Текст книги "Близнецы"
Автор книги: Демьян Кудрявцев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Глава 4
Палома Мария Эсмеральда Гомес была поздней дочерью второго секретаря колумбийского посольства в Мадриде, отпрыска старых военных кланов, считавших свои колена от закованных в латы поверх чулок испанских головорезов, разбогатевших только в начале века на Фруктовой
Компании (что нетрудно) и сохранивших премного денег (что уже труднее) большой ценою экспорта капитала и самих наследников за границу.
Испания Франко не предполагала особых дипломатических задач – не будучи ни союзником, ни игроком на европейском поле, она по-прежнему относилась к Латинской Америке, как к своей. Любые активные действия посольства не испугали бы местных, но сильно бы удивили, любая инициатива была не то чтобы очень опасна, но абсолютно бессмысленна, плюс жара, усталость поздних пятидесятых, терпкого бархата вкус вина под тонкую сигарилью, присланную из дома, – именно это ее отец называл “укреплением наших связей”, больше всего между тем боясь быть отозванным из Мадрида, предпочитая унылое спокойствие чужого фашизма родной демократической violencia.
1953
Сиротой в полном смысле дурного слова девочка не была. Ее мать, до замужества прима театра, оперная певица, всю жизнь мечтавшая променять родину на Европу, успела все же до родов дать пару сольных концертов на новом месте, но после выхода из больницы с тихим свертком наперевес ей пришлось запереться дома: послеродовая депрессия, черная, как мантилья, сожгла ей голос до самых связок и волосы до корней.
Не желая показываться на людях, постаревшая за год на десять лет, и так не совсем молодая мама возненавидела мужа, дочь, свет, процеженный через ставни, и только скорость, а также страсть, с которой она тонула в безумии по ночам, хватая потной рукою воздух, разбрасывая белье, спасли семейство от суицида – скоро даже такое усилие стало слишком разумным и очень сложным, а приходящий к обедам врач давал свои порошки и россыпи витаминного алфавита уже не столько самой больной, сколько всем остальным домашним – отцу, дворецкому, pa’peque?ita, “а это – слугам”, включая нянь.
To make long story – short, а дорогу – наоборот, длиннее, несколько санитаров, такой высоты, что тени изгибались на потолке в ритме дрожащей от страха свечки, вынесли в клеточке пледа мать на продавленное сиденье посольского лимузина, и сам второй секретарь сошел в надвинутом на уши темном фетре и сел, рассматривая жену. В его взгляде была и забота тоже, и талая нежность забытых Анд, куда он возил ее на повозке, запряженной парой ослиц, – накануне войны, чей картавый грохот пронесся над океаном, разошелся громом у них в горах и спустился вниз падежом и порчей напуганного скота.
Но шире всего у него в глазах плещется облегченье. Машина отчаливает, урча, по дороге на Барселону, где уже готовится в долгий путь трехэтажный увалень трансатлантик “Хосе Мария Кордова”. Выбор моря, отказ от небесных трасс был сделан не только по сумме и разнице прозаических поводов, как то: четыре кованых чемодана грузного перевеса, необходимость заплыть в Каракас, где управляющий ждет бумаг, – но и вежливой памятью прошлых страхов, ничтожных ныне перед ужасами безумья, но столь дорогих унылому сердцу секретаря, – его жена боялась летать и прежде, с той самой поры, когда, еще девочкой, видела смерть Гарделя в последнем танго горящих пар самолетных крыльев в медельинском аэропорту.
1983
К черту, к лешему, что тянуть? Палома – сумма моих зверьков: кобылица, гончая, медвежонок, – погибла в Ливане, в городе Бейрут, где сразу слышится слово “бей” и действие “забирать”. Она не умела читать кириллицу и говорила совсем коряво, хотя училась весьма старательно, особенно в пару последних лет. Она даже съездила до
Москвы на Олимпийские Игрища и привезла мне смешные кадры, снятые на бегу. Сидя на тумбочке возле моей кровати, качая ногами (когда я упал лежать – кроссовки только входили в моду) и с хрустом грызя советскую карамель, она говорила со мной по-русски, надеясь, что это меня проймет, но я тогда ничего не слышал.
Я не слышал, не видел, не знал того, как она по соседству со мной взрослела. Как покрывалась первой искрой морщин кожа вокруг го(во!)рящих глазок. И паспорт (в нем – половина бритвы, нитка, иголка, помятый бакс) полон штампами разных азбук, жил в кармане ее штанов – никогда не знаешь, куда полетишь наутро.
Я не видел стопок ее статей, которые складывала сиделка, ее репортажей из Эль-Паис, интервью с бойцами Бригадас Рохас, я не слышал ее приходящей пьяной, с терпким вкусом чужого паха на поблескивающих губах. Моя ревность тоже лежала в коме, между горлом и языком.
Я не читал ее писем мне. А их бывало довольно много – иногда по четыре из разных мест, иногда в бинтах полковой цензуры, иногда короткие, как отчет, временами – длинные как часы ожидания сбитого самолета. И на последнем таком письме штемпель с датой ее убийства – уже закинув рюкзак на дно, в белый “Виллис” с полоской “PRESSA”,
Палома вернулась назад в отель. За книгой, где и лежала та, потрепанная с краев, фотография умника в камуфляже, что мне переслали домой потом.
В нее стреляли на поражение. Не шальная пуля в чужом пиру, не истерика – выкидыш пса атаки, но и не снайпер – стеклянный глаз. На нее из развалин большого дома, скрытые мусором от водил, стреляли-лаяли два до хрипа простуженных калаша, и только спустя суету защиты фалангисты бросили им фугас, как бегущим гончим – большую кость, и те подавились кровавым блёвом, чтоб хоть пару минут полежать в тиши.
Палома упала лежать не на бок, а опрокинулась вся назад, и разведенные ноги, подломившиеся в коленях, дергались пару секунд еще. Три глубоких ранения в грудь, одно в шею, и при падении, до белого скрежета по костям, камнем был рассечен затылок. Она умерла до конца, немедленно, не удивляясь и не крича.
Пара кастильских газет, и, ну конечно же, колумбийских, напечатали краткие некрологи, успевшие пожелтеть до того момента, пока я сумел отворить глаза, полные суки-тоски и закиси, – знаешь, что общего в этой пуле и в газетной статье? Не знаешь? Так я скажу тебе – там свинец.
Я вышел из комы в конце зимы и весной научился вставать с кровати.
Глава 5
Колумбия сверху была похожа на униформу, сброшенную к ногам. Мятые складки зеленых склонов в разводах леса и швах дорог, хаки рваных крестьянских пастбищ, круглые бляхи озерных вод – все это стыло, несло сырым, сырным запахом офицера, в ожидании струек душа потирающего живот. Этот тягостный аромат заношенной, потной чужой одежды или утренней женщины, не жены, с которой, охая, слез приезжий, исчезал из пазух любых ноздрей только под резко втянутой порцией кокаина, а все остальное время кутал тебя в парах, баюкал в банках речных паромов, где за тонкой стенкой урчал толчок – рабочее место рабочих ртов мулатских падчериц слэш минетчиц, пока не смешивался с бензином открытых “рэнглеров”, где трясло – было бы легкой фигурой речи, где вытряхивало – точней и по-черному продувало, а мы ехали, знать бы еще куда, и едва держались руками за ночь. Бывало, нас тормозил патруль, шарил попусту фонарями, переливал из окна во тьму густые формулы подорожных, покуда не закрывало тему осторожное “проезжай”.
Когда наконец добрались до ранчо, мой провожатый пошел плясать – железная птица индейской лепки, – я же был совершенно труп, после лёта, хода, езды, заплыва, мне поднесли безобразный ром, что уронило меня на койку аж до полуденной тишины.
Не сказать, чтоб было кромешно жарко. Анды не нагревались в ад, но по старым правилам и приметам (а всякий род свой считал с низин, где в это время палило сорок) в полдень все замирало так, что серп не трогал листа и стебля, пуля не покидала ствол, а собаки, которых на ранчо прорва, пропадали сразу и в никуда, так что когда я, одевшись, вышел – сначала в мертвую тень двора, где огромная араукария торчала, как остов бессмысленного зонта, а потом во внешнюю часть усадьбы, – только мерный храп разливался всюду, заглушая шаги.
Колумбийское ранчо, оно же поместье, фазенда, асьенда, усадьба, дом,
– строение из простых. Толстые стены с неровным рядом беленого кирпича окружали двор и служили домом. Этот дом внутри не носил дверей, не застегивал окон, и только крыша неприглаженной колотой черепицы была велика по его бокам и держалась на почерневших балках.
Вокруг квадрата лежал пустырь, огороженный сеткой, над ней – колючкой, что придавало угрюмый вид не дому, но пейзажу в целом: плантациям, холке холма вдали, полотняному толковищу у задних ворот двора – там стояли крестьянского вида парни в рубашках навыпуск до ниже рук, с рукавами, закатанными на бицепс, как у уличных мясников.
При моем появлении все затихли, напряглись и уставились мне в лицо – не исподволь, не втихаря-с-подлобья – положив мачете на этикет, меня изучали вполне открыто, блеклые не отводя глаза.
– Тут не часто видели городских, особенно европейцев.
Я сразу же повернулся. Молодцом из лакового ларца передо мной стоял азиат со стажем со стаканом мутного цвета пойла на тарелочке без каймы.
– Анисовка, мистер Солей, извольте. Обед подойдет через два часа.
1989
За свою длинную с гиком жизнь я каких чужих языков не слышал, мне и собственный мой с горчицей забродившей любви и хреном кажется незнаком, а сны, которые я бы видел, если б не высмотрел все глаза за восемь лет кинофильма комы, были бы как вавилонский бред, как одна глубокая (поли)глотка, мешанина ничьих речей. Я водил знакомство с монархом Ганы, чьим родным языком был донецкий суржик, я знал президента Гайаны – парня, в совершенстве угро-финских, да и несколько ваших коллег, полковник, производили фурор в строю, в нереальном времени говоря на аккадском и суахили.
Но такого аса, как этот Ли, не доводилось еще встречать. В его первой фразе был русский синтаксис, галисийские свист и шип, панибратство гринго и, оказалось что, пунктуальность дохлого прусака
– через два часа и один минут на столе стояли по стойке “смирно” плошки разной кантонской снеди: по основной поварской легенде Ли
Чжуань оставался лишь тем китайцем, каким и был.
Кроме умения поострить, и только в частности – пищу, у этого гордого сына Мао было много других искрометных качеств, жаль, однако, не пригодились. Он умел читать в темноте с листа, знал Коран наизусть со слуха, который настолько бывал остер, что, когда ломался сигнальный датчик, на фазенде сразу будили Ли – и на целую дюжину ли вокруг он слышал спектр до ультразвука.
Вот такой невиданный персонаж, с острой памятью, глазом, слухом, перцем и языком, стал мне другом, сторожем и кормильцем, до тех пор пока “Мексиканец” Гача со своим компадре Хосе Риверой не вернутся невесть когда на ранчо, где их ждет, скажи, мировая слава, золотое перышко Дж. Солей.
1940
Братья Орвил и Вилбур Райт. Воздушные близнецы. Младший из них умер в год моего рожденья. Он так и не сделал лучшего ничего, чем тот разбившийся первый “Флайер”, тот, в который он сел вторым, – так упала монета.
Их дом в заброшенном Китти Хок был немногим больше, чем наш на юге, где мы со старшим играли в Райт, and I was doing completely wrong, заталкивая в печную, за неимением аэродинамической, трубу голубя, раньше белого, получавшегося рябым. Но и это не первый приход
(прилет?) авиации в нашу жизнь.
Накануне войны, а ведь это – в любой из дней, но я о другом, осень сорокового, студентка одесского медучилища Ольга Ефимна Сори-сэр, как дразнил ее ухажер Петровский, физкультурник и медалист, с прозрачной порослью рук блондина и мягкой челюстью барчука, вернулась домой неприятно позже положенных девяти.
В доме все было кверху дном. Обычно дед дожидался дочери и еще пока она ляжет спать и только потом доставал бумаги, раскладывал на столе. То же и про постель. Его истонченная синькой простынь и стеганое покрывало до ночи стыли под низкой лавкой, а когда дочь с утра уходила в восемь, были снова смяты на целый день.
Дед стоял разодет в выходной костюм: удлиненный сдержанный полуфренч, долгой памяти пасынок лапсердака. На руках у него отдыхала Тора, как чужой ребенок врасхрыст заснув после долгого ора и злого плача – наискосок оттопыренного локтя Ефима, как текст присяги на предплечье старшины.
– Господь Бог Израиля, Бог Един, не дал человеку крыла и клюва, чтобы не был он птицей и прочей тварью, а ходил ногами и долго жил.
Ты видела, чтобы когда цыгане и те не прыгают выше седел, потому что у каждого есть свое, и это не наше – хотеть летать. И ты не будешь его хотеть. А я не буду ждать тебя с неба, как в августе саранчу. И не буду больше про это слышать. Приходила соседка, Екатерина, по арифметике чтоб помочь, сказала, еще забежит с утра, перед учебой.
И он со стуком захлопнул книгу, будто только что прочитал главу.
Пыль, слетевшая со страниц, хотела въесться в его манжеты, но дед их сразу же отряхнул и вышел в рокот подъехавшей к дому “эмки”.
Ольга стояла с раскрытым ртом, и не потому, что ей нечего было крикнуть, даже наоборот, она уже подобрала фразу, едкую, будто на мокром щелочь, но пришлось остаться ее глотать – на груди у Хаима дробь Ефима, на лацкане левой его груди отливал нездешней эмалью орден Красного Знамени со звездой.
Вам такого не оценить. И вам здесь не пережить такого. Потому что по вашим никчемным звездам можно в ЭлЭе ходить ногой; потому что ваши – в елее глянца; потому что вы – гой.
А она, ребенок советских песен, когда мир делился по всем осям и страх гнездился в ушной воронке – неработающий отец, без пяти минут несомненный враг, про которого бабы на рынке шепчут, самодур, хоть не приводи друзей – оказался орденоносец, а значит, кому рассказать,
– герой! Вот с чего его часто нету, и, конечно, его запрет, минуту назад был аидише фатер блажью, но теперь, фактически, стал приказ, и такая новость куда важнее и нужнее, чем парашют.
Все, с чем потом разобрался Лева, что летом в сороковом году при перелете в Париж разбился Арон Давидович Аронсон, старший брат пресловутой Сары, разведчик и агроном. Но, как это связано с нашим дедом, или с Библией, или с чем, навсегда осталось от нас укрыто под знаменами орденов – к моему рожденью у деда их стала пара, но он, насколько я в силах вспомнить, их больше не надевал.
1989
– Вставайте, пожалуйста, ну вставайте. Стреляют, нужно бежать сюда.
Там стреляют, слышите? Одевайтесь.
В этом, собственно, проявилась разница биографий. Уже одетый, плеснувший в лицо водой, я простучал по карманам-клапанам документы и, выйдя во двор, немедля повернул на раскат стрельбы. Разговаривал
М-16 с подствольником, даже два, а в ответ разрывался “узи”, от меня на восток. Я безошибочно выбрал точку, откуда видно и можно жить – и побежал, пригибая голову, к уступам северной части стен.
Хватка этого хунвейбина, казалось, вырвала мне плечо, после чего, позабыв манеры, он повелел мне засунуть в жопу este modo del periodista, тут у них принято быстро бегать от пули, а не за ней.
– Так куда же бежать? – К разговору равных подключалось все больше стрелкового оружия, где-то ухали хором взрывы, над головой рассекали
– хоть загадывайте желанья – трассирующие пули, а кроме этого темнота, холодная южная ночь в горах, в полумиле от облаков.
– Это я им велел не включать прожектор, наша задача – уйти, а не конкурс на лучший стрелок деревни. Двигайтесь прямо, десять минут до леса, вас там уже ожидают.
– А ты что же, со мной не пойдешь? Вот б… А кто там стреляет по этой даче? И кто меня ждет в лесу? Скажи!
– Сегодня были должны приехать герои вашей несчастной книги. За ними пришли полиция и маленький гарнизон. Но хозяева не вернулись, и копы стали хватать крестьян на подходе к фазенде. Кто-то поднял тревогу, теперь уже непонятно кто, но только ясно, что он м…к, достаточно было сказать, что в доме нет ни Хосе, ни Гачи, и все бы тихо пошли гулять, а теперь тут будут палить и пукать, пока всю лавку не разнесут. И давайте уже, идите. Остальное вам объяснят потом.
И я пошел, не сбивая шага, благо маис был ростом почти с меня, только поле чавкало под ногами, и в плеске выстрелов за спиной стали уже различимы крики удивления и тоски. А у меня, как обычно, под мерный и быстрый ход, надиктовывалось начало – я выбрал слегка устаревший иронично-пропагандистский тон.
Это время войдет в историю с кровью и через нос. Время Большой Битвы за Кокаин. Чистый, отмытый, доход картеля приближался к одному миллиарду в год. Основным потребителем оставались Штаты, куда товар завозили морем, воздухом и землей, но постепенно у trafficantes появились и выходы на Европу, старый мир захотел проснуться и потребовал порошка.
Но еще не все получалось гладко. Мексиканцы, работавшие с границей, да и в море державшие целый флот небольших посудин, набитых кокой, требовали свое. Политические проблемы нарастали дома, как белый ком.
Даже государство и то перестало бояться леса, а герилья совсем не давала жить, хорошо если просто просили денег, а не то – сгоняли крестьян с земли, чтобы “не разводили мерзость на потребу наркобаронам”. Дальше крестьян ожидала бедность, долгие годы у партизан, сифилис, пропаганда и редкие схватки вдали от дома с такими же горемыками, только призванными страной.
Тут я споткнулся, и мини-рекордер Sony остался записывать рост травы. Но я продолжал без записи наборматывать и бубнить, потому что, пройдя уже метров триста прочь от сна и адреналина, был не так уж в себе уверен, а я знаю только два средства борьбы со страхом – стыд и работать, а о ту пору мне, господин полковник, нечего было еще стыдиться.
Спрос на кокаин, возродившийся в середине семидесятых, только подхлестнул “общинную разобщенность” в Колумбии, привлек внимание
США к очевидным проблемам региона и добавил несколько игроков на перепаханное поле центрально-американского политического ландшафта.
Но по большому счету в жизни сельского населения и городских элит изменилось не так уж много – эта земля помнит нерасчетливых колонистов, несговорчивых освободителей, десятилетия Произвола и годы Объединенного Фруктового Рабства. Творческий метод познания мира тут называется “магическим реализмом”, потому что здесь каждый день происходит то, чего абсолютно не может быть.
И надо же так, чтобы ровно на этой фразе темнотища вокруг стала еще черней, и безо всякой границы, просеки и межи я очутился в лесу, но это, увы, не была середина жизни, а заголялся ее конец: вокруг стояла толпа военных – мрак, сукровица, пот, металл.
Умелые руки, что даже через слои одежды казались липкими без ногтей, сразу прошлись по моим карманам, и только за этим включился свет.
Фары, прожекторы, фонари, зажигалки и светляки сигар – зрение сразу же отказало, и поэтому я не увидел, кто же именно произнес:
– Знакомьтесь, господа! Нами только что пойман и опознан знаменитый убийца и наркоделец, известный в округе под именем Хосе Игнасио де
Риверы. Наденьте наручники, капитан.
И тугая пластиковая петля сцепила мои удивленные руки сзади.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Джордж Солей
“Два в одном”
Popular Science Today, 1995
‹…› Праматерь Ребекка, благословенна память ее в веках, за долгие муки бесплодия получила в награду от господа парочку близнецов. “Два народа выйдут из чрева твоего” – так одной фразой Всесильный создал миф о близнецах, как о единстве и борьбе противоположностей и как о посланцах плодородия и любви. В наше время бог воздает бесплодным в клиниках и больницах, но чаще обычного, по традиции – братьями-близнецами.
Исав и Иаков – к счастью для матери, к старости близорукой, родились непохожими друг на друга, и, к несчастью, не только внешне.
Продешевив при продаже первородства, преданный матерью ради брата охотник, воин, глупец Исав был готов, подобно другому брату, Каину бен Адаму, взять на душу тяжкий грех, но история не о том. Иаков, спрятанный от невзгод пастухом в имении родного дяди, весьма благотворно влиял на скот, тот плодился и размножался, как, впрочем, и сам хитрец – слепая Лия, и болезненная Рахель, и даже служанки и приживалки от него беременели гуртом. Так, через ненависть и любовь, благословил бог Израиль двенадцатью племенами, для чего в основании пирамиды выставил близнецов.
Ромул и Рэм – отцы-основатели Рима – были братья и близнецы. Их жизненной силы сынов волчицы хватило на тысячу лет и миль сплошной экспансии их потомков, но опять ценою братоубийства – в потасовке на месте будущего Сената Ромул сумел заколоть Рэма.
Древняя Греция пополнила нашу повесть легендой о Диоскурах. Зевс, обернувшись красивой птицей, снасильничал Леду, беременную уже от собственного супруга. Леда, усвоив повадки птичьи, сносит два яйца с детьми, одно – с Поллуксом и Еленой, близнецами от громовержца, и другое, с Кастором и Клитемнестрой, от мужа.
Интересно, что Кастор и Поллукс, не просто разнояйцевые (то есть с не идентичным набором генов) близнецы, но и вовсе – только на половину братья, – стали символом братской любви и дружбы, больше, чем пара любого из них с сестрой и чем пара сестер, даже и не подружек. В этой точке миф о близнецах окончательно выстраивается как мужской.
В греческой и романской культурах, появление близнецов считалось следствием (или подобьем) взаимодействия двух стихий, чаще всего воды и воздуха. Гром, предвестник дождя, грохот божественной колесницы по чернеющему небосводу, стал символом не только биологического родства, но и братства в общевойсковом смысле слова.
Из глубины первородных страхов изображения близнецов настигают нас на своих повозках, запряженных шестерками лошадей, или всадниками без седел, погоняемыми грозой.
Так, преумножив собственные роды и стремясь исправить ошибку дубля насильственным вычитанием, близнецы проецируют собственную судьбу на социум – становясь как залогом процветания и здоровья (святые двойняшки Косьма и Демьян), так и орудием смерти и прегрешений – в споре, в драке, на поле брани.
При таком раскладе немудрено, что близнецы не были так желанны, становились объектом насмешек и грубых игр, разделялись и проклинались. Отказ от здоровых детей, редкое явление в ранних цивилизациях, был повсеместной практикой при рождении близнецов.
Основатели Рима росли под волчицей, видимо, потому, что были оставлены своей настоящей матерью хищникам на потраву.
В Африке, в которой пары рождаются чаще, чем где бы то ни было, до сих пор не выработан консенсус отношения к близнецам. В разных частях одной Гвинеи можно встретить как преклонение перед явленным чудом двойного сходства, отягощенное, правда, насильственной изоляцией и навязчивым вниманием со стороны всего племени (близнецы проживают в отдельных хижинах, носят специальную одежду, не выполняют никакой работы и вечерами “обходят” племя, принося невиданную удачу), так и институализированный страх, замешанный на презрении, – в племенах, где рождение близнецов считается следствием адюльтера, провозвестием засухи и войны. Существуют сообщества, в которых каждый половозрелый юноша подвергается операции по удалению одного яичка для профилактики появления нежелательных близнецов.
Понятно, что и сами близнецы при рождении умерщвляются, а степень гуманности разных племен определяется тем, убито ли только младшее дитя из пары или же не повезло обоим.
У африканского народа галоа, например, жизнь сохраняют обоим, но тщательно, хоть и несколько отстраненно, регламентируют ее. Вне зависимости от пола первенца всегда называют Вора, а второго – Йено.
Мать обязуют всегда следить, чтобы близнецы были одинаково одеты и накормлены вровень, а спать им положено строго по разные стороны от нее. Впоследствии они должны одновременно жениться, а иначе задержавшемуся в холостяках навсегда запрещается вступать в брак.
Умирать близнецам полагается вместе, так что по смерти первого второго тоже считают умершим, до тех пор, пока сложные церемонии не вернут ему статус живущего, желательно, ненадолго.
Часто антропологи встречаются с мнением, что рождение более одного ребенка за раз – это падение на звериный уровень развития.
Считается, что мать близнецов – либо оборотень сама, либо любовница зверя (птицы). Так, антипатию к близнецам многие объясняют страхом потери различий между людьми и животными. Изгнание из племени, таким образом, становится защитой биологического вида, причем процедура может быть очень разной, вплоть до прикладного антидарвинизма – дахомеи, например, верят, что без соблюдения определенных ритуалов младенцы-близнецы могут снова стать обезьянами. ‹…›







