вскоре суждено было стать самым влиятельным лицом в моей жизни. Этим человеком был кардинал Джованни де Медичи, будущий Папа Римский Лев X. Первого октября 1511 года, когда я уже прожил некоторое время в доме, принадлежащем «одному знакомому», которому меня рекомендовал магистр Андреа (кто это был, вы вскоре узнаете), Юлий II назначил кардинала де Медичи легатом в Болонье и во всей Романье. Он сделал это не только из-за того, что надо было поскорее создать антифранцузскую Священную Лигу, но и из-за того, что Юлий положил глаз на Флорентийскую республику, которая поддерживала Собор кардиналов-схизматиков в Пизе, а как я уже сказал вам, Собор был создан для того, чтобы ограничить власть Юлия. Только по этой причине Юлий оказал милость высланным Медичи. Однако будущий Папа Лев проявил медлительность в исполнении своих новых военных обязанностей, что совсем не понравилось горячему, пылкому Юлию. Джованни де Медичи проваландался почти полгода и с трудом сумел оправдаться перед Папой-воином, чтобы его не лишили звания. Кроме того, изменчивая судьба снова подвергла его унижению: одиннадцатого апреля 1512 года объединенные силы Испании и папства потерпели жестокое поражение под Равенной, и в этом сражении кардинал де Медичи был взят в плен и увезен в Милан. Бедный Лев! Когда он был в плену, Юлий предоставил ему право отпускать грехи, освобождать от церковного наказания солдат французского войска, взявшего его в плен, так что он оказался в парадоксальном положении: давал духовную помощь своим врагам. Зачем суровым французам валить к нему за отпущением – совершенно не представляю, но они повалили.
Битва под Равенной произошла в Пасхальное воскресенье. Одиннадцатого апреля 1512 года две враждующие силы встретились на берегу Ронко примерно в двух милях от самой Равенны. Французские силы (на самом деле включавшие в себя немцев и итальянцев) под командованием Гастона де Фуа насчитывали примерно двадцать пять тысяч человек, а силы Священной Лиги – двадцать тысяч. Битву начала артиллерия, основную силу которой составляли пушки графа Феррарского, давнего сторонника французов. Процитирую письмо, написанное Джакопо Гиччардини своему брату Франческо, бывшему в то время флорентийским посланником в Испании:
«Было страшно смотреть на то, как ядра пролетали сквозь строй солдат, и в воздух взлетали шлемы (с головами внутри!), руки и ноги. Когда испанцы поняли, что здесь их разносят в куски, они бросились вперед и вступили в рукопашную. Отчаянная битва продолжалась много часов, и устояли только храбрые испанские пехотинцы, оказав упорное сопротивление. Но в конце концов их смяла кавалерия».
Битва бушевала с 8.00 утра до 4.00 вечера, и исход ее решили наконец немцы, с непоколебимой стойкостью сражавшиеся на стороне французского войска. На поле осталось более десяти тысяч трупов, в том числе и труп французского командующего, деятельного Гастона де Фуа. Генералы Фабрицио Колонна и маркиз Пескарский были взяты в плен, вместе с пухлым, задыхающимся, перепутанным кардиналом Джованни де Медичи. Война никогда не была его сильной стороной. Сама Равенна была жестоко разграблена, и ходили слухи о рождении страшных уродов: одна женщина, говорили, родила ребенка с огромным наростом вместо коса, а другая сделалась матерью тройни, сросшейся ступнями.
Известия о поражении дошли до Папы Юлия 14 апреля, и весь Рим был в панике: стали поговаривать, что дух Гастона де Фуа поразит Юлия и возведет на престол Петра нового Папу. Сам Юлий подумывал о бегстве, но в конце концов его воинственный темперамент возобладал, и он отчитал трясущуюся, ропщущую толпу из своего окна, пообещав сложить тиару, если ему не удастся изгнать французов из Италии. Он проклял трусость кардиналов, и теперь они оказались между двух огней, словно между Сциллой и Харибдой: с одной стороны, они боялись французов, а с другой – были в ужасе перед гневом Его Святейшества. Джулио де Медичи, посланный плененным кардиналом Джованни де Медичи в Рим с охранным свидетельством от французов, сообщил Юлию, что потери французов огромны, что новый командующий армией, Ла Паличе, в ссоре с надменным кардиналом Сансеверино и что французы не в состоянии идти на Рим; что победа под Равенной на самом деле была пирровой. Юлий решил нанести ответный удар. Его решимость была основана на том, что ему удалось удивительным образом получить помощь от римской аристократии, в первую очередь от семей Колонна и Орсини.
Пизанский Собор схизматиков, перебравшиеся в Милан, воодушевленный победой французов, заявил теперь, что Юлий должен быть отстранен от всей духовной и мирской администрации и смещен. Однако это сборище недовольных придурков, думающих только о себе, поддерживали все меньше и меньше, и даже король Франции Людовик XII признал, что Собор – всего лишь призрак, который должен был напугать Юлия и которого Юлий ничуть не испугался. Более того, схизматики вынуждены были терпеть унижение, так как видели, как сотни солдат оккупационных войск бросаются на колени перед кардиналом де Медичи и молят об освобождении от церковного наказания, которое они навлекали на себя, ведя войну против верховного понтифика. Сам же верховный понтифик открыл Пятый Латеранский Собор (созванный отчасти как контрмера против Пизанского Собора), что и проделал с большой помпой. Произошло это 3 мая. К этому времени к Священной Лиге присоединилась Англия. И, председательствуя на Латеранском Соборе, Юлий нашел время послать украшенную жемчугом Золотую шапочку кардиналу Шиннеру и его швейцарскому войску, беззаветно преданным Святой Матери Церкви и Папе, и пообещал им свободный проход через папские владения, а также обильный запас продовольствия. В то же время, когда швейцарская армия с Шиннером во главе хлынула в Италию, император Максимилиан, теперь менее заинтересованный в дружбе с Францией, отозвал немецких пехотинцев, сыгравших такую решающую роль в битве под Равенной.
Положение французов было безнадежным. Четырнадцатого июня швейцарским войскам сдалась Павия, а герцогство Миланское, осажденное папской армией, состоящей из венецианцев и испанцев под командованием герцога Урбинского, восстало против своих французских хозяев. Кардиналы-схизматики обнаружили, что положение их невыносимо, и бежали в Асти, оттуда они перебрались в Лион, где их порыв зловонного телогическо-политического ветра наконец затих. Генуя отказалась от союза с французами и избрала Джованни Фрегозо дожем; Римини, Чезена и Равенна вернулись к Папе, и наконец двадцатого июня Оттавиано Сфорца, епископ Лоди, вошел в Милан в качестве наместника Юлия. Людовик XII потерял все, включая город Асти, принадлежавший его семейству. Ликующий кардинал Шиннер написал Юлию из Павии, подробно описав череду чудесных побед, и весь Рим взорвался блеском победных празднеств.
По всему Вечному городу разносились истеричные вопли: Юлий! Юлий! Венецианский посланник писал по этому поводу:
«Никогда ни один император или генерал-победитель не получал таких почестей при въезде в город, какие получил Его Святейшество сегодня. Нам нечего больше теперь просить у Господа Бога, и нам остается только благодарить его за этот триумф».
Кардинал Джованни де Медичи, которого французы, покинув Милан, намеревались взять во Францию, сумел бежать во время переправы через реку По и совершил отнюдь не победный бросок и спрятался в Болонье. Он, без сомнения, скорее ковылял, чем бежал.
В то время как все это происходило, пока Рим быстро переходил от паники к праздничным оргиям, я тихо жил в одиночестве в доме одного отсутствующего чужестранца, обслуживаемый лишь двумя его слугами. Джованни Лаццаро де Маджистрис, известный также под именем Серапика, данным ему из-за его небольшого роста, оказался как раз тем человеком, о котором магистр Андреа говорил, что тот будет рад принять меня. Он являлся управляющим при кардинале Джованни де Медичи и был с ним во время ссылки.
В одиночестве я много размышлял, плакал о бедной Лауре, жалел, что рядом нет Андреа де Коллини, молился об отлетевшей душе Барбары Мондуцци. Кроме того, я много и глубоко размышлял о природе Гностического учения, которому я теперь полностью отдался. Я ни мгновения не сомневался в том, что я действительно отдался этому учению, всецело и без всяких оговорок, весь с потрохами, так как в качестве рабочей философии гностицизм давал мне все необходимое для того, чтобы встречать жизнь лицом к лицу. Ведь Гностическое учение все так хорошо объясняло. О, не знаю, соответствуют ли фантастические имена и титулы, которые мы славили на своих литургиях, каким-либо действительным существам или это просто поэтический прием, удобный способ обозначения сил к властей, знание о которых изначально ultra vires. Тем не менее я знаю, что добро и зло в нашем материальном существовании точно уравновешено и что жизнь на этой планете, отмеченная страданием, болью и скоротечностью, сотворена последним. Я знаю, что тот, кого мы зовем «истинный Отец», абсолютно не принадлежит царству материи, в которой мы заключены, как в тюрьме, и что он непрестанно призывает нас снова подняться к его вечным объятиям, из которых мы пали.