Текст книги "Шутовской колпак"
Автор книги: Дарья Вильке
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
– А ты ко мне придешь? – как-то безысходно и прямо вдруг спросила она.
И замолчала – будто от меня сейчас зависело все на свете.
– Приду, Сашок, приду, – торопливо ответил я. – Я с подарком приду, на день рождения. У тебя будет самый лучший подарок. От меня. Я сделаю.
– Ну и дурак, – радостно заключила Сашок и счастливо засмеялась.
Иголка колет пальцы. «Возьми наперсток, – ворчит, все время Мама Карло, – изуродовал себя уже вконец». Наперсток железный и если его надеть на указательный палец, то совсем не чувствуешь мягкость шелковых лоскутов, из которых шьется одежда для Шута. Васильковые лоскуты, алые, лоскуты цвета крыжовника. «Раньше шуты были только двух цветов, – говорит Лёлик. – Черно-белые. Как день и ночь».
Я вырезаю ромбики из разноцветного шелка, сшиваю их друг с другом мелкими, совсем мелкими стежками, которые мне показала Мама Карло. Стежки похожи на почти прямые тропинки в неведомом лесу. Я проглаживаю маленькие швы – с изнанки, как говорил Филипп, я учусь по-человечески держать в руке утюг – и бессмысленные еще вчера детали превращаются в штаны и курточку. Я нанизываю белый с красной окантовкой шелк на нитку, чтобы получился шутовской пышный воротник. И мне кажется, что мир превратился в разноцветные лоскуты шутовского наряда. Нет, он, конечно же, цветной, мир, он вовсе не черно-белый. Он не как день и ночь.
Одевать надо отдельно руки и ноги, а потом крепить их к телу Шута. Из ничего вдруг появляется кто-то. Он вылупляется, складывается из маленьких частей – ступня в разрисованном деревянном башмаке, розовая ладонь и плечо-шарнир. Он еще гуттаперчевый, Шут, он еще не умеет ходить и бегать, махать рукой, качать головой и приземляться на сцену после грациозного прыжка. Мне нужно всему этому его научить – и я привязываю нитки к невидимым крючкам на теле Шута которые сам вкручивал целых два вечера. Как только нить крепится-привязывается к отверстию в ваге, она оживает. Она вибрирует и поет, она дрожит, словно только что кто-то разбудил ее, вызволив из долгого сна.
Я поднимаю вагу, нитки-жилы вздрагивают, принимая на себя вес Шута, и он дергается, пробуя подняться.
– А тебе что-то пришло! – трубно кричит Мама Карло и машет в воздухе сероватым тонким листком.
Пришло? Я сначала-то и не понимаю, что мне прислали посылку. Или пакет. Или письмо – как взрослому.
– Пойдем, заберем, – предлагает Мама Карло, поправляет подтяжки, закутывается капустой в старую шерстяную кофту и нахлобучивает вязаную шапочку с дурными помпончиками. – Мне все равно надо в магазин.
Посылку прислали на адрес театра, говорит Мама Карло, но все-таки мне. Мне еще нельзя получать самому на почте посылки – до паспорта не дорос – поэтому я рад, что кто-то со мной идет. И не лишь бы кто, а Мама Карло.
Она идет широкими, почти солдатскими шагами, перемахивает тротуарные бордюры, островки льда и все замерзшие ступени разом. Она копается в сумке и вытаскивает оттуда темно-красный паспорт и почтовое извещение. Потом заговорщицки кивает толстой почтальонше в окошечке, из которого пахнет борщом и свежим черным ноздреватым хлебом, широким, почти королевским жестом расписывается в получении.
А потом говорит в нос:
– Ну что, дойдешь сам? Мне еще в магазин.
Из-за коробки, которую можно нести только обняв, не видно ног, поэтому я переступаю осторожно, маленькими, совсем крохотными шажками.
Воздух вдруг пахнет Новым годом и мандаринами – и как будто вверху разодрали огромную хлопушку, и из нее белыми конфетти валит снег. Он падает гигантскими пушистыми хлопьями, такими большими, будто бутафорскими. Снег мягким сугробом ложится на большую коробку. И я торопливо отнимаю руку и быстро-быстро, чтоб не уронить ее, смахиваю только что нападавший снег. Чтобы видны были апельсинового цвета круги, похожий на тюльпан в короне знак чужой почты и напечатанный латинскими буквами театральный адрес. И мое имя, которое написал Сэм.
И я даже не хочу гадать, что там, внутри, хоть и ужасно интересно. Я просто иду тихо, боясь спугнуть радость от того, что Сэм про меня не забыл. Мне кажется, что он улыбается мне издалека, что я вижу ямочку на щеке и то, как он машет мне рукой – привет, привет. И я тоже улыбаюсь Сэму в ответ, и рот мой растягивается до ушей, хоть завязочки пришей.
А в комнатке с видом на площадь меня ждет Шут – ему, небось, тоже интересно посмотреть, что там пришло от Сэма. Он сидит на столе, прислонившись спиной к стене, и на коленки в разноцветных штанах падает свет уличных фонарей. Шут похож на ледяного ангела – кажется, он сейчас разорвет свои нити и взлетит, или сломается от неосторожного движения, до того он хрупок. И только улыбка – улыбка шельмы – говорит: какой там ангел, меня никому не сломать.
Завтра я возьму его и отнесу Сашку – чтобы он охранял ее по ночам.
А пока – видишь, Шут – я беру огромные ножницы и вспарываю оранжевую коробку. Достаю надутый, словно спасательный круг, полиэтилен, разворачиваю упаковку из плотной бумаги. Тогда видны становятся лоскуты и бубенчики – васильковый, алый лоскуты, и даже такой знакомый лоскут цвета крыжовника.
Совсем новый, блестящий и нарядный. Шутовской колпак.
X. Сильнее короля
К Сашку я пришел сразу после операции – почти первым. Я и Шут – мы пришли вместе.
Лёлик научил меня, как лучше всего нести марионетку в сумке: нужно взять все нити в руку и туго намотать на вагу, будто моток бечевки – чтоб не спутались и не порвались невзначай.
Я закутал Шута в байковое одеяло – только нос торчит – мне все казалось, что он замерзнет, пока мы доедем до Сашка.
Все утро я думал про Сэма.
Чтобы он сказал, увидев Шута. Как бы улыбнулся. Как бы взял вагу в руки и повел его по полу – как живого. Как перебирал бы смуглыми точеными пальцами рычаги ваги, будто клавиши пианино.
Я рассматривал яркие лоскуты шутовского колпака и представлял себе, как Сэм там, далеко, выбирал его. Или заказывал. И когда я представлял себе, как он наклоняет голову и от улыбки вокруг глаз веером складываются морщинки, мне становилось не так грустно.
– Чего нос повесил, Григорий! – нарочито весело спросил дед и хлопнул меня по плечу жесткой рукой.
Каждый раз, когда дед приходит, он спрашивает одно и то же. «Ты чего такой грустный?», «Ты чего такой хмурый?», «Ты чего улыбаешься, Григорий?»
Как будто бы он не знает, что еще сказать. А я никогда не знаю, что ответить, поэтому просто говорю – «Да так, ничего».
Потом дед сразу отворачивается, словно я сказал какое-то волшебное слово и теперь можно спокойно заниматься своими делами, не обращая на меня никакого внимания.
Только вот «да так, ничего» – это ведь вранье. А я не хочу больше врать.
– Ты чего нос повесил, Григорий? – сказал дед нарочито весело. Он уже приготовился, кажется, отвернуться, услышав привычное «да так, ничего», но я вдруг сказал:
– Я скучаю по Сэму.
Лицо деда сделалось каменным.
– Не выдумывай, – только и смог сказать он. И поморщился.
– Я не выдумываю, – ответил я с вызовом. Мне больше не хотелось с ним соглашаться. – Не выдумываю. Я правда скучаю.
Я видел, что дед злился – потому что не знал, что делать.
– Не выдумывай, – повторил он уже зло, – по какому-то педику скучать.
Ярость – как волна – затопила с головой так, что я враз ослеп и оглох.
– Он не педик! Он человек! – выкрикнул я. – Самый лучший человек!
Дед побагровел.
– Люди – это люди. А педики – это педики. Извращенцы.
– Сам ты извращенец! – изо всех сил заорал я, не веря, что это я ору. Что это я осмелился возразить деду. И что я теперь сам по себе – а его презрение мне нипочем.
Что сказанное сильнее несказанного.
– Если уж так, то и я педик. Ну скажи, скажи! Скажи мне «педик»!
– Врешь! – Дед стал совсем красным.
– Не вру! – закричал я в ответ и почувствовал, что тоже краснею.
– Врешь, сволочь! – почти по-женски взвизгнул дед, размахнулся и изо всей силы заехал мне по лицу. Он промахнулся по щеке, жесткая рука проехалась по брови и по виску, и кожу сразу засаднило, будто он прошелся по ней шкуркой для полирования папье-маше.
Я и не заметил, как мама вошла в комнату.
– Ты его ударил, – как-то зловеще-спокойно сказала она деду, – извинись сейчас же.
Дед вытаращился.
– Ты тоже? Ты все знала? Это ты его испортила, был же нормальный парень!.. Гадость! Мерзость! Извращение! Это ты виновата – это вы бросили ребенка на этого театрального педика! – Дед нависал над мамой горой, готовой обрушиться на нее и засыпать обломками.
Он кричал, не обращая внимания на то, что я тоже стою в комнате – будто бы ему даже нравилось, что я сжимаюсь, словно он лупит меня со всей силы.
– Это болезнь, ты понимаешь? – выкрикнул он. – Его надо лечить! Лечить! Это лечится!
Дед вообще не смотрел на меня – мне и самому стало казаться, что меня тут нет.
Я вдруг понял Сэма совсем, до донышка – и ощутил его одиночество, с которым он, наверное, просыпался утром и засыпал вечером, огромное, никуда не исчезающее одиночество, даже если вокруг и полным-полно людей.
– Это тебя надо лечить, – сказала мама тихо и стала совсем белая. – На внука бросаешься. Все. Говорить тут не о чем.
– Дура! Дура! Ты всегда была дурой! – Дед кричал еще громче, словно боялся, что не перекричит тихий мамин голос.
– И внуков не дождешься! – желчно выплевывал слова дед. Потом спохватился: – Да уж. Ну я дождался, а лучше бы не было у меня никакого внука.
Он развернулся и вышел.
И хлопнул дверью так, что в шкафу тоненько и жалобно зазвенели чашки.
И наступила тишина: гулкая, странная тишина.
Мама смотрела куда-то поверх меня.
– Он вернется. Наверное, – неуверенно произнесла она.
Я подошел к ней и просто ткнулся лбом в ее плечо.
Когда-нибудь я вырасту. Вырасту до того, чтобы не плакать. Никогда.
* * *
Хрустящее морозное утро превратило город в новогоднюю сцену. Ветки деревьев под больничным окном черными штрихами расчертили небо, будто все это – теневой театр, лазоревые с желтым синицы на снегу кажутся пушистыми елочными шарами.
В длинном сером коридоре я раскутываю байковое одеяло, и Шут брызжет васильковым, крыжовенным, апельсинным, он смеется, и больничные стены превращаются в разноцветные экраны, в новенькие кулисы, в искусно подсвеченные колосники.
Он должен все видеть – и я сажаю его на плечо, и на секунду мне кажется, что Сэм вдруг где-то рядом.
Я беру его ладонь в свою – гладкую, уютную ладонь, словно и не деревянную вовсе, она тихо лежит в моей руке.
Странное дело – мне всегда казалось, что Сашок намного старше меня и сильнее. А сегодня я чувствую себя старше и сильнее ее – да и сильнее всех. Даже деда.
Мне кажется, что Шут легонько поддает пяткой – давай, иди, вперед.
И он – нет, я, распахиваю дверь, чтобы увидеть больничную палату со светло-зелеными стенами, капельницу, тонкой нитью марионетки тянущуюся к кровати и знакомую стриженую голову.
– Привет, Сашок! – кричу я тогда прямо с порога, а она улыбается широко, так широко, будто и не больная вовсе. И тогда вдруг я вижу, какая она красавица – даже в больнице – и что губы у нее не синюшные, а живые и теплые, – и внутри меня, откуда-то из середины, растекается горячим. – Привет!
Мы с Шутом пришли.