412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Мэдсен » Мемуары придворного карлика, гностика по убеждению » Текст книги (страница 19)
Мемуары придворного карлика, гностика по убеждению
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 12:14

Текст книги "Мемуары придворного карлика, гностика по убеждению"


Автор книги: Дэвид Мэдсен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

– Пеппе, я сгораю! У меня внутри словно огонь… и тут же лед и снег… мне то жарко, то холодно!

Я сидел у его постели и держал его руку. День шел, ему, казалось, становилось лучше, и те немногие, что находились при больном, были отпущены: врач, кардинал Пуччи, епископ Понцетти, племянники Папы Сальвьяти и Ридольфи и его невестка Лукреция. Иронично, не правда ли, что при отравлении присутствует еще одна Лукреция? Но в одиннадцать часов ночи его снова охватил приступ «лихорадки», и он так дрожал, что тряслась даже кровать.

– Пеппе… я умираю…

– Нет, нет, Ваше Святейшество! Не говорите так! – воскликнул я, сжав ему руку, и на глазах у меня выступили слезы. Я убежден, что в то мгновение я верил своим словам. Словно тот Пеппе, который любил Льва и хотел, чтобы он жил вечно, и тот Пеппе, который виновен в том, что Лев сейчас в таком жалком состоянии, – два разных человека. Вероятно, так всегда происходит, когда мы совершаем такие поступки, в совершении которых даже самим себе не можем признаться, – мы раздваиваемся.

– Нет, Пеппе, я об этом знаю. Я это чувствую…. о!.. Я весь горю! Возьми меня за руку, Пеппе…

Я омыл его лоб розовой водой.

– Я был хорошим Папой? Я раньше все думал, что не подхожу на эту роль… и сейчас так думаю. Пеппе, прости за все плохое, что я тебе сделал…

– Плохое, Ваше Святейшество? Вы дали мне все, что у меня сейчас есть! Вы проявляли ко мне только добро и любовь. Вы были самым великим и самым благородным из Пап…

– Помоги мне, Пеппе… помоги мне быть храбрым! Я боюсь смерти.

– Ваше Святейшество, прошу вас… не огорчайте себя…

Он перевернулся, дрожа, на бок. Его охватил последний спазм отчаяния:

– Где моя тиара? Где трехглавая корона? У кого она? О, Иисусе, смилуйся надо мной, грешным! Где теперь сила Папы из рода Медичи? Нет ни трона, ни торжественности, ни власти над королями и князьями – ничего, кроме жгучего взгляда Вечного Судии… О Иисусе, Иисусе, смилуйся!

Я скорее позвал исповедника-бенедиктинца, чтобы произвести Елеосвящение. Из-за его слабости он никак не мог принять виатикум. Я взял крест, висевший у него на шее, и приложил к его губам. Он поцеловал его, и еще поцеловал его, три или четыре раза. После этого он посмотрел на меня выпученными, слезящимися глазами и попытался улыбнуться. Я улыбнулся в ответ. Рука его выскользнула из моей и упала.

Затем он перевел взгляд на потолок и сказал тихо, жалобно:

– Иисусе, Иисусе, Иисусе.

И умер.

Эпилог
Et iam non sum in mundo

Отравление так всерьез и не заподозрили. Да и причин для этого не было, поскольку ко времени его кончины все знали, что он провел целую ночь на холодном ветру, да к тому же район Мальяны печально известен своими малярийными испарениями. Труп быстро пошел пятнами и раздулся, что, по мнению Париса де Грассиса, могло означать насильственную смерть, но из-за полноты Льва трудно было определить, какие части раздуты неестественно, а какие естественно. При посмертном обследовании присутствовал врач Северно и заявил, что абсолютно ничто не поддерживает предположение Париса де Грассиса. Просто из предосторожности был арестован Бернабо Маласпина, папский виночерпий (принадлежащий к французской партии и потому нелюбимый), и подвергнут пытке, но признания от него не добились, так как один я был виновен в том, что погас один из величайших светочей в этом темном мире. Английский посланник Кларк в письме Томасу Уолси (он сам показал мне это письмо, хотя я и так бы его прочел) заявил, что мысль о яде совершенно абсурдна. Он сказал, что каждый, кто знал конституцию Льва, его полноту, его опухшее лицо и почти хронический катар – не говоря уж о его образе жизни с долгими постами и обильными застольями, – удивится, узнав, что он вообще столько прожил.

И это мнение возобладало. Все разговоры о яде были забыты.

Теперь надо решить, что мне делать. По правде говоря, я уже решил. Я оставил пост магистра нашего гностического братства, и Лудовико Франчези, молодой человек острого ума, пламенно преданный нашему делу, примет мои обязанности после литургии через два дня, которая будет моей последней литургией.

Я проинструктировал своих банкиров во Флоренции, попросив привести в порядок мои финансовые дела и передать основную часть моего капитала для различных достойных мероприятий, которые я собираюсь сам определить письменно. Я отдам свою коллекцию перстней (один я пошлю несчастному Серапике, который все еще томится в тюрьме, обвиненный в растрате). За исключением двух или трех, уже отобранных. Доход от продажи этих перстней позволит снять двухкомнатную квартирку в районе Трастевере и начать собственное дело: я стану продавцом дешевой бормотухи, – в которую я иногда буду подмешивать немного Фраскати, как quondam делала моя мать.

Да, я возвращаюсь к своим корням.

Вам кажется странным? Если так, то подумайте: ведь я просто должен как-то искупить смерть Льва. Я должен загладить вину. Возвращаюсь к убожеству и ужасу жизни, когда-то известной мне, – как пес возвращается на свою блевотину, – так будет лучше всего. Начал жалким уродцем и закончу жалким уродцем. Теперь, когда Лев мертв, все, что случилось в промежутке, все равно кажется сном. Даже не сном – туманной тенью воспоминания сна. Может быть, так на самом деле и было. Я доживу остаток своих дней во мрачной реторте, из которой и произошел, буду разносить вино от двери к двери (я найму мальчика – может быть, карлика, как и я, – чтобы он толкал тачку), пока не настанет время моей душе расправить крылья, подняться к божественным небесам и вырваться из этого мира тьмы в сияющий свет вечности. Но…

Но будет отличие! И какое это будет отличие! Ведь Пеппе, убогий торговец вином из Трастевере, теперь будет убогим торговцем вином – гностиком из Трастевере. Он будет знать об убожестве жизни, понимать ее и бороться с ней, в то время как раньше он просто терпел убожество, как бессловесная скотина. Он будет знать, что даже в самых жестоких и злых человеческих существах есть – пусть затуманенное – сияние бессмертной души, упавшей с груди истинного Отца Небесного, – души, которой можно только сострадать, пока она снова не поднимется к своему истинному истоку и началу. Он будет знать, что лицо бесчеловечности есть лишь маска, прочно надетая на лицо божественности. И всеми способами, пусть тщетно, он будет стараться снять эту маску.

И в мгновения, когда у него будет доставать храбрости, когда тьма кругом глубока, а силы убывают, он посмотрит вокруг на всю боль, все страдание, слезы, трагедии и просто бессмысленность; он посмотрит вокруг, погрозит кулаком заблудшему, безумному Ego, изрыгнувшему этот мир, и воскликнет: Non serviarn! – «Не буду тебе служить, потому что ты не Бог».

Я хочу дать вам совет: поняв и приняв фундаментальный принцип – а именно то, что Бог любви не мог сотворить материальный мир, – потратьте остаток своих дней, распространяя всеми способами эту истину. Усилие никогда не пропадет даром, каким бы слабым оно ни было, ведь вполне возможно и долину превратить в океан капля за каплей, если есть терпение. Если вы король (или Папа) – служите Свету, находясь среди других королей; если вы поэт или художник – служите Свету своими произведениями; если вы нищий – служите Свету своими лохмотьями и протянутой рукой. Именно это я и собираюсь делать, и, поверьте мне, если нас будет достаточно рассеяно по миру, служащих Свету и распространяющих истину всеми доступными способами, то мир начнет меняться. Миру нужна тайная армия гностиков, чтобы образумить его и дать понять ему – и всем в нем живущим, – что он всего лишь ад.

Сегодня я очень странно себя чувствую! Несколько часов назад я сидел в своей комнате (моей она будет уже недолго) и сочинял песню. Едва ли следует говорить, что все чувства относятся к ней, Моей Лауре.

Вот что я сочинил:

Будет еще одно отличие – огромное, – о котором я теперь должен вам рассказать. Это явилось для меня невероятной неожиданностью (если не сказать потрясением), и даже сейчас я не вполне в это поверил. Но я просто должен в это поверить, так как свидетельство у меня перед глазами, да и будет у меня перед глазами до конца жизни!

Недавно, уже ближе к ночи, когда я находился один в комнате, разбирал свои личные вещи, размышляя над ними, и упаковывал их, в дверь тихо постучали.

– Заходите! – крикнул я раздраженно, решив, что это кто-то из служащих пришел поторопить меня, чтобы я поскорее убирался.

Стук повторился.

– Да входите же, ну!

Дверь медленно отворилась, я обернулся и увидел в тусклом свете молоденькую девушку: красивую девушку с бронзово-золотыми волосами, обрамляющими бледный овал лица. Что-то в глубине меня затрепетало, словно я услышал давно забытую мелодию, и, почувствовав этот трепет, я заволновался. Я вдруг ощутил грусть, без всякой явной причины.

– Вы Джузеппе Амадонелли, – сказала она.

Это была констатация факта, а не вопрос.

– А ты? Я… мне… мне кажется, я тебя где-то видел…

– Вы видели меня при определенных обстоятельствах.

– Да?

– В доме Андреа де Коллини.

Тут я вспомнил, что действительно видел ее раньше: она присутствовала на нескольких наших литургиях, сидела с другими неофитами у ног магистра и изучала принципы гностической философии. Но не помню, чтобы я обращал на нее особое внимание. Я с ней никогда не разговаривал. Она была одной из многих.

– Меня зовут Кристина, – сказала она. Голос у нее был нежным, мелодичным. – Можно мне войти?

– Входи, пожалуйста, – ответил я, – но только, как видишь, я собираюсь переезжать.

– Значит, ваша жизнь при папском дворе закончена?

– Конечно. Мое солнце перестало светить.

– Но утром взойдет новое солнце, – сказала она тихо, и мне показалось, что в ее словах был более глубокий, более важный смысл, чем тот, что на поверхности. Она имела в виду что-то другое, не выборы нового Папы, а то, что я не понимал.

– Такое солнце, как мое, светить уже не будет, – сказал я грустно. – Такого, как Лев, больше не будет. И, увы, когда солнце гаснет, все меньшие звезды и планеты, вращающиеся в его сиянии, должны также померкнуть и в конце концов умереть. Каждое светило умирает, когда гаснет огонь великого солнца. Моим великим солнцем был Лев.

– Да, я знаю.

– Ты его знала? – спросил я, удивленный.

– Не совсем. Папу ведь все знают?

– Все знают о нем, – сказал я, – но это совсем другое. Я лично знал и любил этого человека.

Она без стеснения прошла по комнате и села в кресло у моего письменного стола; на то самое кресло, рядом с которым я сидел, когда писал эти мемуары.

– Что тебе надо? – спросил я.

Чем дольше я на нее смотрел, тем сильнее это что-то внутри меня трепетало и колыхалось, словно живое существо, но что? Что такое было в золотой пряже ее волос, бледных безупречных чертах лица, в интонации нежного голоса, что одновременно притягивало и отпугивало меня? Да, говоря правду, я действительно боялся, чуть-чуть. Но почему?

– Не знаю, как вы примете то, что я собираюсь вам сказать, – начала она. – Это так долго от вас скрывалось. О, поверьте, я в этом не виновата! Он настаивал!

– Он?

– Магистр Андреа. Андреа де Коллини. Он считал, что так лучше. Говорил, что нам надо подождать. Но теперь… теперь, когда магистр мертв… мне некуда… не к кому… какой смысл дальше держать это в тайне?

– Что держать в тайне? – спросил я, недоумевая и все еще боясь.

– А вы не догадываетесь?

– Нет. Да и загадки разгадывать мне некогда.

– Что вы собираетесь делать?

– Делать?

– То есть чем собираетесь заниматься. В жизни. Куда вы пойдете?

– Почему это тебя должно касаться?

– Меня это касается, поверьте! У меня есть все права.

– Какие еще права?

Она посмотрела на меня своими большими красивыми глазами, и в них была глубокая печаль. Затем она тихо сказала:

– Право на защиту, на средства к существованию, право на общение, на поддержку.

Я помотал головой.

– Не понимаю, – сказал я.

Наступило мгновение красноречивого молчания. От волнения мое сердце колотилось и стучало, как барабан. Она сказала:

– Права, которые каждая дочь может требовать от своего отца.

О, нет, только не это… Она продолжала:

– Я ваша дочь, Джузеппе Амадонелли.

Эти волосы, это лицо, этот голос – они как у Лауры! Я мгновенно узнал черты Лауры, и этот миг поразил меня, как – милый Иисус, какими словами это можно описать – как исцеление от долгой болезни, как богатство, упавшее вдруг в руки бедняка, как шум всего мира, нахлынувший на глухого, у которого вдруг прорезался слух. В потрясении было одновременно и очарование, и ужас. Какое-то время я не мог говорить, я смотрел на нее, пораженный, молча, и снова в ее красивых глазах я увидел взгляд своей любимой Лауры. Но как? Во имя Господа, как?

– Ты жила у него?

– После того, как меня выпустили из тюрьмы, да.

– И он не хотел, чтобы я узнал?

– Не хотел.

– Но… но это невозможно! Да ты посмотри на меня, Кристина! Посмотри на меня и посмотри на себя, – я не могу поверить…

Ее голос зазвучал вдруг настойчивее, с большим чувством.

– Но вы должны поверить! – воскликнула она. – Должны!

– Должен? – повторил я.

– Вы… вы все, что у меня осталось…

– Тогда мне тебя очень жаль, моя дорогая, – сказал я.

– Нет! У меня нет никого, кроме вас. Куда я пойду, что я стану делать без вас? Вы не можете от меня отказаться… не можете прогнать меня…

– Но я чужой тебе, Кристина!

Она медленно помотала головой и едва заметно улыбнулась.

– Совсем нет, – проговорила она. – Я все о вас знаю. Магистр мне рассказал. Он рассказал мне то, что моя мать ему рассказала.

– Не может быть, чтобы я был твоим отцом. Ты наверняка ошибаешься.

– Вы разве не помните ту ночь, когда я была зачата? – тихо сказала она.

Я начал чувствовать раздражение, – раздражение, неловкость и волнение. Она продолжала:

– Это произошло в доме магистра, ведь так? В доме моего деда! Таким способом моя мать передала вам знание, которое вы должны были приобрести, чтобы затем отвергнуть. Ведь она так говорила? Магистр сказал, что так. Она сама была вашим учителем, она сама передала вам это знание. Вы занимались любовью с ней, с моей матерью, Лаурой.

– Один-единственный раз, – сказал я со слезами на глазах.

– И этого было достаточно. В ту ночь я была зачата в ее чреве.

– У нас не было такого намерения… мы не думали заводить ребенка. Совсем не думали. Я познал плотское наслаждение только затем, как ты сама сказала, чтобы впоследствии отречься от этого наслаждения, либо воздерживаясь, либо извращая его цель. Как же мы могли хотеть ребенка?

– Я не знаю, какие у вас были намерения, – сказала Кристина. – Я знаю только две вещи: во-первых, я знаю, что вы любили мою мать…

– Больше всех людей и вещей в этом адском мире! – воскликнул я.

– …и что она любила вас. И во-вторых, я знаю, что мое рождение было огромной радостью для нее. Магистр часто рассказывал мне, как она была рада.

– Но это невозможно…

– И все же это так. Я родилась, когда моя мать была в тюрьме. Вы разве никогда не задумывались над тем, почему так долго откладывали ее казнь?

– Я не думал, что…

– Тогда подумайте сейчас. Подумайте! Ей сохраняли жизнь все то время, пока она меня вынашивала и пока я от нее зависела. Они никогда не сжигают беременных женщин и женщин с беспомощными детьми. Я жила с ней в убогой камере. Она заботилась обо мне как только могла. О, моя бедная мама! А затем, когда решили, что я достигла разумного возраста, ее сожгли, а меня выпустили. Дедушка забрал меня к себе, и с тех пор я жила в его доме. Инквизиция предпочла бы поместить меня в монастырь к монахиням, которые заботятся о детях приговоренных еретиков, – монахини хорошие, святые женщины, я знаю, – но дедушка сумел подкупить главу комиссии, занимающейся делами, подобными моему. Тот человек, Бертран Сузен, был французом, и я уверена, дедушка знал, что у него в семье были предки, симпатизировавшие катарам. Как бы то ни было, он позволил магистру забрать меня. В монастыре меня наверняка тоже сделали бы монашкой.

– Все эти годы… я так и не знал…

– Вы довольно часто видели меня на наших собраниях, наших литургиях…

– Видел. Но не знал.

– Откуда вам было знать? Я же сказала, магистр не хотел, чтобы вы знали, кто я такая.

– Не понимаю этого, – сказал я.

– Я тоже. Но моим долгом было не понимать, а повиноваться. Он был не только магистром, но и моим дедом, и я была обязана ему жизнью. Теперь, когда его нет, я одна. Во всяком случае, если вы меня прогоните, я окажусь совершенно одна.

Это что-то внутри меня наконец не выдержало и лопнуло, как мыльный пузырь на солнце, поднялось на поверхность моей души и залило мой ум и мое сердце. Я упал на колени, рыдая, и уткнулся лицом в ее колени. Ее запах, ее прикосновение, тепло ее мягкого молодого тела, – все это было воскресшей Лаурой, вернувшейся ко мне Лаурой, возродившейся Лаурой.

– Я не прогоню тебя, моя дорогая, – воскликнул я. – Никогда.

Она взяла мою голову своими бледными изящными ручками и приподняла мое лицо. Она тоже плакала.

– О, как я молилась, чтобы услышать от вас эти слова, – сказала она, – Как я терзала себя ночами мыслью о том, что вы их не скажете.

– Не терзайся больше – я уже их сказал. Я тебя больше не отпущу. Никогда. Мы будем вместе, ты и я. Мы будем заботиться друг о друге… любить друг друга…

– Как и следует отцу и дочери, – сказала она.

Отцу и дочери. Эти слова были как молитва. Они и были молитвой, – такой молитвой, что творит чудеса, что делает невозможное мечтой, а эту мечту – великолепной, удивительной реальностью. Я тут же понял, что имел в виду еврейский псалмопевец, когда пел: «Чаша моя преисполнена».

Я поднял голову с ее колен и сел на корточки у ее ног.

И в то мгновение я понял кое-что еще – лакуна в моем понимании и пятно на чистой любви к Андреа де Коллини исчезли навсегда. Конечно же: из-за нее, из-за моей дочери, он отказывался от попыток спасти Лауру из крепости Сан-Анджело – ведь он знал, что Лаура в камере не одна, что с ней Кристина. Зная это, как он, должно быть, боялся за жизнь ребенка! Если бы Лауре устроили побег, что стало бы с его внучкой? Он также знал: что бы ни случилось с Лаурой, Кристину в конце концов отпустят. Как он мог пойти на риск, послушав Дона Джузеппе и меня? Магистр знал, – какое трагическое, невыносимое знание, – что смерть матери означает освобождение ребенка.

В голове у меня сами собой возникли слова: «Андреа, Андреа, как несправедлив я был к тебе».

В самом глубоком закутке сердца у меня оставалось мнение, что благородную душу безумие в конце концов все-таки победило, но даже в безумии магистр беспокоился о безопасности дочери своей дочери. И в этом закутке я прочел молитву покаяния.

Я снова обратился к Кристине.

– Но ты должна знать, – сказал я, вытирая глаза тыльной стороной ладони, – что я решил вернуться туда, откуда вышел. Это суровое, жестокое место, и жизнь, которой там живут, тоже сурова и жестока.

Она вздохнула.

– Мне это неважно, – ответила она. – Важно то, что мы будем вместе.

– Да, вместе.

– Действительно, в жизни нет ничего важнее. Я помолчал, затем продолжил:

– Я решил вернуться, потому что это самый мрачный вид существования, какой только могу себе вообразить, и ему нужен свет – очень нужен свет! – нашей гностической истины. Находясь в той темноте, я смогу сеять там зерна истины. Я смогу быть как бы пламенем истинного света, который постепенно осветит темные закоулки, где множится мерзость и убожество. Светить – вот задача, которую я себе поставил.

– Я понимаю все, что вы говорите, отец.

Когда она сказала слово «отец», меня охватила невыразимая гордость, и я был удивлен. Но все же я спросил:

– О, мое милое дитя, как ты можешь понимать? И, к моей несказанной радости, она ответила:

– Я понимаю, потому что уже давно приняла те же принципы, которые направляют и вашу жизнь. Моим первым учителем была моя несчастная мать, еще в мрачной тюрьме. Затем позднее, когда меня выпустили, мое духовное образование продолжил магистр. Несколько лет назад я приняла от него гностическое крещение. Я тоже – дитя света.

– И ты считаешь, что сможешь вынести такое существование? Разделить со мной такую задачу?

Она помолчала немного, затем ответила твердым, решительным голосом:

– Я знаю, что смогу. Я сама этого хочу.

– О, Кристина!

– Отец.

– Мы не будем бедны. У меня хватит денег для нас двоих…

– Нищета – это состояние сердца, а не пустой кошелек.

– Тем не менее мы ни в чем не будем нуждаться. Теперь наша работа будет работой духовной. Она будет тяжела, Кристина…

– Не сомневаюсь. Но мы будем вместе.

– Я подумал, что… со временем… я собираюсь создать новое братство. Только подумай об этом!

Наверняка есть и другие, как я, – острые умы и пытливые души, – души, пылающие тысячами вопросов, но оказавшиеся в плену неведения из-за окружающих их нищеты и убожества. Ведь могут же быть еще Джузеппе Амадонелли, которые ждут, чтобы их спасли из сточных канав Трастевере. Ведь этого я когда-то ждал, и я был когда-то спасен… твоей матерью.

– Это будет замечательное дело! – воскликнула она, всплеснув руками.

– И может быть, моя дорогая, может быть, когда нам станет невмоготу, когда наш дух потребует отдыха и восстановления, мы будем уезжать вместе, ты и я, в небольшую виллу в горах, которую я куплю специально для этой цели. Никто кроме нас не будет о ней знать, и там, вместе, вдали от убожества Трастевере, мы будем сидеть вечерами и читать великих учителей истины…

– Мы будем петь песни…

– Читать стихи…

– Да. Мы будем вместе петь песни!

Мы крепко обняли друг друга. По щекам текли слезы, а мы и смеялись, и плакали, не зная, как сдержать нахлынувшие на нас волны эмоций.

Но вот я медленно отстранился и посмотрел на нее. Я сказал:

– Может ли такое быть? Может ли такое быть на самом деле?

Она улыбнулась и кивнула.

– Да, – ответила она очень нежным и ласковым голосом. – И может, и есть на самом деле. Я – ваша дочь, Джузеппе Амадонелли.

– А я – твой отец, Кристина.

– Да.

– Но посмотри на себя! Посмотри на себя, – ты такая красивая. Ты так похожа на свою мать. Это чудо, что семя такого убогого, уродливого существа, как я, могло произвести такой цветок, такой плод…

Она, смеясь, ответила:

– Нужны двое, чтобы был третий, отец.

– Действительно. Хотя великий ученый Томазо д'Аквино утверждает, что ребенок женского пола всего лишь случайность – не получившийся мальчик, – вероятно, из-за влажного ветра с юга. Он заявляет, что женщина ничего не привносит к мужскому семени, а лишь служит вместилищем, в котором оно растет и развивается. Если рождается девочка, значит, что-то пошло не так в развитии. Так говорит Ангельский доктор.

– Вы в это верите?

– Не больше, чем в то, что луна сделана из сыра!

– Не больше, чем в то, что звезды – это алмазы!

– И все же – о, Кристина – и все же так трудно поверить в то, что такое совершенное создание, как ты, могло родиться от такого чудовища, как я.

– Вы не чудовище. Вы мой отец… и… и я вас люблю.

Когда она произнесла эти слова, от чувств я просто потерял дар речи. Я изо всех сил старался сдержать чувства.

Она пригнула голову и нежно поцеловала меня в щеку, коснувшись своими мягкими полными губками моей грубой кожи.

– И я, – произнес я наконец дрожащим голосом, – Я тоже люблю тебя, Кристина. Я люблю тебя и никогда не отпущу.

– Тогда в чем же еще дело?

– Ни в чем. Ни в чем! И мы снова обнялись.

Через некоторое время она отстранилась от меня, нежно, но твердо, и изящно встала.

– У вас не осталось больше никаких сомнений? – спросила она.

Я помотал головой:

– Никаких.

– Значит, мы можем начать нашу новую жизнь. И снова я не смог сдержать слез.

Теперь мне пора проститься с вами, мои неизвестные читатели. Однако я хотел бы прежде передать вам принципы своей гностической веры, которые вы, конечно, можете по своему желанию принять или отвергнуть. Для меня важно их записать, так как сейчас я переживаю ощущение текучести и непостоянности. Я не могу, как Серапика, который томится в тюрьме, облегчить это чувство, прикинувшись греческой статуей. Конечно, теперь в моей жизни есть новый магнит, моя дочь Кристина, и она будет для меня образом всего объективно истинного: правды, красоты, любви, верности. Но несмотря на это, чтобы сохранить внутреннее ощущение того, что я существую реально (ведь столь многое в моей жизни было подобно сну!), я должен видеть перед собой что-то реальное, ощутимое, что-то написанное черным по белому, чтобы я мог посмотреть и сказать: «Да! Вот моя суть – вот смысл моей жизни». Или – как безумный монах сам сказал однажды с большой смелостью и значительной глупостью: «Вот на чем я основываюсь. Иначе я не могу».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю