444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Демьян Кудрявцев » Близнецы » Текст книги (страница 5)
Близнецы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:39

Текст книги "Близнецы"


Автор книги: Демьян Кудрявцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Юсуп, если это по-прежнему он, безусловно поддержал Арафата в восемьдесят втором, когда тот подписал резолюцию 242, признающую право Израиля на существование. Может быть, именно это и стоило парню клиента – НФОП (Национальный Фронт Освобождения Палестины) и вынудило его к поспешной эмиграции.

Более подробные файлы по этому периоду считаю, что не нужны, ибо в этот момент Юсуп уже находится на территории, интересной твоей

Конторе, поэтому наши специальные знания о европейских делах и связях далее ни к чему.

Что же касается Хосе Риверы (кем бы он ни был в далеком прошлом), то после короткого заключения о нем в Колумбии совсем не слышно, ребята из DEА считают, что он, возможно, уехал дальше – Куба, Мексика,

Парагвай? – хотя его официальный бизнес продолжает числиться в

Картахене.

Если ты уточнишь задачу, буду снова рада тебе помочь. Напиши, если что-нибудь упустила.

Твоя Эвелин

14 апреля 2001


1966

Лес, что старым сутулым строем вырос из-под копыт, лупил по лицу отмирающими ветвями. На той же лошади ехал брат, меня практически не касаясь, а на другой кобыле молчал цыган, в такт езде раздувая ноздри; надо было не отставать – в небесах уже развели чернила, и, когда часа через два земля наконец скособочилась под откос, стало совсем ничего не видно, только свежий запах суглинка снизу и резкий холод сулили вод: вот она! – скоро по холку – речка. Граница родины.


СССР.

Я не знал почему, тогда и именно посередине той (нескончаемой в ширину и холодной, но медленной вдоль) реки столько разного я захотел подумать, а время словно сошло на нет, и только фыркала, вплавь отправляясь, лошадь, я позже выучил – что кентавр, а вы не делайте круглого глаза, Джонни, линза выпадет мимо рук.

Я подумал о том, что я сам не знаю, какая на той стороне страна. И о том, что меня из моей увозит участник главной для них войны, в которой из странной моей семьи никто не принял участья, кроме безымянного немца, но мне – отца, что, может, форсировал ту же реку, в другую сторону, без коня. Я слышал холодные мысли брата, который тоже, незнамо как, догадался про переход границы и, сиро щерясь, взглянул назад. Это было бы, кстати, вполне по-русски: и попасться, и утонуть.

От ласки воды у ног я подумал о целой шеренге женщин: от насупленных продавщиц кишиневского военторга до молодых прифабричных бедовых девок, возвращавшихся в пять поутру домой, под тюремного цвета крыло общаги, общепита и общака.

Единственное, что не пришло задать нам, прущимся вброд через Прут, к румынам, – это простейший вопрос “зачем”. Дают – бери, бьют – ори. В механическом скрежете скоб “зачема” – так много от протестантской лавки, от прагматизма моих врагов, что я стараюсь и до сих пор обиходиться без него. Моим девизом всегда служило: “Как скажешь. Давай”.

Потом, когда, проскакав к рассвету без остановки десяток миль, мы сошли со взмыленной кобылицы на покрытый пылью румынский грунт, я сумел, мне кажется, удивиться этой дикой легкости дня вокруг и той немыслимой простоте, с которой только что взят барьер – главная русская тайна карты, край империи без замка. Где-то сказочно пах ковыль, и, пока Яша сворачивал папироску, я успел лениво размять суставы, лечь навытяжку и заснуть.

Госпиталь Сан-Мартин,

Джорджу Солей

От Паломы Гомес

Здравствуй, мой дорогой, любимый, ты, затворник-неясно-где!

Надеюсь, что you получил мою предыдущую закорючку, лапа, повторить я вряд ли ее смогу, Джорджи, я столько пережила, что мне больше вообще не хочется ни для кого писать, разве что для тебя, любимый. Тебе нужен свой репортер в Ливане? Я так рада, кстати, что тебя тут нет, только не издевайся, я помню, как умоляла тебя поехать, но кто же знал, что все так обернется? Ты, наверное, знал. Вот за это я и люблю тебя, глупый ты мой всезнайка.

Ты, конечно же, гад, никогда не скажешь, но как твое здоровье и о чем ты раздумываешь сейчас? Я стараюсь вообще не думать, слушаю радио в основном. Из книжек только “El Nombre de la Rosa” с распухающими языками отравленных посреди страниц. Что он знает про покойников! Но читать все равно интересно и отвлекает от “за окном”.

Вместо закладки в книжке лежит твоя старая фотокарточка, которая в камуфляже. Какой же ты все-таки строгий там!

Мне осталось здесь досидеть неделю, потом я уеду к себе в Мадрид, уволюсь и буду хотеть к тебе. Но сначала я несколько суток высплюсь

– не хочу, чтоб ты видел меня такой: у меня царапина на скуле и спасательные круги под глазами, чтоб никто в них не утонул – там уже поселился бездонный ужас в маленькую прожилку. Здесь многие стали курить гашиш, но я от него задыхаюсь кашлем, поэтому вместе с Лорой

Дженкинс из WashPost глотаю краденые таблетки, госпиталь в Сабре стоит без стен, и голландская дурочка-медсестра отсыпала нам, просыпая на пол, так у нее тряслись ручонки, тонкие, как ты любишь, с веснушками на просвет.

Какая травма для колумбийки – жрать химию через рот! Но зато, когда я засыпаю на два часа, мне не снится весь этот бред, кошмар, эти гниющие почки, обрезанные с усами губы, мухи, гудящие в черепах, ты, пожалуйста, не сердись на меня, tesoro, я сама не знаю, зачем пишу.

Вчера я записывала интервью, еще два дня назад это было бессмысленно, только сопли и крики несчастных женщин, к тому же – сплошных уродин. Женщин выжило много больше, но их довольно рано отделили, поэтому они мало что видели, но, как ты знаешь, слеза – это очень большая линза, только, к сожаленью, лживая. Мне так не хватало твоей руки, твоей ласки, твоего цинизма. Это же не война,

Джорджи, ты же знаешь, я на войне – кремень, это бойня, без всяких метафор, бойня, меня дважды вырвало прямо там.

А когда я еле пришла в отель, обнаружила, что кто-то аккуратно порылся в номере. Ничего не взяли, но интересно, что раньше я бы все равно почувствовала брезгливость, а теперь это было безумно глупо – только что прогуляться между отрезанных рук, голов, яиц и тут же переживать, что кто-то трогал мои бикини. Так что я, собственно, не расстроилась. Хотя мне все же немного странно, к журналистам тут относились лучше, так мне казалось. Израильтяне, на мой вкус, угрюмы и, уж конечно, не откровенны, но белым вроде бы безопасно, хотя

Еухеньо из El Pais пару дней назад подстрелили в ногу. Его немедленно увезли, так что подробностей я не знаю.

Вообще здесь много осталось наших, есть Джанни – помнит тебя по

Камбодже, Лиза, Кшиштоф, новая группа Reuters, но я о тебе, как всегда, молчу – твои любимые ручки-ножки даром не полощу. Но и так, никто ко мне лап не тянет – здесь никто не захочет секса, тем более в эти дни. Говорят, Бейрут раньше был красивый – вот уж не знаю.

Будет время, поеду в Тир. Скажи, а любишь ли ты меня, мой дружок, боевой барсук?

Ну все. Закругляюсь. Ответа не буду ждать. Уеду раньше, чем ты почешешься написать мне свои пять слов, так что лучше иди и помойся с мылом, а еще придумай мне, чем я буду заниматься, когда выйду за тебя замуж.

Твоя почтовая голубица

Из кровоточащей жопы мира

23 сентября 1982 года, Бейрут, Ливан


2001

Сейчас не вспомню и не пойму, отчего я так полюбил летать и куда же я все эти годы мчался. Я один поднимал в неостывший воздух перекрашенный BBJ. Я летал на маленьких двухмоторках, на Фальконах и

Бомбардирах, я почти руками тащил с земли раздолбанную вертушку с кириллицей оперенья, когда надо было спасать Ахмеда, и трижды шел из огня в ничто, когда пятнадцать секунд спустя небо застило надо мною белым куполом между строп. Я считал полеты числом посадок и только сегодня – сижу и жду. Так о чем я рассказывал вам, полковник?

Все попадаются на фигне. На мелкой блажи, забывчивости, ошибке.

Эдгар Манеда – закурил в салоне Эйр-Франс траву. Стив не выбросил ствол на месте. Дагаев где-то раздал визитки с другой фамилией и сгорел. Палома вернулась назад к отелю за дешевым магнитофоном.

Тарас Бульба не бросил трубку. Джек Солопски не запер дверь. Яша спутал во тьме состава лево с право.


1966

Это случилось, когда до Венгрии оставался десяток миль. Мы лежали во тьме железнодорожного перегона и изучали громаду насыпи, заслонявшую горизонт. Все было уже готово. Еще ничего не было решено.

Перед тем как отдать нам последние наставления, Яков жадно глотнул воды, потом он как будто лизнул пространство, пробуя вектора ветра вкус – он никогда не мусолил палец, руки должны быть всегда свободны, и лишь после этого ровненько забубнил.

Мы все это слышали сотни раз. Точки маршрута до самой Вены. Деньги, курево, сухари. Любые сборы советского человека, даже курортный бросок на юг, напоминали уход на зону – самое нужное взять с собою, мы прощаемся навсегда.

Австро-Венгрия, чей довоенный запах, казалось, мог соблазнять вагоны, в одной перебежке от рельсов светилась каким-то старым цыганским сном, где все играют на темных скрипках, светлое пиво течет рекой, а красивые женщины в строгих платьях – ах! такого сегодня нет. Нарочно ли Яков врал или сам запутался в сложных мифах и сладких байках голодных лет, где южная контрабанда, трофейные эшелоны, музыка на костях так удачно легли поверх цыгано-молдаво-румынских сказок, превращая остатки былых империй в карамельных мельниц крахмальный рай? Не знаю. Настойчиво пахло хвоей, хотелось размяться, пройтись, чихнуть. Только братик Лева смотрел внимательно, словно впитывал состоянье – дальние вздохи ушастых сов, шорох выползшего крота, топкую патоку перегноя, – покуда все не укутал гул, гудок могучего паровоза, и только снизу на контрапункте – плеск, шипенье его паров.

– Побежали, мальчики, побежали! Вторая и третья коробки справа. – И

Яков вытолкнул нас наверх.

И я клянусь вам, что именно о таком, каким мы видим его сейчас – с медленным солнышком на подъеме, белым золотом, камнем и хрусталем подрастающих небоскребов, – именно о таком Западе мы мечтали синими вечерами, который, казалось нам, где-то есть, только надо суметь до него добраться, вместе с братцем, стать папарацци. Шутка. Только один рывок.


1966

Под вагонами, как под коровой – вымя (тут я подумал, что первый раз буду ехать куда-либо на железе), провисали коробы для угля. Их уже обошли проверкой, где, собственно говоря, открутили гайки, на которых держались еще с войны фанерные, черного цвета, крышки, с перекрестьями горбылей. Сейчас неясно в нормальных цифрах, сколько

Яша за это дал. Еще через пару лет это стало невыполнимым: волнения по Европе, танки в Чехословакии, мир разгораживался, как мог, – богатые прятались от студентов, красные от желтых, левые от правых.

Но сейчас – на румынской границе с миром – все еще путалось, как всегда.

Мой короб открылся одним рывком, и я залег, подобрав коленки, Лева кинул мне на живот котомку с фотоаппаратом, чтоб она ему не стесняла руки, когда он откроет себе другой. Напоследок он вставил в пустые скобы гнутый гвоздь – “не боись, открою!”, и я остался наедине с угольной пылью и темнотой. Больше я ничего не слышал, кроме как, пару минут спустя, клацанье стыков всего состава, поворот ближайшего колеса.

Я до сих пор ненавижу тьму. Темень, сумерки, темноту, мрак, ночь, недостаток света, темный кадр, конец кино. Люди обычно воюют ночью, не для того, чтоб застать врасплох, а чтобы самому не увидеть пулю, взрывы, вспоротое тряпье, гримасу увальня-офицера, которому балкой снесло скулу, а я – пожалуйста, на здоровье, в злую лупу телевика, только выдайте освещенье, дайте солнца, луны, звезды, юпитеров с белою лампой глаза, огарок свечки, в конце концов. Лишь бы мне не сидеть вот так, неизвестно во что упираясь взглядом, а короб был в ширину большой, я думаю – Левка бы поместился, но он побежал открывать другой, и я его больше уже не увижу, пока однажды не стану им..


1973

Из гостей я всегда ухожу пешком. По вензелям замощенных улиц, между старыми доками, что на снос, мимо журчащих по-скандинавски медсестер из госпиталя Гийома, мимо вокзала с – куда мне ехать – скелетами поездов. Перейти через мост, увидеть смешной буксир, улыбнуться ранней пичуге клерка, бедной парочке на углу, церемонно выслушать список тягот немолодого с рожденья турка, купить у него молока пакет и утренний “Телеграф”.

Затем прийти в тишине домой, в одиночестве выпить пустого чаю, выкурить сигарету. Вспомнить брата. Заснуть одетым. Cогласиться понятно с чем.


1967

– Кто еще ехал с вами?

– Мой брат Лев.

– Кто учил вас английскому языку?

– Я сам учился всему. По книгам.

– По каким книгам?

– По вот этой вот, например.

И я достал из своей котомки мацаный том “Голубой вельвет”. У офицера

– смех! – покраснели уши. Меня мурыжили целый год.

А Лева просто открыл коробку, из которой рухнула тьма угля. Крышка, падая, оторвалась и больно стукнула по ноге. Второй и третий пустые коробы ждали нас на другом конце, так что мне еще повезло случайно наткнуться на пустой, а Лева быстро отбросил крышку и резко дернулся под состав, но поезд в этот момент поехал, прижимая брата громадой к шпалам – лицо по скулы зарыто в гравий, ноги чешутся от мочи.

Но я об этом не буду знать. Без малого – без старшего – двадцать четыре года.

Глава 3

– Джордж, приветик!

– Привет.

– Что ты думаешь о Камбодже?

– Говно. – Отвечаю я новому телефону.

– И ты не хочешь вляпаться по колено?

– А что вы можете предложить?

У меня затянувшийся перерыв. Я не встаю по утрам с постели и не мою голову под Pink Floyd. Вчера мы долго бродили в Сохо, брали ребра свиньи в меду, а потом, разложив меня на полу, Палома медленным языком обводила круг моего соска – а здесь мы построим с тобой часовню… И засыпает часов на шесть, а я тащу с нее латы джинсов, правлю мелкие строчки слов, которые шлю за нее наутро факсом в Сити ее козлу.

– Он – не козел! Он хороший парень!

– А тогда почему же он шеф бюро?

Хорошие парни не ходят в офис. Хорошие парни не пишут книг. Хорошие парни сдадут заметку или сделают перегон из Зимбабве или откуда надо, а потом напьются и лягут спать. И нет у них никакого дома, и жены бросили их давно, а что я думаю про Камбоджу, так я уже говорил

– говно.

– Так ты согласен?

– Да. Я поеду. Пришли мне выборку посмотреть.


2001

А империи воевали. Они призвали на эту службу самых лучших из тех живых, которые вышли из прошлых войн, еще способны к ведению новых, и приблизительно двадцать лет страна, над которой мы с вами сели, давала людям возможность реализовать себя на государственной службе.

“Не спрашивай, старичок, что Америка может дать тебе, спроси, чем ты можешь помочь стране”. Но к началу восьмидесятых, когда вы, полковник, обдумывали житье, лучшие из способных уже не шли работать на правительство. Карьерные паровозы были забиты, Вьетнам ужасно испортил карту, а надежной зарплате военных центров все стали предпочитать свободные миллионы без каких бы то ни было гордых слов.

Отличники строили Microsoft. Троечники шли в CIA. В этом главная наша глупость: при отсутствии внешних угроз и сил борьба за победу и выживание доверяется дуракам.


1975

Я смотрел на вдаль уходящий дым из-за забора французской миссии.

Этот город был поглощен войною, и до вторжения “красных кхмеров” темное варево зрело в нем, набухало между дощатых кузниц, у воловьих привязей, на лотках, где плодились в бешеном ритме цены, между сизой плесенью и трухой. Каждое утро, идя на рынок, я видел беженцев и калек – беда вытаскивала из леса, из разгромленных деревень, а что их было громить, действительно, половина этой страны старела у построек из тростника.

Недалеко от угла посольства уже поджигали буддистский храм, я смотрел на вдаль уходящий дым – это было только начало пьесы. Еще часа через пол, наверное, через стены и потолок, через ограды чужих имений, через трупы и по живым – пойдет неслаженным строем сволочь, красно-желтая смерти чернь, никогда бы и не узнали, если бы ваша, полковник, армия не свернула бы шею принцу, – теперь в щебеня разнесли страну, сигарет нормальных нигде не купишь!

Над головой пролетел снаряд. Нет, судя по вою, это ракета. Ракету очень легко узнать: приземляясь, она изменяет голос и переходит на тихий свист, так что секунды за две до взрыва ее не слышно уже совсем, и, если все перестанут плакать, можно “шма исраэль” успеть.

Слушай, Израиль! Слушай меня сюда. До войны здесь жило полмиллиона.

Сейчас их стало почти что два, если всех этих рубленных в красный борщ овощей, лежащих в госпиталях, потомки будут считать живыми. Но это вряд ли. Кого считать? У меня отснято пятнадцать пленок, и ни один из тех, кого был портрет, до проявки не доживет. Мне пора бы уже разобраться с сумкой, а я стою и смотрю на дым, и ровный гул человеческой саранчи рассыпается бисером на приказы, указания, стоны, брань.

Во рту прогоркло, песок и кровь, невозможно сплевывать – пересохло.

У меня в кармане лежит ирис – как молочная радость для коренных, потемневших от табака. Вчера я дал половину пачки какой-то беременной вдрызг мартышке, с целым выводком лягушат, – этим вспученным животам уже ничто не бывает вредно – интересно, не интересно, как далеко им дадут уйти.

Вместо ириски сунул в рот мятую мятную сигарету. В голове, я помню, шумели – дед, Палома в приступе долгих сборов, французы с их постоянным merde! и легкой песенкой Джо Дассена. И такое вокруг спокойствие, что ни дернуться, ни вскочить, но гудит звонком запоздалой почты: вам посылочка из России, с жестяным охвостьем чужой войны, – на дымок ментоловый опускалась хреновина класса

“земля-земля”.

Двор качнулся навстречу перекошенному лицу, и сознание сразу же отлетело мотыльками наискосок. Надо мной отчаянно суетились косенькие врачи. Пномпень, не выстояв ночью, пал от вихря алых кхмеров – прошу, считайте меня живым, рядовым запаса, бойцом закоса, офицером комы, в конце концов.


1966

Отчима выпустили домой через пять недель после нашего с братом бегства. Что-то сухое и полое, как стебель сушеного камыша, треснуло в бочке его груди, и теперь он посвистывал и сипел в разговоре и при ходьбе. Он почти не вскрикивал по ночам и сам не трясся от громких звуков, но протухшей ягоды мелкий страх перекатывался внутри и пованивал говнецом. Мать, казалось, потухшая навсегда, стряхнула груз недостиранного белья – с тупым чавком на дно лохани, не выпускала его руки из своих, как рашпили огрубелых, и соленая улыбка счастливой рыбы пузырилась на полных ее губах.

Еще несколько раз, потом, накачавшись валокордином, Александр

Иванович ездил в суд: большое дело чистили с головы, и хоть Левкины снимки ни разу не проявились, но все же где-то они лежали, надежно закреплены, ибо часть фигурантов еще болела пролежнями сорванных с плеч погон, во всей стране наступала эра больших аппаратно-гражданских войн – и гражданские вроде бы побеждали. Все чаще и громче во главе комбинатов, заводов, фабрик, краев, республик и областей возникали бывшие завпродснабы, отставные учителя, строители с полупартийным прошлым, хлеборобы, писари, повара, отжимая тощих, чумных военных на задворки пенсий больших дорог, где стучали плашками домино(ра) под баяновый плач старшины-слепца.

Так что Левины карточки были в масть. Не всплывая на заседаниях, они повисли по кабинетам, чьих обитателей предыдущих нынешние жильцы отправили на процесс, как улику тыча в разбитый нос Левины репортажи. Только в нос, пожалуй, тогда не били. Погоды плыли уже весенние, и власть стала жадной до благ и денег, не замешанных на крови, – не те времена-то вокруг, начальничек, чтобы бить подследственных без суда! – А вы хочете суд? Пожалуйста! Пригласите свидетелей обвинения!

Вечерами отчима бил озноб, ему не сиделось на гнутом стуле возле вороха выученных газет, и они выходили пройтись до моря: мама, в кофте под цвет помады “уст алые паруса”, и ее мужчина, когда-то вор, а теперь на пенсии, бедолага, говорите тише, они идут.

Родители с дедом сперва решили никогда при чужих о детях не вспоминать. Но потом и эти потаенные разговоры, воспоминания и тревоги, разделенные на троих, перестали в сумерках отличаться, а умный дед их сводил на нет кашлем, стонами, сипом, храпом.

Постепенно на их постаревших лицах проявилась траурная печать формата “жаль, что не дал нам бог детей”, комната справа от входа в хату стала чуланом, забитым до потолка, а на вспаханном пепле среди двора, где когда-то высилась голубятня, дед разбил огород свеклы.

Но забыли о нас в городке не сразу. Пока еще отчим сидел в тюрьме, милиция приходила, злила – казалось, некуда больше – мать, потерявшую трех мужчин за короткий срок и на долгий срок. Потому беззвучно трясла губой и, на самом деле, немного знала. Деда Фиму простой следак допрашивать побоялся, и спустя неделю к нему приехал воронок под видом казенной “Волги”, но на этот раз в Одессу не повезли. Двое муторных, пожилых, оба в галстуках под кадык, а тот, что повыше, еще и в темных – не по уставу, видать, – очках, вышли мягкой кинопоходкой, огляделись по сторонам (я и сейчас до ушей смеюсь, представляя себе целиком картину) и нырнули в дом, глубоко склонясь перед низкой притолокой двери.

Мать не слышала разговора. Я сумел бы восстановить, но намеренно не хочу. И пускай останутся нашей тайной – тихий вечер, приморский зной, воробьи в немой круговой поруке по эту сторону от окна, за которым не разглядишь троих: гэрэушника Ковалева, чьих агентов частично готовил дед, принимал экзамены по ивриту, пел на идиш, читал Талмуд, от начала времен проверял легенду, никогда не бывал до конца доволен, за чтои был зван Ковалевым “Фима – Неверующий Фома”.

Вторым, сидевшим спиной к углу, был легенда контрразведки, мертворожденный Илюша Сац, которого якобы откачала повитуха РККА, но на самом деле он был упырь, что пережил болезни и голод только злобой и от тоски, а на кожу, в мятую складку тряпки, вокруг леденцовых его зрачков, жизни не доставало. Именно он задавал вопросы и ответы запоминал. Все трое – а третьим был дед Ефим, по такому поводу снявший маску чуть помешанного жида – не любили себя доверять бумаге, полагаясь на память.

Тогда дед нас сумел прикрыть. Контрразведка отстала. Не было доказательств. Не было повода, смысла, цели посылать близнецов за рубеж туда, сами не знают еще куда, отнесите то, неизвестно что, и не пробуйте возвращаться. С одной стороны, не бывает, что вокруг сумасшедшего старика, одного из немногих реальных профи, эксперта по нелегалке на Ближнем Востоке, сама по себе начинается кутерьма: скрытая съемка, цыгане, воры, пожары, голуби, полный бред… А с другой стороны, ну кому это на хрен надо? Просто дернули пацаны кочевать с цыганом, бежать призыва, пялить девок, шабашить дач – через месяц они найдутся, ориентировку пошлем ментам, самое большее, через пару, попадутся на воровстве.

Суд закончился к январю. Григорий Васильич Слабый и подчинявшиеся ему Гаврилов, Яковлев, Кузнецов, а также бывшие сотрудники правоохранительных органов Украинской ССР Прохоренко, Лифшиц,

Ананьев, Вязьмин были признаны виновными и надежно приговорены к от семи до двенадцати лет лишений с отбыванием срока в колониях неласкового режима. Директор рыболовецкого совхоза Пашин и главный бухгалтер предприятия Люда Винник сели порознь на два года, хотя у них были общие дети, прижитые на работе, но суд этих тонкостей не учел. Еще с десятку-другому людей – грузчиков, табельщиц, продавщиц

– присудили по году дурной погоды и, когда они возвратились в город, снова приняли их назад, на те же должности в том же виде, с прибавкой жалованья за стаж.


1977

Глупости это все. Я и сам отсидел однажды в не самой главной из страшных тюрем и точно помню, как было там, в холодном изоляторе нелюбви, где главным становится чувство времени, темного, как смола, и липкого, как надежда. Время – шаг на краю скалы, откуда некуда, высоко, а сзади – насыпь по валунам – пирамиды былого. И еще ночью, когда не спишь, и ужас газом сжимает горло, и нужно двинуться, побежать, проверить, все ли на месте в доме, в темном зеркале не узнать перекошенный страхом мальчиший облик…

А до того как сидеть в тюрьме, я восемь лет продержался в коме, ненавидя гроб неподъемной туши, лежал, полностью недвижим, в целлофане капельниц и червей, но время шло для меня, точнее, время двигалось сквозь меня, замирая на колышках кардиограммы под уколами школьницы-медсестры, – он ничего не боится, Лиззи, этот парень не чувствует ничего, бери за локоть, давай повыше, здесь, и медленно отпускай.

А остриженный на халяву, с лицом без всякого выражения, отсидевший двенадцать лет за хищенья в особо крупных, и что вкуснее – в особо хищных, некто без имени Кузнецов, живший с нами на двух соседних – убей, не вспомню названий – улицах, вернулся осенью в городок. Он устроился на работу в котельную на угле, на углу Матросова и

Зеленой, где, измазанные асбестом, глухо охали саркофаги и копченая груша казенной лампы тлела под потолком.

Ошибка (которую склонен совершить каждый следователь, по замечанию величайшего из них) – полагать, что вся наша жизнь и хроника преступлений основаны на ровном, постоянном потоке причин и следствий, несущем нас к океану смерти. Это, полковник, увы, не так.

Единственным мотивом убийства – три ножевых в область дрожащего живота, которыми наградил нашего отчима Кузнецов в темной рамке входной двери – стала глупая летка-енка с мягким акцентом советской польки из приемника на столе.

Отчим умер в своей постели, до которой с трудом дополз. Мама выкинула матрац – он так набух почерневшей кровью, что весил столько же, сколько труп.

Кузнецова арестовали. И даже когда ему вбили в лоб – перемазанный изумрудом – пулю – грохот на весь подвал, я не вынырнул, было рано, мне, не первому блину ком, оставалось лежать пятилетку дней в сером корпусе лазарета, в центре Лондона, сам культя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю