355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дарья Вильке » Шутовской колпак » Текст книги (страница 3)
Шутовской колпак
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:38

Текст книги "Шутовской колпак"


Автор книги: Дарья Вильке



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

IV. Первый снег

По понедельникам театра нет. Выходной. Есть седые и ломкие, подмороженные осенние листья, скомканные, будто невидимый великан подержал их в руке и бросил. Есть схваченные льдом лужицы у подъезда. Есть воздух, пахнущий близкими снегопадами и хрустящий, как первые снежинки.

Я люблю первый снег – но он всегда запаздывает, ведь в жизни все не так, как хочется.

И по понедельникам есть школа.

Школа, конечно, есть каждый день – но только по понедельникам она всесильная, от нее некуда деться. Потому что вечером не будет театра, как обычно.

И от того, что некуда деваться, школьный день тянется бесконечно, он превращается в вязкую резину, которая залепляет-обматывает все, не давая вздохнуть.

– Слышь, Гришка, – говорит Антон, – слышь, ну ты странный стал.

– Сранный-сранный, – почти пою дурным голосом я и кривляюсь. Знаю, что я сейчас похож на какого-то болванчика, который дергает головой, лицо у болванчика будто тоже резиновое, кажется, его можно смять и слепить из него что угодно.

– Сраанный, – говорю я басовито, голосом физрука.

– Да-да-да, срааанный, – отвечаю сам себе голосом химички, писклявым, будто ей тринадцать, а не сорок.

Антон смеется.

А я внутри ненавижу себя, и мне стыдно – за это кривляние и за трусость.

Потому что внутри я смело говорю ему в тон:

– Слышь, Тоха – это тыстал странный. Я такой же, как всегда.

Ну, такой же в точности, как в детстве, когда мы сбегали ото всех, забирались на самый последний этаж и глядели сверху на Москву. И было весело и жутко – город лежал внизу, казалось, прозрачный воздух плотный, на него можно наступить и заскользить вниз.

И еще, помнишь, мы залезали в старый полуразрушенный дом за парком и представляли, что мы мушкетеры и сидим в засаде, а если на нас нападут, мы друг за друга и умереть можем.

Раньше все было просто. Раньше я был просто я. А теперь этого почему-то мало. Нужно давать сдачи и казаться сильным. Нужно хвалиться, что ходишь в спортзал. Или что какая-то девчонка тебя поцеловала. Нужно быть как все – и не быть просто собой. Потому что ты все время чувствуешь, что ты – другой.И что другим быть плохо и стыдно.

Вот это бы я сказал ему.

Вместо этого я превращаюсь в Шута. И лицо мое – уже лицо куклы.

«Кукла никогда не говорит просто так, – рассказывал когда-то Сэм, – у куклы не бывает просто слов, она говорит и движется одновременно. Бывают слова-жесты, слова-движения, но никогда – просто слова».

Поэтому я кривляюсь и каждая гримаса – это слово. Слово, которое Антон не может понять.

Он в прошлый раз подошел ко мне – и все подошли. Я сначала не понял, чего им надо. Только потом догадался.

– Давай, Гришка, поцелуй Катю! – издевательски процедил Антон, и все дружно заржали, будто он очень здорово пошутил.

У Кати – карие воловьи глаза под набрякшими веками, словно она только что плакала, тяжелый взгляд и большая грудь. Катя смотрит на меня, словно я ей чего-то наобещал и не сделал. Антон подтолкнул легонько Катю, и она чуть не упала прямо на меня – и я увидел близко-близко густые ресницы и родинку где-то почти на виске и почувствовал, что волосы ее пахнут шампунем и чуть-чуть щенками, набегавшимися по двору.

Все – я чувствовал их взгляды кожей – стояли и глазели, будто я был зверем в зоопарке. И ждали.

А я смотрел на ее рот, который оказался совсем близко – он пах чем-то приторным и странным – и чувствовал, как внутри поднимается муть, то ли от этого запаха, то ли от того, что все уставились на нас и ждут.

Я просто стоял перед Катей и, чтобы не смотреть в ее коровьи глаза, чтобы не видеть, как чуть заметно дергается ее правое веко, уставился в пол. Я рассматривал носки своих кроссовок и слышал, как она дышит – и даже мог почувствовать на лице ее дыхание. Она тоже молчала, а потом толкнула меня в плечо – сильно, грубо, как девчонки и не толкаются, тихо выдохнула «придурок», развернулась и пошла прочь.

«И вы придурки», – бросила она Антону.

Сегодня шут во мне старается выслужиться перед ним – словно я в чем-то виноват. Словно я должен был обязательно поцеловать Катю – даже если не мог.

Шут смешит Антона и презирает его.

Смеется – чтоб не плакать.

Кривляется, чтоб ни за что не показаться серьезным.

В раздевалке спортзала пахнет потом и грязными футболками. После спектакля в театре все, конечно, тоже прибегают в гримерки мокрые и переодеваются, бросая на кожаные старые диваны рубахи и брюки, – но в театре пахнет еще и клеем, гримом и духами, горячим воздухом от ламп над гримировальными столиками и лаком для волос. Я люблю запах гримерок после спектакля и ненавижу школьную раздевалку.

Поэтому переодеваюсь быстро, чтоб выйти отсюда поскорее. И так мы с Антоном последние остались.

Я сначала не понимаю, почему он так странно смотрит и отчего вдруг отвернулся, словно стесняется меня.

– Ты чего? Спятил совсем?

– Ну это, ты не обижайся. Но я ж не знаю – вдруг ты и вправду голубой. Ну говорят же. У вас же в театрах это модно.

– Говорят? – мне кажется, у меня закончился воздух и взять его неоткуда, чтоб вздохнуть. – Кто говорит?

– Ну, говорят.

И Антон отводит взгляд. И я отвожу. Я не могу смотреть ему в глаза – то ли из-за стыда, то ли от того, что лицо мое стало горячим и красным, а то ли из-за страха…

А он только бормочет:

– Ты просто непонятный стал, чудной какой-то. Не как мы.

Понедельник – это одиночество, совершенно точно. Если бы все дни были понедельниками – что тогда?

Даже самые грустные вторники лучше веселых понедельников.

Вторник – последний день Лёлика в театре. Мне все кажется, что Олежек вот-вот передумает и все останется как раньше.

– Гриня, отнеси-ка эскизы художникам, – говорит Мама Карло. А Лёлик глядит поверх очков, как я хватаю толстую папку с разлохматившимися от времени краями. Глядит и выглаживает пальцами кусочек газеты, размоченной в клее, налепленной на пластилиновую болванку – когда-нибудь это будет маска, большеротая и лупоглазая.

И Мама Карло, и Лёлик – вот посмотришь на них и ни за что не скажешь, что после вечернего спектакля он соберет вещи и уйдет домой. На пенсию – окончательно. Ну, может быть, будет приходить иногда – но гостем, не хозяином.

Даже Филипп, который сидит рядом с Лёликом, словно подмастерье, и смотрит, как тот работает – «учится» – и тот выглядит так, словно они и завтра, и послезавтра, и целую вечность будут сидеть так. И никуда-то Лёлик не денется отсюда.

Только два старых чемодана на полу под батареей выдают все. Два старых чемодана, в которые свалены какие-то выкройки, чертежи и ваги, какие-то старые обтрепанные кукольные головы, какие-то проволочки – все, что Лёлик уносил с собой.

На этот раз, кажется, не поможет даже если пробежать сломя голову через весь театр. Увидеть, как тащит огромный ворох платьев с кружевными оборками и униформу на плечиках костюмерша тетя Таня и как несет тяжелый фонарь-пистолет осветитель Ваня.

И услышать, как в курилке актер Боякин, похожий на богатыря с кудрявыми волосами, выдыхая дым, говорит про Сэма: «Хорошо, что скоро – наконец-то приличные роли освободятся».

И споткнуться на мраморной лесенке, и уронить папку, и расшибить коленку – до синяка.

Эскизы разлетаются, белыми птицами упархивают вниз и в сторону, летят в углы, а Сашок их ловит, будто это ее ручные птицы. Словно она все время где-то тут поджидает и выскакивает, когда ее не ждешь. Обычно-то мне все равно, но когда лежишь как идиот на лесенке и саднит колено – бесит.

– Ты что, меня караулишь?

– Дурак, что ли? Я тебе помогаю, скажи спасибо, а не будь свиньей!

– И все-таки ты свинья, – подытожила она, когда мы вышли из каморки художников, которая под самой крышей – из узенького окна видать парк и книжный магазин, и Елоховскую церковь вдали.

У маленькой дверцы, через которую, пригнувшись, можно по тайному коридору быстро пройти в фойе и в зрительский гардероб, откуда – два шага до кабинета Олежека, стояли все: Калинкин-Поп Гапон, тетя Света, мама и папа, Боякин, папа Сашка и все остальные.

И Сэм.

– Это же просто пойти и выяснить! – говорил Сэм. – Просто спросить! Чего стоит?

– Вот ты сам и выясняй, – басил Поп Гапон. – Ты и спрашивай.

– Тебе легко смелого играть, – издевательски сказал Боякин, – тебе это ничего не стоит, конечно, ты умотаешь скоро. А нам тут с ним, – он кивнул в сторону кабинета Олежека, – дальше оставаться.

Сэм сжал губы, развернулся и толкнул низкую дверцу. Нагнулся и шагнул в тайный коридор. И все они – и Поп Гапон, и Боякин, и тетя Света, похожая со спины на девочку, и актриса Винник, и толстый, как колобок, Тимохин, и все-все – стояли и смотрели, как он уходит.

Потом в коридор шагнула мама. И папа. И папа Сашка. И больше никто.

Дверь, пружиня, закрылась мягко, въехав в поролон, которым оклеен проем.

– Газуй! – прошипела Сашок мне в ухо. И мы газанули.

Будто бы если мы побежим быстро, Лёлика оставят в театре.

Дверь в кабинет Олежека открыта. И видно, что Олежек стоит за столом, словно отгородившись им от Сэма и от мамы с папой, и от папы Сашка.

– Ничего, ничего не могу сделать, малыш, – почти жалобно говорил он. – Я меж двух огней, понимаете?

Колокольчиков поднимал куцую бровь, и глаза его от этого становились совсем прозрачными.

– Мы же тут все свои. Малыш, ну пойми, меня попросили оттуда, – он кивнул на потолок, словно там кто-то жил, – пристроить их сына. Что я могу сделать?

Он беспомощно разводил руками.

– Пусть будут два кукольника – жалко, что ли? – кипел Сэм. – Где ты найдешь еще такого мастера, как Лёлик? Филипп же и не справится один.

– Так денег, денег же нет, дорогой мой человек, дорогой ты мой Сэмушка! Денег я тебе откуда возьму на две ставки? – Голос Колокольчикова стал ласковым, словно он говорил с капризным ребенком.

– Врет, – прошептала мне Сашок, – точно врет. Глаза врунливые!

– А не пора ли вам переодеваться и гримироваться, други мои? – Колокольчиков взглянул на часы. – Времечко-то не ждет.

И вышел из-за стола – чтобы закрыть за посетителями дверь.

– Ну, мы хотя бы попробовали, – вздохнул папа, когда они оказались в фойе.

Раз-два-три, раз-два-три: кажется, что на сцене и в зрительном зале зажигаются свечи, зажигаются огни на елке и тихо-тихо начинает падать снег. Снег в ритме вальса снежных хлопьев. Он взметается, он, кажется, метет по земле-сцене, он падает и падает на головы притихших зрителей, а где-то тонко поет невидимый хор. И пусть это просто снег, пусть это Майка где-то на балконе колдует так, что на сцене и в зрительном зале настоящий снегопад, все равно эта метель совсем как в жизни. Пусть человек в черном плаще и цилиндре на авансцене – папа, пусть где-то там готовится к выходу Сэм. Все равно этот снег взаправдашний – и сказка взаправдашняя. Пусть там, на улице, еще осень, а снега еще ждать и ждать.

В театре все не как в жизни – если чего-то сильно хочешь, оно обязательно происходит.

Пока идет спектакль, я помогаю Лёлику собирать чемоданы. Я сам напросился – ведь когда что-то делаешь, то не так грустно.

Можно пока не думать про то, как ты будешь приходить в мастерские, а там только Филипп и Мама Карло, и никакого Лёлика. Про то, будет ли еще открываться Конфетный балаганчик, если Лёлик больше не придет в театр. Будет ли Лёлик делать своих кукол дома? И вообще – чтоон будет делать?

Думать про то, что людей списывают – точно, списывают, это тебе не показалось тогда – как кукол из старого спектакля: если ты старый, как Лёлик, списывают, если ты не такой, как все, если ты вроде Сэма.

Мы складываем в чемодан последние чертежи и старые записные книжки, которым, кажется, уже сто лет. Складываем старые фотографии бородатых марионеток со странными огромными глазами и швами на челюсти.

– Куклы из Брно, – говорит Лёлик, – их сделали по чертежам девятнадцатого века. – Однажды они играли спектакль в страшных казематах, в которых когда-то императоры держали преступников. Зрители тогда сидели прямо на полу, а освещение сделали как раньше – только свечи.

Лёлик ни с кем не прощается – терпеть не могу прощаться, говорит он, такая все это глупость – и мы выходим из актерского подъезда: Сэм несет обтрепанные чемоданы Лёлика, Сашок тащит маленькую коробку с деревяшками. Лёлик бодрится и делает вид, что это все ничего – уйти из театра, из которого он хотел только ногами вперед.

– Счастливо, Леонид Аркадьич, – говорит вахтер Альберт Ильич, на секунду оторвавшись от телевизора.

– Счастливо, – кивает Лёлик, будто идет только на полчасика, в магазин.

Мы выходим – и кажется, что попали в другой мир и другое время.

В свете фонарей черное небо и черная улица пестрит, кружится, вальсирует под невидимую музыку.

Елоховская церковь стала сумрачной картинкой, по которой пробегает рябь, снежная рябь.

И кажется, что где-то поет невидимый хор, как в спектакле.

– Рановато, – вздохнул Сэм.

– Надо же, – сказал Лёлик.

А это просто первый снег идет. Бесшумно и густо.

Снег идет.

Он ложится на траву, еще не высохшую совсем, не замороженную по-настоящему, на крыши машин, на нос Сашка – и тут же тает, такая Сашок горячая. Белыми становятся черные дорожки, будто кто-то решил враз их перекрасить, мелкая снежная крупа превращается в лохматые хлопья и падает, падает, укрывает все густым молочным туманом, хрустящим, как лимонные вафли, и пахнущим льдом.

Первый снег.

Он идет раньше, чем обычно – чтобы тоже проводить Лёлика.

V. Затянувшийся антракт

 
– Я королевский главный шут,
Моя работа – смех.
Пусть дураком меня зовут,
Но я умнее всех.
Умнее принца самого
И короля-отца.
Нет у него ни одного
На шапке бубенца! [1]1
  Тамара Габбе, «Хрустальный башмачок».


[Закрыть]

 

Тихо играет музыка, идет по сцене Шут. Сэм – его и не узнать в трико и остромысых туфлях, в шутовском колпаке, глаза кажутся огромными в гриме, – говорит, будто поет.

И голос перекатывается ручьем, громом и морскими волнами, оборачивается то бархатом, то скользящим шелком, то жалит, то гладит, то просачивается до самого донышка, наполняя тебя доверху, будто ты – пустая ваза, то улетучивается, словно испаряясь.

Мелькают лоскуты – васильковые, цвета крыжовника, алые, апельсинные.

Сэм уже и не Сэм давно, его лицо переплавилось в лицо Шута – и на сцене два шута и ни одного Сэма. Его лицо, кажется, не застывает ни на минуту, и нос, и брови – все живет своей жизнью, складываясь в подвижную маску, – и оттого поднимет Сэм бровь, и видно всем даже на самом последнем ряду, каждое движение лица, лица Шута.

Он то идет по сцене, пританцовывая, то взлетает легко вверх, словно не весит ни грамма, и мысок вытянут, будто это самое естественное в жизни – взлетать над землей и тянуть мысок. Он то приземляется на одно колено, играючи, и ты веришь, что это совсем легко, то летит по сцене колесом, а потом подпрыгивает и идет назад во флик-фляке, невесомый и гибкий.

Когда он берет в руки куклу, то сразу забываешь, что тут только что был человек.

Руки Сэма срастаются с крестовиной, они врастают в нее, продолжаются марионеточными нитками-жилами, превращаются в маятник, а Шут оживает, словно Сэм на спектакль одолжил ему всего себя. Шут подмигивает и глядит умными глазами, удивляется и хохочет, становится таким важным, будто бы в спектакле нет других ролей и кукол.

Стреляют небывалыми цветами световые пушки, прожекторы-пистолеты наведены на сцену. Безумствует световая симфония, брызжет свет, будто сцена сама превратилась в шутовской разноцветный костюм.

Я сижу на балконе около майкиной осветительской будочки и не дыша смотрю на сцену – стараясь не пропустить ни одного движения Сэма.

Кажется, так хорошо Сэм не играл никогда.

Кажется, что «Хрустальный башмачок» уходит вместе со всеми: с куклой Шута, с Сэмом, который лучше всех играл его, с Лёликом, сделавшим всех кукол для спектакля.

Я уже нашел в шкафу старую спортивную сумку и притащил в театр. Когда мне отдадут Шута, я спрячу его туда – чтобы Сашок ничего не заметила. А потом подарю – на день рождения.

Если бы людей можно было положить в сумку, я бы упрятал туда Сэма – чтобы он не уехал. Чтобы он всегда был рядом. Перед спектаклем я, как бездомный пес, слоняюсь около его гримерки.

Когда-то я торчал у него все время, пока он готовился к спектаклю, не в силах уйти даже на минуту. А потом он стал меня выпроваживать, когда переодевается.

После того как однажды я вдруг застыл, глядя на него.

Вот только что это был Сэм, который сидел со мной, когда родители уезжали на выездной спектакль, вместо бабушки, которой у меня не было, родной Сэм, который терпеливо учил со мной «жи-ши пиши через „и“», сидя за гримировальным столиком.

И вдруг я увидел, что он совсем другой.

Сэм перехватил мой взгляд – как будто мы фехтовали в спектакле и он отвел мою шпагу ловко куда-то вверх.

Он перехватил мой взгляд, и глаза его стали еще темнее – глаза смотрели удивленно и недоверчиво. Будто кто-то чужой внезапно застал его тут – неодетым.

– Иди-ка ты, Гриня, погуляй, – сказал и легонько развернул меня к двери, чуть подтолкнув, будто опасался, что я не уйду.

– Почему это? Мне ж всегда можно было тут быть, когда ты переодеваешься!

– А теперь нельзя. Незачем. Ну давай, давай – шагай!

С тех пор я всегда дожидаюсь его у гримерки.

И мне одиноко. Ведь Сашка вечно нет – она куда-то уматывает.

Сашок объявила Филиппу войну. Сразу же, как ушел Лёлик.

«Пощады не будет», – так она сказала.

«Филька», – презрительно говорила она, завидев его, и, отворачиваясь, кривила чуть синеватые губы.

Она пачкала его стул краской, подсыпала в клей гвоздей, прятала подальше – чтобы Филипп не нашел – чертежи и наброски художников. На самое страшное – подрезать у марионеток ремешки где-то наверху, в крестовине, она, правда, не решалась.

Иногда Филипп заставал ее в мастерской, и тогда она улепетывала со всех ног.

– Малявка вонючая! – орал он вслед и выбегал из мастерской.

– Прыщ! Фуфло придурочное! Мастер недоделанный! – надрывалась Сашок, отбегая подальше, чтобы он ее не достал.

– Прекратите! – сердился то и дело Олежек, – достали уже. Будешь и дальше так, малыш, – обращался он к Сашку, – запрещу тебе приходить в театр. Поняла, малыш?!

Сашок упрямо сжимала губы. Глаза у нее становились совсем волчьи, и смотрела на Олежека исподлобья.

А на следующий вечер все повторялось по новой. Потому что все-все знали – ни запретить Сашку приходить, ни уволить из театра орущего Филиппа Олежек не может.

– Я устрою ему зашибенскую жизнь, – мстительно цедила Сашок, – он сам захочет уволиться. Вот увидишь – и очень даже скоро!

«Филька-придурок!» – кричала она ему с порога. Если в мастерской не было Мамы Карло кричала, потому что однажды та, услышав это «Филька-придурок», строго сказала Сашку: «Так. Сквернословить будешь дома. У меня – ни-ни!»

Сашок воевала – а Филька все не увольнялся. Тогда она садилась на выкрашенные в черный ступеньки, ведущие от холла с дверями в мастерские на сцену и к гримеркам, и сидела, упрямо наклонив вперед голову, словно хотела ею пробить все на свете стены.

«Ну ты же мне поможешь?» – спрашивала она, и мне тогда казалось, что она чуть не плачет. Но это только казалось – вот еще, стала бы Сашок плакать.

– Дурак, – сердилась она, когда я приносил вместо краски клей, – ничего-то тебе нельзя доверить.

Я понимал, что все это как-то неправильно, но не мог даже себе объяснить почему.

Иногда мне было жалко Филиппа. Но потом я вспоминал, что это из-за него Лёлика отправили на пенсию, и во мне поднималась злость.

А еще я думал, что я трус и слабак и не могу ни на что решиться.

Это Сашок просто знала, что она должна доставать Филиппа, и шла напролом, как маленький бульдозер.

Театр стал непохож на прежний театр.

Он словно превратился в театральный автобус, который катит на выездной спектакль.

Я заходил в мастерские, видел Филиппа и понимал, что зашел, только чтоб увидеть Лёлика, который больше не сидел на своем привычном месте – на высоком стуле, откуда видно и людей за окном, и актеров в холле.

За столом мастеров сидел только Филипп и что-то вытачивал из дерева – и худые лопатки под майкой ходили ходуном, и разноцветный дракон-татуировка на цыплячьем плече шевелил усами. Филипп коротко взглядывал на меня, приподнимал уголок рта, будто хмыкая, дергал бородкой, и сережка в ухе сверкала в свете ламп.

Мне казалось, что в мастерских холоднее, чем обычно.

И похоже было, что начался какой-то странный антракт и никак не закончится.

Что он тянется и тянется – бесконечно.

А должен был уже закончиться – чтобы вернулся Лёлик, чтобы Сэм репетировал новую роль, чтобы наконец-то пропало противное чувство, что все меняется.

Несколько раз я ездил с Сэмом домой к Лёлику.

Он открывал нам дверь и, коротко кивнув, будто и не рад нам, брел в глубину почему-то совсем темной квартиры, в которой жил с Мамой Карло.

– Как придет с работы, помоет, – махал он рукой в сторону грязных чашек и тарелок на столе и отворачивался к окну, из которого была видна река, потоки машин и освещенные орлы с острыми крыльями на башне Киевского вокзала.

Скоро ему дадут место в Доме ветеранов сцены, говорил Лёлик. «Скоро, совсем скоро уже дождусь».

Зачем Дом? Почему Дом – хотелось заорать мне.

А вместо этого я смотрел, как Сэм разговаривает с Лёликом, – как с капризным ребенком.

Он, не стесняясь, брал его морщинистую руку, гладил ее – почти вставал перед ним на колени, увещевая.

– Послушай, ну зачем тебе? Тут же сестра. Тут дом.

– Не хочу никого обременять. Раз не нужен в театре – лучше мне будет в Доме ветеранов. Сестра целыми днями на работе – а там хоть люди.

Мне хотелось крикнуть Лёлику – «ну вспомни, как говорил Ефимович твой – ты сам себя и списываешь!» Но я молчал.

Однажды я попросил его помочь мне сделать куклу – думал, это его порадует. А он только покачал головой: «Нет. Не буду. Всех своих кукол я уже сделал. И хватит».

Сегодня мы ездили с Лёликом в Дом ветеранов сцены.

Пока мы ехали к его дому, я сидел на переднем сиденье рядом с Сэмом и малодушно радовался, что на улицах пробки и можно быть с Сэмом так долго.

– Тебе не жалко, что ты уедешь, а родители останутся тут? – Мне давно хотелось спросить Сэма об этом. Я знал, что они почти не видятся.

Когда-то я случайно услышал, как Сэм говорит Лёлику: «Отец как узнал, сначала кричал. Я до сих пор помню его лицо. Потом сказал – не садись с нами за один стол. Потом велел взять свою тарелку, чашку и вилку с ножом и мыть их самому, „чтобы не перезаразить всех“. Потом вообще стал делать вид, что меня нет. А потом я ушел из дома.

Мама? Не хочет расстраивать отца. Я ей в общем-то, наверное, и не нужен. Такой».

Тогда мне казалось, что я подслушал – хотя и не старался – что-то совсем запретное, что мне знать не полагалось. Ведь я никогда не заговаривал об этом – а сам Сэм ничего не рассказывал мне про родителей.

Сэм долго-долго молчал, смотрел куда-то вперед, напряженно, хотя мы не ехали, а стояли на светофоре. Смуглые ладони лежали на руле неподвижно, будто каменные, и только указательный палец чуть заметно отбивал на темно-синей матовой оплетке одному Сэму слышимый ритм.

– У них нет сына – вот так они говорят, – сказал он вдруг. – А вот Лёлик – это другое. Я не знаю, как его теперь тут оставить.

Дом Лёлика казался в ноябрьских ранних сумерках огромным акульим зубом – а на самом-то деле он похож на подкову. Мимо мчались машины, подсвеченные фиолетовым окна отражались в Москве-реке, снег во дворе Лёлика стал темным и скучным. Мы ждали в машине у подъезда, и я и не узнал Лёлика сразу. Он теперь казался совсем маленьким, каким-то высохшим. «Ну, поехали?» – спросил он бесцветным голосом, не пошутил, как было раньше, не улыбнулся Сэму.

И ехать в Дом было теперь совсем по-другому. Улицы казались темнее. Только на стоянке около Дома ветеранов, где Сэм снова оставил свою машину, было светло – от свежевыпавшего снега. Снег хрустел и скрипел под ногами, будто подошвы ступали по конфетным оберткам, сумерки, как и в прошлый раз, пахли сладко и остро – древесным дымом, а фиолетовые дорожки убегали куда-то в лес.

Дом выглядел темным и пустым. Даже Ефимовича не было. «Он в больнице», – сухо бросил Лёлик и исчез за дверью с надписью «Администрация».

– Еще месяцок подождать, – вздохнул он потом, садясь в машину.

– Ну слушай, Лёлик, – сказал Сэм.

– Не начинай, – хмуро сказал Лёлик так, что оставалось только замолчать.

Мы проводили Лёлика до квартиры, и когда спускались по лестнице во двор, я вдруг увидел, что глаза Сэма блестят.

– Ты чего, Сэм?

На сцене Сэм может вдруг заплакать. Как по мановению волшебной палочки. С самого детства я смотрел на то, как вдруг затопляются его глаза, как камнем застывает враз лицо, как прочерчивает дорожку на гриме слеза. И всегда это было чудом, необъяснимым и страшноватым.

«Как это у тебя получается, Сэм?» – спрашивал я.

«А никак, – пожимал он плечами, – получается и все тут».

Но только один раз я видел, как Сэм плакал не на с цене.

Это было уже давно – на него с другом напали на улице, недалеко от театра.

«Он просто взял меня за руку».

Сэм пришел в мастерскую к Маме Карло и Лёлику – в синяках и ссадинах.

Я гордился им – потому что их было трое, а он один. И они убежали первыми. Человека с такими мускулами, как у Сэма, нечего и думать, что победишь, считал я. Сашок восхищенно цокала языком.

А Сэм вдруг уронил голову на руки – чтобы никто не увидел его глаз – и заплакал. Я просто догадался, что он плачет, потому что плечи его судорожно вздрагивали.

Мама Карло невозмутимо макала ватную палочку в пузырек с йодом и рисовала на сэмовых плечах атлета с картинки мелкую сеточку.

А Сашок бегала вокруг него и только спрашивала – ну ты что, Сэм, ну ты что. Ты же победил их, победил же ведь, да?..

– Ты чего, Сэм?

– Сволочь я и трус, – неожиданно зло сказал он. – Просто сволочь.

Он посмотрел на меня – словно я был его ровесником, словно я все-все мог понять.

– Я сам списал себя, когда решил уехать, понимаешь? Ведь тебя провожают намного раньше, чем на деле уезжаешь. Все уже привыкли к тому, что тебя нет и ведут себя так, словно это уже не ты. И сил нет все переиграть – и не получится. И еду я туда, где другие сделали так, что меня не будут называть гомиком или бить в подворотне. Кто-то другой – не я. Поэтому я трус. Но я не знаю, как быть дальше. Просто не знаю. Я и Лёлика не могу бросить вот так. И не уехать не могу. Приказ об увольнении подписан – на мои роли уже ввели других. Завтра придет покупатель – смотреть квартиру. И все.

Он помолчал. «Совсем все. Только уехать останется».

– Они, наверное, вспомнили про него только, если бы все куклы разом сломались, – с досадой вдруг бросил Сэм в морозную тишину.

И и эту секунду мне показалось, что где-то в мире включили свет и сразу стало видно все, что пряталось по темным углам.

Если бы. Все. Куклы. Разом. Сломались…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю