355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Луженский » Чевенгур » Текст книги (страница 12)
Чевенгур
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 05:30

Текст книги "Чевенгур"


Автор книги: Денис Луженский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)

Чевенгурец постучал в чью-то мирную хату. С заднего двора вышел старик и выглянул из-за плетня.

– Отопри ворота, – сказал Чепурный. – Хлеб и сено водятся у тебя?

Старик безбоязненно молчал, изучая всадника чуткими, привычными глазами.

Чепурный сам перелез через плетень и открыл ворота. Оголодавший конь сейчас же начал объедать под сараем присмиревшую на ночь травку. Старик, видимо, оплошал от самовольства гостя и сел на поваленный дубок, как чужой человек. В избе чевенгурца никто не встретил; там пахло чистотою сухой старости, которая уже не потеет и не пачкает вещей следами взволнованного тела; он нашел на полке кусок хлеба, испеченного из просяной шелухи и крошеной травы, оставил половину старику, а остальное с усилием съел.

В начале ночи старик пришел в избу. Чепурный собирал крошки нюхательного табака в кармане, чтобы понюхать и не скучать до сна.

– Там конь твой мечется, – сказал старик. – Так я дал ему малость отавы... С прошлого года осталась охапка – пускай поест...

Старик говорил недумающим, рассеянным голосом, будто у него была своя тягость на душе. Чепурный насторожился.

– Далеко, отец, от вас до Калитвы?

– Далёко не далёко, – отвечал старик, – а тебе туда ехать ближе, чем тут оставаться...

Чевенгурец быстро оглядел хату и заметил рогач у загнетки – револьвера он с собой не взял, считая революцию уже тишиной.

– Кто ж у вас здесь? Нито бандиты?

– Два зайца от своей смерти волка сгрызут, милый человек! Народ дюже печальный пошел, а наша деревня при дороге – ее всякому грабить сподручно... Вот мужики и сидят с семействами по логам да по дальним закорякам, а кто проявится сюда, в том и жизнь запрещают...

Ночь низко опустила заволоченное тучами безвыходное небо. Чепурный выехал из деревни в безопасную степную тьму, и конь пошел вдаль, сам себе нюхая дорогу. Из земли густыми облаками испарялась тучная теплота, и чевенгурец, надышавшись, уснул, обняв за шею бредущую лошадь.

Тот, к кому он ехал, сидел в эту ночь за столом Черновского сельсовета. На столе горела лампа, освещая за окнами огромную тьму. Копенкин говорил с тремя мужиками о том, что социализм – это вода на высокой степи, где пропадают отличные земли.

– То нам с малолетства известно, Степан Ефимыч, – соглашались крестьяне: они рады были побалакать, потому что им не хотелось спать. – Сам ты не здешний, а нужду нашу сразу заметил, и кто тебя надоумил? Только что нам будет за то, раз мы этот социализм даром для Советской власти заготовим? Ведь туда трудов немало надобно положить – как ты скажешь?

Копенкин горевал, что нет с ним Дванова – тот бы им социализм мысленно доказал.

– Как что будет? – самостоятельно объяснял Копенкин. – У тебя же у первого навсегда в душе покойно станет. А сейчас у тебя там что?

– Там-то? – собеседник останавливался на своем слове и смотрел себе на грудь, стараясь разглядеть, что у него есть внутри. – Там у меня, Степан Ефимыч, одна печаль и черное место...

– Ну вот – сам видишь, – указывал Копенкин.

– Прошлый год я бабу от холеры схоронил, – кончал печальный гражданин, – а в нынешнюю весну корову продотряд съел... Две недели в моей хате солдаты жили – всю воду из колодца выпили. Мужики-то помнят...

– Еще бы! – подтверждали двое свидетелей.

Лошадь Копенкина – Пролетарская Сила – отъелась и вздулась телом за эти недели, что она стояла без походов. По ночам она рычала от стоячей силы и степной тоски. Мужики днем приходили на двор сельсовета и обхаживали Пролетарскую Силу по нескольку раз. Пролетарская Сила угрюмо смотрела на своих зрителей, поднимала голову и мрачно зевала. Крестьяне почтительно отступали перед горюющим зверем, а потом говорили Копенкину:

– Ну, и конь у тебя, Степан Ефимыч! Цены ему нет – это Драбан Иваныч!

Копенкин давно знал цену своему коню:

– Классовая скотина: по сознанию он революционней вас!

Иногда Пролетарская Сила принималась разрушать сарай, в котором она стояла без дела. Тогда выходил на крыльцо Копенкин и кратко приказывал:

– Брось, бродяга! Конь затихал.

Рысак Дванова от близости Пролетарской Силы весь запаршивел, оброс длинной шерстью и начал вздрагивать даже от внезапной ласточки.

– Этот конь свойских рук просит, – рассуждали посетители сельсовета. – Иначе он весь сам собой опорочится.

У Копенкина по должности предсельсовета прямых обязанностей не встретилось. Приходили в сельсовет ежедневно разговаривать мужики; Копенкин слушал эти разговоры, но почти не отвечал на них и лишь стоял на страже революционной деревни от набегов бандитов, но бандиты как будто умолкли.

На сходе он раз навсегда объявил:

– Дала вам Советская власть благо – пользуйтесь им без остатка врагам. Вы сами – люди и товарищи, я вам не умник, и в Совет с дворовой злобой не появляйтесь. Мое дело краткое – пресекать в корне любые поползновения...

Крестьяне уважали Копенкина день ото дня больше, потому что он не поминал ни про разверстку, ни про трудгужповинность, а бумажки из волревкома складывал в пачку до приезда Дванова. Грамотные мужики почитывали эти бумажки и советовали Копенкину истребить их без исполнения: теперь власть на любом месте может организоваться, и никто ей не упрек, говорили они, читал новый закон, Степан Ефимыч?

– Нет, а что? – отвечал Копенкин.

– Самим Лениным объявлен, как же! Власть теперь местная сила, а не верхняя!

– Тогда волость нам недействительна, – делал вывод Копенкин. – Эти бумажки по закону надо бросить.

– Вполне законно! – поддакивали присутствующие. – Давай-ка мы их по порциям разделим на раскурку.

Копенкину нравился новый закон, и он интересовался, можно ли Советскую власть учредить в открытом месте – без построек.

– Можно, – отвечали думающие собеседники. – Лишь бы бедность поблизости была, а где-нибудь подальше – белая гвардия...

Копенкин успокаивался. В нынешнюю ночь разговоры кончились в полночь: в лампе догорел керосин.

– Мало из волости керосину дают, – сожалели уходящие, ненаговорившиеся мужики. – Плохо служит нам государство. Чернил, вон, цельный пузырь прислали, а они и не понадобились. Лучше б керосин слали либо постное масло.

Копенкин вышел на двор поглядеть на ночь – он любил эту стихию и всегда наблюдал ее перед сном. Пролетарская Сила, почуяв друга, тихо засопела. Копенкин услышал лошадь – и маленькая женщина снова представилась ему как безвозвратное сожаление.

Где-то одиноко лежала она сейчас – под темным волнением весенней ночи, а в чулане валялись ее пустые башмаки, в которых она ходила, когда была теплой и живой.

– Роза! – сказал Копенкин своим вторым маленьким голосом.

Конь заржал в сарае, словно увидел путь, и хрястнул ногой по перекладине запора: он собирался вырваться на весеннее бездорожье и броситься наискосок к германскому кладбищу – лучшей земле Копенкина; та спертая тревога, которая томилась в Копенкине под заботами предсельсоветской бдительности и товарищеской преданностью Дванову, сейчас тихо обнажилась наружу. Конь, зная, что Копенкин близок, начал бушевать в сарае, сваливая на стены и запоры тяжесть громадных чувств, будто именно он любил Розу Люксембург, а не Копенкин.

Копенкина взяла ревность.

– Брось ты, бродяга, – сказал он коню, ощущая в себе теплую волну позора.

Конь проворчал и утих, переведя свои страсти во внутренний клекот груди.

По небу страшно неслись рваные черные облака – остатки далекого проливного дождя. Вверху был, наверное, мрачный ночной вихрь, а внизу было смирно и бесшумно, даже слышалось, как ворочались куры у соседей и скрипели плетни от движения мелких безвредных гадов.

Копенкин уперся рукой в глинобитную стену, и в нем опустилось сердце, потеряв свою твердую волю.

– Роза! Роза моя, Роза! – прошептал он себе, чтобы не слышала лошадь.

Но конь глядел одним глазом сквозь щель и дышал на доски так сухо и горячо, что дерево рассыхалось. Заметив наклоненного обессилевшего Копенкина, конь давнул мордой и грудью в столбовой упор и завалил всю постройку на свой зад. От неожиданного нервного ужаса Пролетарская Сила заревела по-верблюжьи и, взметнув крупом все гнетущее устройство сарая, выбросилась к Копенкину, готовая мчаться, глотать воздух с пеною рта и чуять невидимые дороги.

Копенкин сразу высох лицом, и в груди его прошел ветер. Не снарядив коня, он вскочил на него – и обрадовался. Пролетарская Сила с размаху понеслась наружу из деревни; не умея от тяжести тела прыгать, лошадь валила передними ногами гуменные плетни и огорожи, а затем переступала через них по своему направлению. Копенкин повеселел, словно ему до свидания с Розой Люксембург остались одни сутки езды.

– Славно ехать! – вслух сказал Копенкин, дыша сыростью поздней ночи и принюхиваясь к запахам продирающихся сквозь землю трав.

Конь разбрасывал теплоту своих сил в следах копыт и спешил уйти в открытое пространство. От скорости Копенкин чувствовал, как всплывает к горлу и уменьшается в весе его сердце. Еще бы немного быстрее, и Копенкин запел бы от своего облегченного счастья, но Пролетарская Сила слишком комплектна для долгой скачки и скоро пошла обычным емким шагом. Была ли дорога под конем или нет – не видно; лишь край земли засвежел светом, и Пролетарская Сила хотела поскорее достигнуть того края, думая, что туда и нужно было Копенкину. Степь нигде не прекращалась, только к опущенному небу шел плавный затяжной скат, которого еще ни один конь не превозмог до конца. По сторонам, из дальних лощин, поднимался сырой холодный пар, и оттуда же восходил тихими столбами печной дым проголодавшихся деревень. Копенкину нравились и пар, и дым, и неизвестные выспавшиеся люди.

– Отрада жизни! – говорил он себе, а холод лез ему за шею раздражающими хлебными крошками.

Посреди полосы света стоял далекий отчетливый человек и чесал рукой голову.

– Нашел место почесаться! – осудил человека Копенкин. – Должно быть, есть у него там занятье, что стоит на заре среди поля и не спит. Доеду – возьму и документы спрошу, напугаю чорта!

Но Копенкина ожидало разочарование – чесавшийся в свете зари человек не имел и признаков карманов или каких-либо прорех, где бы могли храниться необходимые ему документы. Копенкин добрался до него через полчаса, когда уже свет солнца шумел по всему небу. Человек сидел на просохшем бугорке и тщательно выбирал ногтями грязь из расщелин тела, словно на земле не было воды для купанья.

«Организуй вот такого дьявола!» – проговорил про себя Копенкин и не стал проверять документы, вспомнив, что и у него самого, кроме портрета Розы Люксембург, зашитого в шапке, тоже не было никакого бланка.

Вдалеке, во взволнованном тумане вздыхающей почвы, стояла и не шевелилась лошадь. Ноги ее были слишком короткими, чтобы Копенкин поверил, что лошадь была живой и настоящей, а к ее шее немощно прильнул какой-то маленький человек. С зудящим восторгом храбрости Копенкин крикнул: «Роза!» – и Пролетарская Сила легко и быстро понесла свое полное тело по грязи. То место, где неподвижно стояла коротконогая лошадь, оказалось некогда полноводным, но теперь исчезнувшим прудом – и лошадь утонула ногами в илистом наносе. Человек на той лошади глубоко спал, беззаветно обхватив шею своего коня, как тело преданной и чуткой подруги. Лошадь, действительно, не спала и доверчиво глядела на Копенкина, не ожидая для себя худшего. Спящий человек дышал неровно и радостно посмеивался глубиной горла – он, вероятно, сейчас участвовал в своих счастливых снах. Копенкин рассмотрел всего человека в целом и не почувствовал в нем своего врага: его шинель была слишком длинной, а лицо, даже во сне, готовым на революционный подвиг и на нежность всемирного сожительства. Сама личность спящего не имела особой красоты, лишь сердцебиение в жилах на худой шее заставляло думать о нем как о добром, неимущем и жалостном человеке. Копенкин снял со спящего шапку и поглядел ей вовнутрь – там имелась засаленная пόтом старинная нашивка: «Г. Г. Брейер, Лодзь».

Копенкин надел шапку обратно на спящую голову, которая сама не знала, изделие какого капиталиста она носит.

– Эй, – обратился Копенкин к спящему, который перестал улыбаться и сделался более серьезным. – Чего ж ты свою буржуазную шапку не сменишь?

Человек и сам постепенно просыпался, наспех завершая увлекательные сны, в которых ему снились овраги близ места его родины, и в тех оврагах ютились люди в счастливой тесноте – знакомые люди спящего, умершие в бедности труда.

– Скоро в Чевенгуре тебе любую шапку вмах заготовят, – сказал проснувшийся. – Сними веревкой мерку с твоей головы.

– А ты кто? – с хладнокровным равнодушием спросил Копенкин, давно привыкший к массам людей.

– Да я отсюда теперь близко живу – чевенгурский Японец, член партии. Заехал сюда к товарищу Копенкину – рысака отобрать, да вот и коня заморил, и сам на ходу заснул.

– Какой ты, чорт, член партии! – понял Копенкин. – Тебе чужой рысак нужен, а не коммунизм.

– Неправда, неправда, товарищ, – обиделся Чепурный. – Разве бы я посмел рысака вперед коммунизма брать? Коммунизм у нас уже есть, а рысаков в нем мало.

Копенкин посмотрел на восходящее солнце: такой громадный, жаркий шар и так легко плывет на полдень, – значит, вообще все в жизни не так трудно и не так бедственно.

– Значит, ты уже управился с коммунизмом?

– Ого: скажи пожалуйста! – воскликнул с оскорблением чевенгурец.

– Значит, только шапок да рысаков у вас не хватает, а остальное – в избытке?

Чепурный не мог скрыть своей яростной любви к Чевенгуру: он снял с себя шапку и бросил ее в грязь, затем вынул записку Дванова об отдаче рысака и истребил ее на четыре части.

– Нет, товарищ, Чевенгур не собирает имущества, а уничтожает его. Там живет общий и отличный человек, и, заметь себе, без всякого комода в горнице – вполне обаятельно друг для друга. А с рысаком – это я так: побывал в городе и получил в горсовете предрассудок, а на постоялом дворе – чужую вошь, что же ты тут будешь делать-то: скажи, пожалуйста!

– Покажь мне тогда Чевенгур, – сказал Копенкин. – Есть там памятник товарищу Розе Люксембург? Небось не догадались, холуи´?

– Ну, как же, понятно, есть: в одном сельском населенном пункте из самородного камня стоит. Там же и товарищ Либкнехт во весь рост речь говорит массам... Их-то вне очереди выдумали: если еще кто помрет – тоже не упустим!

– А как ты думаешь, – спросил Копенкин, – был товарищ Либкнехт для Розы что мужик для женщины, или мне так только думается?

– Это тебе так только думается, – успокоил Копенкина чевенгурец. – Они же сознательные люди! Им некогда: когда думают – то не любят. Что это: я, что ль, иль ты – скажи мне, пожалуйста!

Копенкину Роза Люксембург стала еще милее, и сердце в нем ударилось неутомимым влечением к социализму.

– Говори, что есть в твоем Чевенгуре – социализм на водоразделах или просто последовательные шаги к нему? – Копенкин спрашивал уже иным голосом, как спрашивает сын после пяти лет безмолвной разлуки у встречного брата: жива ли еще его мать, и верит, что уже мертва старушка.

Чепурный, живя в социализме, давно отвык от бедственного беспокойства за беззащитных и любимых: он в Чевенгуре демобилизовал общество, одновременно с царской армией, потому что никто не хотел расходовать своего тела на общее невидимое благо, каждый хотел видеть свою жизнь возвращенной от близких товарищеских людей.

Чевенгурец спокойно понюхал табаку и только потом огорчился.

– Что ты меня водоразделом упрекаешь? А лощины кому пошли – по-твоему, помещикам? У нас в Чевенгуре сплошь социализм: любая кочка – международное имущество! У нас высокое превосходство жизни!

– А скот чей? – спрашивал Копенкин, жалея всею накопленной силой тела, что не ему с Двановым досталось учредить светлый мир по краям дороги к Розе, а вот именно этому малорослому человеку.

– Скот мы тоже скоро распустим по природе, – ответил чевенгурец, – он тоже почти человек: просто от векового угнетения скотина отстала от человека. А ей человеком тоже быть охота!

Копенкин погладил Пролетарскую Силу, чувствуя ее равенство себе. Он и раньше это знал, только в нем не было такой силы мысли, как у чевенгурца, поэтому у Копенкина многие чувства оставались невысказанными и превращались в томление.

Из-за перелома степи, на урезе неба и земли, показались телеги и поехали поперек взора Копенкина, увозя на себе маленьких деревенских людей мимо облаков. Телеги пылили: значит, там не было дождя.

– Тогда едем в твой край! – сказал Копенкин. – Поглядим на факты!

– Едем, – согласился Чепурный. – Соскучился я по своей Клобздюше!

– Это кто такая – супруга, что ль, твоя?

– У нас супруг нету: одни сподвижницы остались.

* * *

Туманы словно сны погибали под острым зрением солнца. И там, где ночью было страшно, лежали освещенными и бедными простые пространства. Земля спала обнаженной и мучительной, как мать, с которой сползло одеяло. По степной реке, из которой пили воду блуждающие люди, в тихом бреду еще висела мгла, и рыбы, ожидая света, плавали с выпученными глазами по самому верху воды.

До Чевенгура отсюда оставалось еще верст пять, но уже открывались воздушные виды на чевенгурские непаханые угодья, на сырость той уездной речки, на все печальные низкие места, где живут тамошние люди. По сырой лощине шел нищий Фирс; он слышал на последних ночлегах, что в степях обнажилось свободное место, где живут прохожие люди и всех харчуют своим продуктом. Всю свою дорогу, всю жизнь Фирс шел по воде или по сырой земле. Ему нравилась текущая вода, она его возбуждала и чего-то от него требовала. Но Фирс не знал, чего надо воде и зачем она ему нужна, он только выбирал места, где воды было погуще с землей, и обмакал туда свои лапти, а на ночлеге долго выжимал портянки, чтобы попробовать воду пальцами и снова проследить ее слабеющее течение. Близ ручьев и перепадов он садился и слушал живые потоки, совершенно успокаиваясь и сам готовый лечь в воду и принять участие в полевом безымянном ручье. Сегодня он заночевал на берегу речного русла и слушал всю ночь поющую воду, а утром сполз вниз и приник своим телом к увлекающей влаге, достигнув своего покоя прежде Чевенгура.

Немного дальше Фирса, среди затихшей равнины, в утренней пронзительной чистоте был виден малый город. От едкой свежести воздуха и противостояния солнца у пожилого человека, смотревшего на тот город, слезились добрые глаза; добрыми были не только глаза, но и все мягкое, теплое, чистоплотное от рождения лицо. Он был уже в возрасте, имел почти белую бородку, в которой никогда не водилось гнид, живших у всех стариков, и шел средним шагом к полезной цели своей жизни. Кто ходил рядом с этим стариком, тот знал, насколько он был душист и умилен, насколько приятно было вести с ним честные спокойные собеседования. Жена его звала батюшкой, говорила шепотом, и начало благообразной кротости никогда не преходило между супругами. Может быть, поэтому у них не рожались дети и в горницах стояла вечная просушенная тишина. Только изредка слышался мирный голос супруги:

– Алексей Алексеевич, батюшка, иди дар Божий кушать, не мучай меня.

Алексей Алексеевич кушал так аккуратно, что у него до пятидесяти лет не испортились зубы и изо рта пахло не гнилью, а одной теплотой дыхания. В молодости, когда его ровесники обнимали девушек и, действуя той же бессонной силой молодости, выкорчевывали по ночам пригородные рощи, Алексей Алексеевич додумался личным усердием, что пищу следует жевать как возможно дольше – и с тех пор жевал ее до полного растворения во рту, на что ушла одна четверть всей дневной жизни Алексея Алексеевича. До революции Алексей Алексеевич состоял членом правления кредитного товарищества и гласным городской думы в своем заштатном городе, находящемся ныне на границе Чевенгурского уезда.

Сейчас Алексей Алексеевич шел в Чевенгур и наблюдал уездный центр с окрестных высот. Он сам чувствовал тот постоянный запах свежего ситного хлеба, который непрерывно исходил с поверхности его чистого тела, и прожевывал слюну от тихой радости пребывания в жизни.

Старый город, несмотря на ранний час, уже находился в беспокойстве. Там виднелись люди, бродившие вокруг города по полянам и кустарникам, иные вдвоем, иные одиноко, но все без узлов и имущества. Из десяти колоколен Чевенгура ни одна не звонила, лишь слышалось волнение населения под тихим солнцем пахотных равнин; одновременно с тем в городе шевелились дома – их, наверное, волокли куда-то невидимые отсюда люди. Небольшой сад на глазах Алексея Алексеевича вдруг наклонился и стройно пошел вдаль – его тоже переселяли с корнем в лучшее место.

В ста саженях от Чевенгура Алексей Алексеевич присел, чтобы почиститься перед вступлением в город. Он не понимал науки советской жизни, его влекла лишь одна отрасль – кооперация, о которой он прочитал в газете «Беднота». До сих пор он жил в молчании и, не прижимаясь ни к какому делу, терял душевный покой; поэтому часто бывало, что от внезапного раздражения Алексей Алексеевич тушил неугасимые лампадки в красном углу своего дома, отчего жена ложилась на перину и звучно плакала. Прочитав о кооперации, Алексей Алексеевич подошел к иконе Николая Мирликийского и зажег лампаду своими ласковыми пшеничными руками. Отныне он нашел свое святое дело и чистый путь дальнейшей жизни. Он почувствовал Ленина как своего умершего отца, который некогда, когда маленький Алексей Алексеевич пугался далекого пожара и не понимал страшного происшествия, говорил сыну: «А ты, Алеша, прижмись ко мне поближе!» Алеша прижимался к отцу, тоже пахнувшему ситным хлебом, успокаивался и начинал сонно улыбаться. «Ну вот, видишь, – говорил отец. – А ты чего-то боялся!» Алеша засыпал, не отпуская отца, а утром видел огонь в печке, разведенный матерью для пирогов с капустой.

Изучив статью о кооперации, Алексей Алексеевич прижался душой к Советской власти и принял ее теплое народное добро. Перед ним открылась столбовая дорога святости, ведущая в Божье государство житейского довольства и содружества. До этого Алексей Алексеевич лишь боялся социализма, а теперь, когда социализм назвался кооперацией, Алексей Алексеевич сердечно полюбил его. В детстве он долго не любил Бога, страшась Саваофа, но когда мать ему сказала: а куда же я, сынок, после смерти денусь? – тогда Алеша полюбил и Бога, чтобы он защищал после смерти его мать, потому что он признал Бога заместителем отца.

В Чевенгур Алексей Алексеевич пришел искать кооперацию – спасение людей от бедности и от взаимной душевной лютости.

В Чевенгуре, как видно было с ближнего места, работала неизвестная сила человеческого разума, но Алексей Алексеевич заранее прощал разум, поскольку он двигался во имя кооперативного единения людей и деловой любви между ними. В первую очередь Алексей Алексеевич хотел достать кооперативный устав, а затем пойти в уисполком и братски побеседовать с председателем, товарищем Чепурным, об организации кооперативной сети.

Но предварительно Алексей Алексеевич задумался над Чевенгуром, подверженным убыточным расходам революции. Летняя пыль поднималась с трудолюбивой земли в высоту зноя. А небо над садами, над уездными малыми храмами и недвижимым городским имуществом покоилось трогательным воспоминанием Алексея Алексеевича, но каким – не всем дано постигнуть. И Алексей Алексеевич стоял сейчас в полном сознании самого себя, чувствуя теплоту неба, словно детство и кожу матери, и так же, как было давно, что ушло в погребенную вечную память, – из солнечной середины неба сочилось питание всем людям, как кровь из материнской пуповины.

Это солнце веками освещало бы благосостояние Чевенгура – его яблочные сады, железные крыши, под которыми жители выкармливали своих детей и горячие вычищенные купола церквей, робко зовущие человека из тени деревьев в пустоту круглой вечности.

Деревья росли почти по всем улицам Чевенгура и отдавали свои ветки на посохи странникам, бредущим сквозь Чевенгур без ночевки. По чевенгурским дворам процветало множество трав, а трава давала приют, пищу и смысл жизни целым пучинам насекомых в низинах атмосферы, так что Чевенгур был населен людьми лишь частично – гораздо гуще в нем жили маленькие взволнованные существа, но с этим старые чевенгурцы не считались в своем уме.

Считались они с более крупными происшествиями, например – с летней жарой, бурями и вторым пришествием Бога. Если летом было жарко, чевенгурцы предупреждали по соседству, что теперь и зима не настанет и скоро дома начнут загораться сами по себе; подростки же по указанию отцов носили из колодцев воду и обливали ею снаружи дома, чтобы отсрочить пожары. Ночью, после жары, часто начинался дождь. «То духота, то дождь, – удивлялись чевенгурцы, – сроду этого не было!» Если в зимнее время поднималась метель, чевенгурцы уже вперед знали, что завтра им придется лазать через трубу – снег завалит дома неминуемо, хотя у каждого наготове стояла в комнате лопата. «Разве тут откопаешься лопатой! – сомневался где-нибудь в горнице старик. – Ишь буран воет какой – над нашими местами такого и быть не должно. Дядя Никанор постарше меня – восемьдесят лет, как курить начал, – а такой чумовόй зимы не помнит! Теперь уж жди чего-нибудь!» В осенние ночные бури чевенгурцы ложились спать на полу, чтобы покоиться более устойчиво и быть ближе к земле и могиле. Втайне каждый чевенгурец верил, что начавшаяся буря или жара могут превратиться во второе пришествие Бога, но никому не хотелось преждевременно оставлять свой дом и умирать раньше дожития своих лет, – поэтому чевенгурцы отдыхали и пили чай после жары, бури и мороза.

– Кончилось, слава Тебе Господи! – счастливой рукой крестились чевенгурцы в конце затихшего происшествия. – Мы ждали Исуса Христа, а он мимо прошел: на все его святая воля!

Если старики в Чевенгуре жили без памяти, то прочие и вовсе не понимали, как же им жить, когда ежеминутно может наступить второе пришествие и люди будут разбиты на два разряда и обращены в голые, неимущие души.

Алексей Алексеевич некогда проживал в Чевенгуре и отлично знал его необеспеченную душевную участь. Чепурный, когда он пришел пешим с вокзала – за семьдесят верст – властвовать над городом и уездом, думал, что Чевенгур существует на средства бандитизма, потому что никто ничего явно не делал, но всякий ел хлеб и пил чай. Поэтому он издал анкету для обязательного заполнения – с одним вопросом: «Ради чего и за счет какого производства вещества вы живете в государстве трудящихся?»

Почти все население Чевенгура ответило одинаково: первым придумал ответ церковный певчий Лобочихин, а у него списали соседи и устно передали дальним.

«Живем ради Бога, а не самих себя», – написали чевенгурцы.

Чепурный не мог наглядно уяснить себе Божьей жизни и сразу учредил комиссию из сорока человек для подворного суточного обследования города. Были анкеты и более ясного смысла, в них занятиями назывались: ключевая служба в тюрьме, ожидание истины жизни, нетерпение к Богу, смертельное старчество, чтение вслух странникам и сочувствие Советской власти. Чепурный изучил анкеты и начал мучиться от сложности гражданских занятий, но вовремя вспомнил лозунг Ленина: «Дьявольски трудное дело управлять государством», – и вполне успокоился. Рано утром к нему пришли сорок человек, попили в сенцах воды от дальней ходьбы и объявили:

– Товарищ Чепурный, они врут – они ничем не занимаются, а лежат лежа и спят.

Чепурный понял:

– Чудаки – ночь же была! А вы мне что-нибудь про ихнюю идеологию расскажите, пожалуйста!

– Ее у них нету, – сказал председатель комиссии. – Они сплошь ждут конца света...

– А ты им не говорил, что конец света сейчас был бы контрреволюционным шагом? – спросил Чепурный, привыкший всякое мероприятие предварительно сличать с революцией.

Председатель испугался:

– Нет, товарищ Чепурный! Я думал, что второе пришествие им полезно, а нам тоже будет хорошо...

– Это как же? – строго испытывал Чепурный.

– Определенно, полезно. Для нас оно недействительно, а мелкая буржуазия после второго пришествия подлежит изъятию...

– Верно, сукин сын! – охваченный пониманием, воскликнул Чепурный. – Как я сам не догадался: я же умней тебя!

Один из сорока человек здесь скромно выдвинулся и попросил:

– Товарищ Чепурный, разрешите?

– А ты кто такой? – Чепурный не видел в Чевенгуре этого лица, помня внешность всех остальных людей наизусть.

– Я, товарищ Чепурный, председатель ликвидационного комитета по делам земства Чевенгурского уезда в старых границах, моя фамилия Полюбезьев. В комиссию я выдвинут своим комитетом – со мной есть копия протокола распорядительного заседания комитета.

Алексей Алексеевич Полюбезьев поклонился и протянул Чепурному руку.

– Есть такой комитет? – удивленно вопросил Чепурный, не чувствуя руки Алексея Алексеевича.

– Есть! – сказал кто-то из массы комиссии.

– Упразднить сегодня же явочным порядком! Поглядеть, нет ли еще чего из остатков империи, – и тоже сегодня уничтожить! – распорядился Чепурный и обратился к Полюбезьеву: – Говори, гражданин, пожалуйста!

Алексей Алексеевич объяснил с большόй точностью и тщательностью городское производство вещества, чем еще больше затемнил ясную голову Чепурного, обладавшего громадной, хотя и неупорядоченной памятью; он вбирал в себя жизнь кусками, – в голове его, как в тихом озере, плавали обломки когда-то виденного мира и встреченных событий, но никогда в одно целое эти обломки не слеплялись, не имея для Чепурного ни связи, ни живого смысла. Он помнил плетни в Тамбовской губернии, фамилии и лица нищих, цвет артиллерийского огня на фронте, знал буквально учение Ленина, но все эти ясные воспоминания плавали в его уме стихийно и никакого полезного понятия не составляли. Алексей Алексеевич говорил, что есть ровная степь и по той степи идут люди, ищущие своего существования вдалеке; дорога им дальняя, а из родного дома они ничего, кроме своего тела, не берут. И поэтому они меняли рабочую плоть на пищу, отчего в течение долголетия произошел Чевенгур: в нем собралось население. С тех пор прохожие рабочие ушли, а город остался, надеясь на Бога.

– А ты тоже рабочее тело на пустяк пищи менял? – спросил Чепурный.

– Нет, – сказал Алексей Алексеевич, – я человек служащий, мое дело – мысль на бумаге.

– Во мне сейчас стронулось одно талантливое чувство, – произнес далее Чепурный. – Нет вот у меня секретаря, что мог бы меня сразу записывать!.. В первую очередь необходимо ликвидировать плоть нетрудовых элементов!..

С тех пор Алексей Алексеевич не видел Чепурного и, что случилось в Чевенгуре, не знал. Земский комитет был, конечно, срочно и навсегда упразднен, а члены его разошлись по своим родственникам. Нынче же Полюбезьев хотел свидания с Чепурным на другую тему – теперь он в социализме благодаря объявленной Лениным кооперации почувствовал живую святость и желал Советской власти добра. Ни одного знакомого человека Алексею Алексеевичу не встретилось – ходили какие-то худые люди и думали о чем-то будущем. На самой околице Чевенгура человек двадцать тихо передвигали деревянный дом, а два всадника с радостью наблюдали работу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю