355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дарья Вильке » Шутовской колпак » Текст книги (страница 4)
Шутовской колпак
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:38

Текст книги "Шутовской колпак"


Автор книги: Дарья Вильке



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

VI. Живые куклы

«В жизни – как на сцене: если ничего не делать, то ничего и не происходит», – любит повторять Сэм.

– Ты спятил, Гриня, – не поверила сначала Сашок. – Совсем спятил, – повторила, сосредоточенно тыкая пальцем в точку между большим и указательным.

Этот жест у нее появился недавно и бесил меня до невозможности. «Лечение вроде», – поясняла Сашок, как будто тупое тыканье может вылечить сердце.

Мы сидели на железной лестнице в кукольной комнате – Сашок называет лесенку «насестом». За то, что узкая, железная и крутая, а наверху, словно металлическое гнездо, – площадка для бутафории.

Прямо над нашими головами, на полках – яблоки из папье-маше, связки бубликов, которые, если присмотреться, под краской обмотаны бинтами, деревянные колеса от телег и огромные ложки.

А внизу – куклы, перегородки-щиты, завешенные куклами и масками. И можно рассмотреть темечки королей и королев, и затылки в наклеенных паричках, и острые носы с искусно выточенными крыльями – будто живые. У Лёлика всегда получаются совершенно живые куклы.

Мы с Сашком любим забраться наверх и сидеть – как капитаны кукольного корабля – совсем одни среди них.

– Как же они достали! Все! – сердито сказала Сашок, когда мы только что уселись. И передразнила: «У тебя уже есть ма-а-альчик? А кто тебе нра-а-авится?» Так прям и хочется сказать им какую-нибудь гадость, назло.

Я кивнул. И правда, достали некоторые взрослые. «У тебя есть подружка?»

Как будто бы небо упадет на голову, если – нет. Как будто у меня могут вырасти ослиные уши, если – нет.

Даже в театре – и то какая-нибудь тетя Света или там, актриса Винник пристанет: «А какие девочки тебе в школе нравятся?»

Почему они не спрашивают, к примеру, что я читаю?

Я стараюсь сразу смотаться, делаю вид, что мне ужасно некогда. Ненавижу эти глупые разговоры.

– И что ты им говоришь? – спросил я Сашка.

Та дернула плечом.

– Ну, говорю, отвяньте, я в Шекспира влюбилась тут на днях. Они смеются тогда. А другим, что поглупее, говорю – Габанек. Габанек, конечно, их впечатляет больше – иностранец, небось, думают они.

Что бы ты делала без Габанека, Сашок, думал я. Что бы ты делала без толстощекого дракона-марионетки из чешской сказки? Что бы мы с тобой делали без театра?

– Нет, ты точно спятил, – заладила Сашок, услышав про кукол, – сломать всех?

Я и сам, честно говоря, считал, что спятил. Каждый день я думал об этом, перекатывал на языке, словно карамельку, брошенное Сэмом: «если-бы-все-куклы-разом-сломались».

Ведь тогда Олежеку некуда будет деваться, придется просить Лёлика их чинить – только он знает своих кукол так хорошо, что справится с этим быстро.

Тогда им ничего другого не останется, думал я.

А потом приходил в кукольную комнату и брал за узкие ладошки придворных и охотников, разодетых дам и воздушных фей, за бархатные лапы – лис и мышей, смотрел в кукольные глаза – огромные или хитро прищуренные, искусно прорисованные до крапинок вокруг зрачков, и простые, похожие на обычные пуговицы. И не понимал, как я смогу их сломать – пусть даже и ради Лёлика. Как я смогу – даже для того, чтобы он вернулся, чтобы не уходил навсегда в богадельню, – ломать им руки, подрезать ремешки и нитки, а потом смотреть на обвисшие, поломанные ноги в аккуратных башмаках и западающие, полуоткрытые, будто мертвые, глаза?

Кукла ведь живая – если ее не сломать.

– Можно понять, что у куклы внутри, можно научиться ею работать. Но как ты будешь с нею работать – решает она. Сама, – говорил когда-то Лёлик.

– У тебя не выйдет приспособить куклу под себя. Ее можно сломать, но заставить быть такой, какой хочешь ты – нельзя, – повторял Сэм.

Сашок долго сидела, уставившись на кукольные завитые кудри и шляпы с перьями, на лысины и ровные кукольные проборы.

Наверное, думала о том же, о чем и я.

– Фигня какая, – пробормотала потом она и спрыгнула с насеста, расправив руки в фирменном сэмовом жесте: будто раскрывается над землей невидимый и невесомый парашют.

«Ну и пусть, – говорил я сам себе так, чтоб Сашок не услышала и не догадалась. – Ну и пусть.

Тогда я сделаю это сам, один. Для Лёлика я смогу. Всех кукол. Пусть и трудно».

Сашок подошла к тонкошеей кукле Людмиле, тронула трость, расправив темно-зеленое платье, развернув его будто причудливый свиток. И казалось, что Людмила протягивает тебе хрупкую руку.

«Сашок, только никому потом ни слова, что это я – пожалуйста, Сашок!» – вот так я хотел ей сказать.

Сашок обернулась, вздохнула:

– Значит так. Если ты спятил – то и я. Спятила.

И деловито поправила платье Людмиле.

«Ммм», – только и смог промычать я. И она, конечно, не поняла, как я счастлив.

Театр проснулся и ожил.

Мы пропадали в кукольной комнате целыми днями. Мы словно сидели в осажденном неприятелем городе – и нашими бастионами были щиты, увешанные марионетками и петрушками, тростевыми куклами и огромными масками.

– Маски не трогаем, – строго сказала Сашок. – Все равно их меньше всего. Они неважные.

Мы притащили из дома родительские книги с чертежами и схемами – Сашок чертила пальцем по «вот тут и вот тут подрезать».

Иногда мы спорили.

– Да что ты, придурок, – кипятилась Сашок. – Подрезать надо внутри. Тогда точно Филька ничего не починит – а Лёлик сможет.

– Я принесу ножик хороший, у папы есть, – говорила она.

Сэм заглядывал – пойдем в буфет, а мы мотали головой. Потом. Потом. Хотя я и знал, что потом никакого Сэма не будет.

Мы говорили любопытным – мы просто играем.

Мы рассматривали гапиты – кукольные позвоночники – деревянные стержни, запрятанные внутри, под платьем, на которых крепится механика куклы. Я и не знал раньше, что они такие разные. Что бывают гапиты револьверные, гибкие, что там такие хитроумные шарниры. Что ручки гапитов, за которые держит куклу актер, такие же разные, как человеческие руки, – чтобы каждому было удобно работать. Что сухарики бывают просто квадратные, а на некоторых выточена уютная ямка для большого пальца.

Мы разглядывали лески и крючки, трогали шершавые сухарики, чтобы понять, как все крепится.

Куклы подмигивали, выкидывали коленца, наклоняли головы, поводили плечами и всплескивали руками. И тогда я думал, что в самый последний момент все-таки не смогу, не смогу подрезать нитки-жилы ни одной кукле, не смогу сломать то, что сделал Лёлик, пусть даже и чтобы вернуть его.

Сашок тоже ходила понурая. «Я не смогу», – говорила она. И мы молчали. А потом снова рассматривали чертежи и снова, словно на пианино, играли на вагах марионеток. «Если подрезать вот тут и тут, то придется вскрывать голову, чтобы починить. Знаешь, как это сложно?»

Когда я представлял, что придется вскрывать голову – например, моему Шуту, у меня начинали дрожать пальцы и противно холодело в животе. И тогда я про себя говорил ему – ну прости, прости, но ты пойми, как же по-другому?

Но все равно чувствовал себя преступником.

– Нужно провернуть все днем, – размышляла Сашок. – Тогда они еще успеют найти Лёлика и вернуть его в театр. И он еще успеет починить кукол до вечернего спектакля.

Сначала беремся за кукол «Щелкунчика», решили мы. Ведь сегодня вечером играют его. Так вернее – не успеем сломать всех, так сломаем самых важных, без которых придется отменять спектакль. Или вспомнить про Лёлика.

Театр уже не собирался засыпать и замирать. Он вздыхал и, казалось даже, иногда смеялся, и пол в коридоре между гримерками мелко-мелко трясся. Театр гремел железными перилами и шуршал костюмами. Казалось, самый длинный антракт закончился.

Мы шли от мастерских мимо Холодного Кармана, и руки у меня потели – казалось, любой встречный сейчас поймет, что у Сашка в кармане маленький ножик. И еще хозяйственные ножницы, чтобы удобнее было подрезать ремешки.

Я всегда любил подходить к кукольной комнате. А сегодня в первый раз мне было страшно. Я боялся не кукол, а себя – того, что я собирался сделать. И еще больше – что в самый последний момент струшу и не сделаю этого.

Интересно, Сашок думала о том же, когда мы задержались перед дверью кукольной комнаты, а потом распахнули ее?

Казалось, мы вот-вот прыгнем с высоты в огромный сугроб.

В комнате было тихо – так тихо и не бывает в театре, подумал я.

Мы стояли в этой тишине с Сашком, и она сказала тихо: «Вот сейчас, прямо сейчас пойдет дождь – прямо тут, под крышей».

И в тишине вдруг хрустнуло в углу. Сашок вздрогнула.

Потом хрустнуло в другом.

Клац-клик-клац – будто кто-то невидимый колол грецкие орехи под новогодней елкой.

Крак-крик-крххр.

Громче и громче – словно вся комната разом ожила и застучала, захрустела и разломилась, как ореховая скорлупа.

И мне показалось – но только, конечно, показалось – что куклы, все-все: и Шут, и Фея, и Гортензия с Жавоттой, и Щелкунчик, и Оловянный солдатик – чуть заметно нам улыбаются.

– Гриня! – прошептала Сашок. – Гляди-ка!

Она подбежала к Шуту, подняла его руку – и та безжизненно повисла. Не так, как обычно бывает у отдыхающей куклы, упруго пружиня у тела, а так, словно Шут вдруг лишился всех нитей.

Будто бы мы и вправду подрезали ножиком папы Сашка все жилы марионеток и сломали гапиты всем тростевым.

– Вот фиговина, – бормотала Сашок, бегая от мышей к Лошарику, от Людмилы к Золушке.

Сломались! Все! Куклы! Разом! Сломались!

Мы смотрели друг на друга – а потом рассмеялись.

Сашок кудахтала, будто суматошная курица, я смеялся так, что у меня свело живот. Вместе со смехом из нас уходил страх. Мы смеялись от радости, что не пришлось, не пришлось ломать лёликовых кукол.

– Куклы сломались! – орала Сашок, словно ненормальная, и, давясь смехом, бежала по коридору.

– Куклы сломались! – вторил ей я.

– Куклы сломались, – булькнула она в последний раз куда-то в толстый живот актера Тимохина, врезавшись в него у мужских гримерок.

– Что ты кричишь? Что сломалось? – недоуменно спросил Тимохин.

И тогда мы вдруг пришли в себя, опомнились от счастья, и я пробормотал:

– Там. Все-все куклы вдруг сломались, – и кивнул в сторону кукольной комнаты.

– Так не бывает, – сказал Сэм и внимательно, очень внимательно посмотрел на меня.

А я готов был сквозь землю провалиться – я вдруг только сейчас понял, чтоон может подумать про меня.

Театр забормотал, заговорил, затопал и зашелестел. Он переговаривался на разные голоса, он хлопал дверями, поскрипывал форточками, рычал ступенями и тонко смеялся железными переборами лестниц. Двери в гримерках трещали и хлопали, все словно решили бежать марафон и без конца носились туда-сюда.

– Вот так всегда! – рокотал Поп Гапон и мял бороду в руке. – Паны дерутся, а у холопов чубы трещат!

– Ё-моё! Ё-моё! – возмущенно повторял старенький актер Султанов.

– Ничего, сыграем так, – бодрился Сэм.

– Что? – тонко покрикивал Боякин. – Что? Болванками играть? Где? Где это видано – чтоб болванками?

– Пора на пенсию, – глубокомысленно тянула прокуренным голосом актриса Винник.

А тетя Света просто молча мешала сахар в чашке, так что казалось, ложка сейчас разнесет чашку на кусочки. Только звона было совсем не слышно – так все орали.

– Дурдом! Кранты! Бардак! – трагически вскрикивал папа и бегал в коридор курить. – Только в этомтеатре такое и может быть! Только в этом!Помяните мое слово! Везде театры как театры, а тут бардак. Бардак!

– Надо отсюда валить! – орал Тимохин. – В приличный театр!

– А тебя туда звали? – прищурилась мама.

– Ну это я так… в принципе, – сразу стушевался Тимохин.

Прибежал Филипп – и казалось, и без того короткие волосы на затылке у него стояли дыбом. Шагнув в кукольную комнату, он метался от одной куклы к другой, разглядывал ваги и ощупывал гапиты.

– Точно. Сломаны, – процедил он сквозь зубы и уставился на Сашка.

– Чего смотришь? Отвали, козлина, – беззлобно огрызнулась она и отвернулась, чтоб не видеть, как он ее гипнотизирует.

Нелепым катерком двигал по коридору Олежек. Он нервно загребал ногами, как ластами. Лицо его было совсем белым, а глаза выцвели еще больше и стали совсем прозрачными.

– Ну что? – кинулся он к Филиппу и схватил его за рукав.

– Что-что, – хмуро отозвался Филипп, – все куклы сломаны. Те, что сегодня заняты в спектакле – тоже.

Все снова загалдели и загудели: «Бардак!», «В этомтеатре!», «Как играть с болванками?», «Вечно актеры – крайние!»

– Кто это сделал? – взвизгнул Олежек, и сзади было видно, что голова его мелко-мелко трясется.

Стало тихо. Уже никто не кричал. И даже папа затушил сигарету. Даже Поп Гапон стоял тихо-тихо.

И театр притих тоже.

Сэм – я видел – старался изо всех сил не смотреть на меня.

Глаза Олежека метались, словно вот-вот сломаются, как у старой усталой куклы.

А потом остановились на Сашке.

– Ты? – тихо сказал Олежек. – Это тысделала?

– И прибавил: – Твоим родителям придется все оплатить.

«Это я сделал!» – хотел уже сказать я и даже сделал полшага вперед набрав полную грудь воздуха.

Но не успел.

Потому что Филипп торопливо и громко бросил:

– Ну ладно – это ябыл. Я сломал.

И все-все уставились на Филиппа: и Сэм, и Олежек, и мама с папой, и Поп Гапон.

А у Сашка даже рот открылся. «Врешь!» – восхищенно прошептала она, а я изо всех сил ткнул ее в бок, чтоб заткнулась.

На Олежека стало страшно смотреть – он то бледнел, то краснел, то становился какого-то невозможного желтого цвета.

– Ты? – беспомощно спросил он Филиппа. – Но зачем? Тебе-то– зачем?

– Я понял, что не справляюсь, Олег Борисович, – вдохновенно заговорил Филипп. – Ну, я и вспылил. Я нервный вообще, Олег Борисович. Папа говорит – псих.

– Папа, – совсем уже тихо отозвался Колокольчиков.

Конечно, и думать было нечего, что Филипп успеет починить к вечернему спектаклю хотя бы половину кукол.

– Лёлик! – просиял Олежек. – Я позвоню ему, он поможет.

– Он не согласится, – быстро сказал Сэм. – Даже если ты хорошо заплатишь.

– Не согласится? – ошарашенно повторил Олежек, и нижняя губа у него затряслась.

– Конечно, – съязвил Тимохин, – даже на пенсию как следует не проводили, Олег Борисович!

Все загалдели.

– Я попробую его уговорить, – Сэм смотрел в глаза Олежеку не отрываясь, – но вряд ли смогу.

Олежек схватил его за рукав.

– Попробуешь? Ты скажи ему, что мы жалеем, ну, что так получилось – без проводов на пенсию.

Сэм мягко отвел его руку.

– Только просто так ничего не получится.

– Просто так? – казалось, Олежек понимает, о чем говорит Сэм, и изо всех сил оттягивает момент, когда придется сказать об этом вслух.

– Да, просто так, – жестко повторил Сэм, – а вот если ты мне дашь приказ о восстановлении в должности мастера Леонида Аркадьевича.

– Приказ… – обреченно вздохнул Олежек.

– Прости, забыл совсем, что ставок-то лишних нет, – огорченно сказал Сэм.

– Ну, найдем, найдем ставочку, малыш! – вскинулся Олежек. – Сэмушка, ты поговоришь с ним?

Попробую, – сурово сказал Сэм и отвернулся. И мы увидели, что глаза его – смеются.

– И передай, что мы все его просим, – подытожил папа. – Просто все!

Театр совершенно точно проснулся. Он будто бы танцевал под никому не слышимый джаз, и хотелось танцевать вместе с ним, прищелкивая пальцами и подпрыгивая.

Мы, конечно, тоже увязались ехать к Лёлику.

– Бежим на метро! – бросил нам Сэм, засовывая в сумку бумагу с приказом о восстановлении Лёлика в должности с крючковатой подписью Олежека. – Так быстрее!

Еще не начало темнеть – и еще, конечно же, есть время, чтобы чинить кукол.

Я дотронулся до колена бронзового летчика в теплом комбинезоне внизу, на «Бауманской», чтобы все получилось и Лёлик насовсем вернулся в театр.

Сэм все время улыбался чему-то внутри себя. Мы с Сашком стояли, прижавшись носами к стеклу вагона, на котором написано «Не прислоняться». Кто-то стер пару букв, и получилось безграмотное «Не писоться» – не для нас написано, конечно же, мы смотрели, как бегут мимо сплетенные провода, превращаясь в диковинных змей, как мерцают одинокие лампы, и старались угадать в бархатной тьме, пахнущей углем, таинственные станции и заброшенные тоннели.

И вдруг я сказал – наверное, надеясь, что Сашок ничего не расслышит в шуме и свисте, с которым поезд проходил тоннель:

– Они называют меня педиком. Потому что я не целуюсь с девчонками.

Она отстранилась, и на стекле растаяла лужица пара, медленно исчезла, словно кто-то сдул ее со стекла. Покосилась на меня, буркнула что-то – мне показалось, что она сказала «разберемся», – и снова прижала лоб к стеклу. А потом приложила к стеклу и руки – словно закрывалась ото всех. И на ладонях ее, наверное, были видны линии – как бесконечные сетчатые дороги…

– Нет, – покачал головой Лёлик, – ушел так ушел.

– Я боялся, что ты не захочешь, – вздохнул Сэм, – они даже приказ сделали – смотри.

И он вытащил из сумки приказ с подписями и печатями.

Но Лёлик все равно качал головой – «нет».

– Нет. Меня выкинули, как сломанную куклу.

– Ну Лёлик! – уже совсем безнадежно проговорил Сэм. – Они все, все до последнего актера просили передать, что просят тебя вернуться. И даже Филипп.

– Не надо было выкидывать, – сурово поджал губы Лёлик, – тогда бы и просить не пришлось.

И вдруг меня прорвало.

Я заговорил – и не мог остановиться.

Про то, как мы сидели с Сашком в кукольной комнате над чертежами, как боялись ломать кукол – и как боялись не ломать.

Как просили у них прощения.

Как стояли на пороге кукольной комнаты, когда вокруг защелкало раскалывающимся орехом.

Как театр потом танцевал джаз – и даже про летчика на «Бауманской», которого я погладил по коленке, на счастье.

Я выговорил все-все – и замолчал.

И тогда Лёлик встал и пошел в прихожую – надевать пальто.

Вечер был похож на день рождения.

Или на Новый год. Или на день рождения и Новый год сразу.

Внутри меня было столько радости, что я боялся взлететь к потолку, как воздушный шар.

Лёлик с Филиппом походили на хирургов: они сосредоточенно склеивали, резали и подтягивали, они вскрывали кукольные головы и чудесным образом снова превращали куски в единое целое, они меняли пружины и заново крепили на гапитах крючки для глаз и рта. А мы с Сашком верными ассистентами стояли рядом – и размешивали клей, и подавали нужные детали.

Сэм сбегал в магазин – «одна нога тут, другая там, надо же снова открыть Конфетный балаганчик!» – и в мастерских снова запахло шоколадом, хрусткими вафлями, орехами и ягодной карамелью вперемешку с древесной стружкой и крахмалом.

Актеры вбегали в мастерскую, хватали готовых кукол и словно в бесконечном прыжке улетали на сцену. А Мама Карло счастливо улыбалась.

Гремела музыка, поднимая тебя до облаков, мерцала искусственными свечами на сцене тряпичная елка, пахло клеем и лаком, конфетами и праздником, Щелкунчик-Сэм превращался в человека, а куклы играли так, словно они и вправду – живые.

И никто из зрителей даже не догадался, что еще днем все они безжизненно висели с закрытыми глазами и мертвыми руками.

И никто из зрителей, наверное, не понял, отчего на поклоне, когда все актеры стояли – уставшие больше обычного и счастливые – Сэм вдруг вытащил на сцену горбоносого старичка в очках и вязаном жилете, который смущенно улыбался и прятал руки за спину, будто ребенок. И отчего все-все актеры окружили его и аплодируют без остановки, так что звук аплодисментов разрастается, взрывается где-то под потолком и падает в зал невидимым конфетти.

Но на всякий случай зрители встали и хлопали-хлопали Лёлику – пока на сцене не погас свет и не закрылся тяжелый бархатный занавес.

VII. Вечные котурны

Иногда самое замечательное – когда спектакль уже закончился и сцена только моя и Сашка. К примеру, если это «Карурман – черный лес». Завтра его снова будут репетировать – нужно же вводить другого актера на роль Сэма.

В маске лесного демона Шурале я Сэма никогда не узнаю и каждый раз пугаюсь: бородавчатого подбородка, серых морщинистых щек и страшного рога во лбу.

– Вводы, вечные вводы, – ворчит Тимохин и кивает на Сэма, – а все из-за тебя, каждый день одна и та же волынка. Мне, может, уже текст роли снится по ночам!

– Да ладно тебе, Серёж, – улыбается Сэм. И Тимохин – нехотя – улыбается в ответ, потому что иначе с Сэмом и не получается.

После спектакля в гримерках кипят чайники, все сходятся из своих гримерок в одну, мама и Сэм достают из ящиков стола пачки чая и чашки – у каждого своя. У кого какая: у Сэма красная в горошек, у Попа Гапона – темно-синяя и такая грязная, что даже на темно-синем виден неотмытый коричневый ободок от кофе. У мамы с папой одинаковые – белые в малахитовую клетку, только у папиной чашки ручка отбитая. Актеры переодеваются, долго снимают перед зеркалом грим, приподняв подбородки, направив лучи круглых лампочек в прищуренные глаза, отчего ресницы кажутся длиннее, и долго пьют чай. Кто-то с тортом, а Сэм наверняка принес из театрального буфета творожные кольца.

Когда надкусываешь воздушную стенку пирожного, кажется, что там только пустота с легким ореховым привкусом, а потом оказывается, что сразу же – чуть сладкий и прохладный, с кислинкой, творожный крем.

Однажды я сбегал в буфет в антракте и, хотя буфетчица Нина Ивановна хотела пустить меня без очереди, честно стоял все пятнадцать минут, пока не прозвучал первый звонок – такая большая была очередь – а потом осторожно, чтоб не уронить, нес по коридорчику под сценой тарелку с горой пирожных. Я поставил ее на столик Сэма, и когда он после спектакля бегал по всему театру, искал того, кто ему подарил творожные кольца, я сидел тихо и не сознавался.

И ни за что, наверное, не сознался бы.

Театр окончательно стал нашим, привычным театром. Лёлик снова царил в мастерских, даже Филипп казался тут как-то кстати. Только в гримерке Сэма что-то изменилось – я не понимал что, но чувствовал, что изменилось. Лишь когда Сашок сказала «учебник голландского», я понял.

На столах все так же лежали тоненькие тетрадочки, которые называются партитура помощей – в них записаны все-все реплики, после которых нужно подержать кукольную руку или подать актеру бутафорскую шпагу. Стояли черные и белые коробки с гримом, пахнущим, словно острый сыр. Только сэмова учебника голландского больше не было на столе. Он всегда лежал под самым зеркалом, и уголки его уже разлохматились, будто непричесанная шевелюра – и когда у Сэма было время, он сидел над раскрытым учебником, обхватив голову руками, закрыв пальцами уши, и чуть заметно шевелил губами. И если присмотреться, видно, как дрожит его горло, и понятно, что он проговаривает внутри себя голландские слова.

Теперь никакого учебника на столе не было – Сэм унес его домой.

* * *

Так вот, после «Карурмана» все уходят в гримерки, а таинственный черный лес на сцене остается неразобранным до завтра. И нам с Сашком можно залезать в огромные поролоновые пни, оплетенные корявыми корнями, и смотреть оттуда, изнутри, на сцену сквозь окошечко в поролоне, забранное сеточкой, чтобы дышать, – и воображать себя актерами. Или карабкаться, как по канату, по огромной поролоновой лиане, или со всего разбегу бросаться на поролоновый задник, увитый сплетенными ветвями.

«Карурман» весь мягкий, весь черно-коричнево-болотный.

– Тричтыри, завалились! – командует Сашок, и мы заваливаемся спиной в уютное поролоновое гнездо, со всех сторон укрытое свисающими с колосников мягкими лианами. И можно снова почувствовать себя маленьким. Когда просто живешь, не раздумывая – такой ты или не такой.

– Слушай, а что в школе-то? – отдышавшись, спрашивает Сашок.

А что в школе? В школе все то же самое.

Только теперь каждый раз, когда я вижу Антона, вспоминаю деда. И то, что когда мы были маленькими, деду ужасно нравился Антон.

«Ты его держись, он хороший мальчик – правильный», – говорил дед. Правильный-неправильный, все у него просто. Или правильный – или нет.

И я еще больше чувствовал, что я какой-то совсем не такой, как нужно. Вот Антон – такой, дед – такой, а я «как-то не удался». Что такое «удался», я так до сих пор и не понимаю, но ясно, что Антон-то точно, по дедову мнению, «удался».

Мы с Сашком тут, на сцене, вообще-то ждем Сэма – чтобы учиться делать стойку на руках. Он делает ее лучше всех, и только его и можно попросить, чтобы научил. Папе вечно некогда – он то бегает курить, то патетически говорит в гримерке про то, что «всюду – бардак!», Тимохин уж очень толстый, Поп Гапон – ленивый, а у Султанова нет никакого терпения и он уже старенький.

– Слушай, – сказала вдруг Сашок, – если взрослые узнают вдруг, что ты голубой – как Сэм. Или если ты вообще оказался не такой, как им хотелось, – они сразу становятся не в себе, будто ты изменился. Но ты-то такой же!

«Дети – это орден для них», – подумал я.

Орден, чтобы все видели. Его можно повесить на грудь, гордиться. Показывать. А такими, как Сэм – не похвалишься. Никто не поймет. И тогда лучше, чтобы таких детей и вовсе не было. Мало кто может гордиться тобой просто так – оттого, что ты хороший человек.

Сэм, кивнув, словно услышал мои мысли, отделился от черного бархата портала, будто бы проявившись на нем. Подошел к нам и тоже сел в поролонное гнездо, скрестив ноги:

– Это от беспомощности. Им кажется – всматриваться в куклу глупо, в человека, чтобы разглядеть не схему, а душу, – трудно. Поэтому они цепляются за то, что привычно и понятно. Мужчина. Женщина. Это проще и не так страшно. Единственное, что видно снаружи, за что им можно зацепиться. Вот они и хватаются за это, как за спасательный круг. Им кажется, что если прыгнуть внутрь человека – они утонут. Жалко их…

«Они боятся прыгнуть внутрь человека и утонуть», – повторяю я про себя.

– Ну что – поехали? – Сэм легко вскакивает на ноги, вот только что сидел по-турецки, а теперь уже стоит. У меня так ни за что в жизни не получится.

– Поехали, – милостиво разрешает Сашок.

И мы с разбегу, чуть не врезаясь в поролоновый задник, прошитый болотно-коричневыми лианами, встаем на руки, как показывал нам Сэм. И ноги взлетают вверх, чуть не опрокидывая тебя, и в первый миг ужасно страшно, что ты не удержишь равновесие, что упадешь куда-то, откуда нет другого пути, кроме как беспомощно упасть на спину, но пятки встречают мягкую стену, и вдруг все хорошо. Теперь нужно только стоять, не позволяя рукам ослабеть раньше времени, и Сэм подойдет и поправит пятки, легко коснется твоих щиколоток, чтоб ты держал ноги вместе.

А потом, когда уже не так страшно, – можно попробовать посередине сцены, уже без спасительной стены. Рядом стоит Сэм, он вытянул руки и поддержит тебя, если что. И тогда внутри вдруг появляется твоя личная стена – ты чувствуешь, что вытянулся мысками к небу, к софитам на потолке, превратился в дерево и можешь запросто так простоять целую вечность, потому что рядом тебя страхует Сэм.

– А я решил не продавать квартиру, – сказал вдруг Сэм, когда у нас уже не было сил стоять на руках, и мы с Сашком мешками повалились на затянутый мягким пол. И посмотрел отчего-то наверх, туда, где ершатся под потолком световые пушки с сетчатыми забралами.

– Как – не продавать? А покупатель?

– Он пришел, а я извинился и отказался.

– То есть ты не уезжаешь? – поразилась Сашок.

– Нет-нет, уезжаю, – торопливо сказал Сэм. – Просто не совсем. Не насовсем… – Самое страшное ведь – это уезжать навсегда, – он помолчал, – вообще. Самое страшное – вот это «навсегда». Оно ведь и так случается, когда не ждешь. А если еще и устраивать его самому… В общем, – Сэм хлопнул себя по коленке, – буду наезжать, когда в театре отпускать будут. И за Лёликом приглядывать – не оставишь же его совсем без присмотра.

Назавтра была школа.

На школьном стадионе выпавший позавчера снег превратился в жесткий наст – ночью вдруг пошел дождь, а под утро подморозило.

Физрук ежился в красном спортивном костюме, но все равно погнал нас нарезать круги по стадиону. Резкая трель его свистка похожа на вдруг проснувшуюся птицу, ноги скользят по гладкому снегу и самое страшное – это упасть. Я ненавижу бегать на стадионе, я лучше полчаса простою на руках. Но на физкультуре никому до этого дела нет – беги, пока не заколет в боку и пока сердце не окажется так высоко в горле, что чудится, раскрой рот – и оно выскочит. Сегодня я вдруг очень хорошо понимаю – вот что должна чувствовать Сашок.

Я рад, что после физкультуры можно будет уйти из школы в театр. Поэтому и переодеваться надо быстро – я теперь стараюсь ни с кем в раздевалке не разговаривать, особенно с Антоном, – мне совсем не хочется знать, что они все обо мне думают. И говорят.

Закинуть рюкзак за спину и быстро-быстро проскользнуть мимо Жмурика к двери в коридор. Я вовсе не рядом с ним, но почему-то рослый Жмурик вдруг делает ко мне шаг, словно собирается упасть на меня – и изо всех сил толкает плечом.

– Ой! Смотрите-ка! Он меня толкнул, – фальшиво поет он.

– Наш Гриша-педик хулиганит, – дурашливо подхватил Боцман, маленький, со сросшимися на переносице бровями, и толкнул меня тоже. Так сильно, что я почти налетел на Антона.

Я поднял голову и посмотрел ему в глаза – не знаю зачем, может быть, мне казалось, что если посмотреть старому другу в глаза, то все сразу станет хорошо.

Мы секунду смотрели друг на друга, и я видел, как чуть заметно дрожат у него ресницы, и ждал – только вот чего?

Потом он отвел взгляд, оттопырил манерно кисть и протянул жеманно:

– Ах ты, праативный! – и толкнул меня в грудь.

Наверное, я мог бы дать ему сдачи. Мог. И Боцману мог бы дать по роже так, что запомнил бы на всю жизнь. Руки у меня тренированные. Я, наверное, смог бы и как Сэм – один против них троих.

Но тут во мне скорчился, скрючился, жалко так улыбнулся и проблеял «Вы чего?» Шут. Шут кривлялся, Шут готов был упасть на пол и сделать что-нибудь такое, что они перестанут, а… А что? Пожалеют? Зачем мне их жалость?

Впервые мне захотелось выдрать из себя Шута, оторвать приросший намертво к голове шутовской колпак – пусть вместе с волосами, пусть совсем отодрать – выпрямиться и дать сдачи. Со всей силы ударить. Даже Антону – прямо в улыбающееся наглое лицо.

Но я только блеял «Вы что?», а они ржали и перекидывали меня друг к другу, будто я был безжизненной куклой – и вправду Шутом.

Перекидывали, пока Антон не боднул меня так, что я отлетел к двери раздевалки.

Спиной наткнулся на дверь, она распахнулась и я в последний миг ухватился за косяк, чтобы не полететь головой со всего маху на кафельный пол коридора.

Пустого коридора, по которому к раздевалкам шла Сашок.

Сашок, которая никогда не была у меня в школе и, кажется, даже не знала точно, где я учусь.

Я, правда, не сразу ее и узнал.

Такой я Сашка никогда не видел.

Она нацепила какое-то невозможное красное пальто и в первый раз – юбку. Очень короткую юбку. И сапоги – я вообще не знал, что у нее есть сапоги. А еще она намазала волосы гелем так, что они стояли, будто Сашок была ежиком – каким-то очень модным ежиком. И еще она зачем-то подвела брови. И накрасила губы. Если присмотреться – то еще и ресницы. И от этого стала похожа на куклу. Правда, очень даже хорошенькую куклу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю